Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Роман известной английской писательницы Ш. Бронте (1816–1855) «Городок» — это история молодой англичанки Люси Сноу, рано осиротевшей, оказавшейся в полном одиночестве, без средств к существованию. 33 страница



— Да.

— Он видел меня за обедом? Он понял?

— Да, Грэм.

— Значит, меня призвали к суду и ее тоже?

— Мистер Хоум (мы с Грэмом по-прежнему часто так называли его между собой) разговаривает с дочерью.

— Ох, это страшные минуты, Люси!

Он был ужасно взволнован; рука дрожала; от предельного (чуть не написала «смертельного», но очень уж такое слово не подходит к тому, кто так полон жизни), от предельного напряжения он то ускоренно дышал, то дыхание у него пресекалось. Но, несмотря ни на что, улыбка играла на его губах.

— Он очень сердится, Люси?

— Она очень предана вам, Грэм.

— Что он со мною сделает?

— Грэм, верьте в свою счастливую звезду.

— Верить ли? Добрый пророк! Как вы меня приободрили! Думаю, все женщины — преданные существа, Люси. Их надобно любить, я их и люблю, Люси. Мама добра. Она — божественна. Ну, а вы тверды в своей верности, как сталь. Ведь правда, Люси?

— Правда, Грэм.

— Так дайте же руку, крестная сестричка, дайте вашу добрую дружескую руку. И, господи, помоги правому делу! Люси, скажите «аминь».

Он оглянулся и ждал, чтоб я сказала «аминь», и я сказала это, ради его удовольствия: я вдруг замерла от радости, исполняя его просьбу, на миг вернулась прежняя моя подвластность ему. Я пожелала ему удачи, я знала, что удача его не оставит. Он был рожден победителем, как иные рождены для поражений.

— Идемте, — сказал он, и я последовала за ним.

Представ перед мистером Хоумом, Грэм спросил:

— Сэр, каков мой приговор?

Отец смотрел ему в лицо, дочь прятала взгляд.

— Так-то, Бреттон, — сказал мистер Хоум, — так-то вы отплатили мне за гостеприимство. Я развлекал вас — вы отняли у меня самое дорогое. Я всегда радовался вам — вас радовало мое единственное сокровище. Вы приятно со мной беседовали, а тем временем, не скажу — ограбили, но лишили меня всего, и то, что я утратил, вы приобрели, кажется.

— Сэр, в этом я не могу раскаиваться.

— Раскаиваться? Вы? О, вы, без сомнения, торжествуете. Джон Грэм, в ваших жилах недаром течет кровь шотландских горцев и кельтов, она сказывается и во внешности вашей, и в речах, и в мыслях. Я узнаю в вас их коварство и чары. Рыжие (ах, прости, Полли, белокурые) волосы, лукавые уста и хитрый ум — все это вы получили в наследство.

— Сэр, но чувства мои честны, — сказал Грэм, и истинно британский румянец смущенья залил его щеки, красноречиво свидетельствуя об искренности. — Хотя, — добавил он, — не стану отрицать, кое в чем вы правы. В присутствии вашем меня всегда посещала мысль, которую я не осмеливался вам открыть. Я и впрямь всегда считал вас обладателем всего, что есть для меня в мире драгоценного, самого главного сокровища. Я его желал, я его добивался. Сэр, теперь я его прошу.



— Многого просите, Джон.

— Очень многого, сэр. От вашей щедрости я жду тороватого подарка, и от вашей справедливости я жду награды. Разумеется, я их не стою.

— Слыхали? Речи коварного горца, — воскликнул мистер Хоум. — Что же ты, Полли? Ответь-ка смелому женишку. Гони его взашей!

Она подняла глаза. И робко взглянула на своего прекрасного и пылкого друга. А потом устремила нежный взор на разгневанного родителя.

— Папа, я вас обоих люблю, — сказала она. — Я об вас обоих буду заботиться. Зачем мне гнать Грэма? Пусть останется. Он нас не обеспокоит, добавила она с той простотой, которая временами вызывала улыбки и у Грэма и у ее отца. Сейчас улыбнулись оба.

— Меня-то он даже очень обеспокоит, — артачился мистер Хоум. — Он мне не нужен, Полли, слишком уж он высокий, он мне мешает. Скажи ему, чтоб уходил.

— Вы привыкнете к нему, папа. Он мне самой сперва казался чересчур высоким — как башня. А теперь мне уже кажется, что только таким и надо быть.

— Я вообще никого не хочу, Полли. Мне вообще не нужно никакого зятя. Да будь он и лучшим человеком на всей земле — и то я не стал бы его приглашать на такую роль. Отсылай-ка его, дочка.

— Но он так давно знает вас, папа, и он вам так подходит!

— Мне! Подходит! О господи! То-то он пытался подсунуть мне свои собственные суждения и вкусы. Он недаром ко мне подольщался! По-моему, Полли, нам пора пожелать ему всего доброго.

— Только до завтра. Папа, подайте Грэму руку.

— Нет. И не подумаю. Он мне не друг. И не старайтесь меня уломать.

— Да нет же, он друг ваш. Дайте-ка руку, Грэм. Папа, протяните вашу. А теперь — пожмите ему руку. Да нет, папа, не так! Ну, не упрямьтесь, папа. Но я просила вас ее пожать, а не стукнуть по ней… Ой, нет, папа, вы же ее раздавите, ему же больно!

Грэму, верно, и в самом деле стало больно, потому что брильянты, усыпавшие массивный перстень мосье де Бассомпьера, впились ему в пальцы острыми гранями и поранили до крови. Однако Джон только рассмеялся.

— Пойдемте ко мне в кабинет, — наконец сказал мистер Хоум доктору. И они ушли. Свидание было недолгое, но, очевидно, решительное. Жениха подвергли допросу с пристрастием. Как бы ни были порою коварны речи и взоры Грэма, под ними крылась честная натура. Как я потом узнала, он отвечал умно и искренне. Он справился со всеми трудностями, дела его поправились, он доказал, что может быть супругом.

Снова жених и отец появились в библиотеке. Мосье де Бассомпьер прикрыл дверь и показал на свою дочь.

— Бери ее, — сказал он. — Бери ее, Джон Бреттон, и пусть господь с тобой обращается так же, как ты будешь с нею обращаться.

Вскоре после этого, недели через две, кажется, я увидела всех троих графа де Бассомпьера, его дочь и доктора Грэма Бреттона — на скамейке под тенью раскидистого вяза недалеко от дворца в Vois l'Etang. Они пришли сюда насладиться летним вечером; за великолепными воротами ждала их карета, рядом расстилался прохладный дерн, вдали высился дворец, белый, как Пентеликон,[436] над ним сияла вечерняя звезда, от кустов поднимался ароматный дух свежести, все замерло, никого, кроме них, не было вокруг.

Полина сидела между двух господ, они беседовали, а она что-то проворно делала руками, сперва мне показалось, что она плетет венок, но нет. Ножницы блестели у нее на коленях, и с помощью этих ножниц она похитила по пряди волос с двух дорогих голов и теперь сплетала седой локон с золотым. Сплетя косицу, она, за неимением шелковой нитки, заменила ее собственными волосами, закрепила косицу, а потом положила ее в медальон и спрятала у себя на груди.

— Ну вот, — сказала она, — теперь у меня есть амулет, и он сохранит вашу дружбу. Пока я его ношу, вы не можете рассориться.

В самом деле, ее амулет отгонял злых духов. Полли стала связью между этими двоими, источником их согласия. Оба дали ей счастье, и она постаралась им за это отплатить.

«Бывает ли на земле такое счастье?» — спрашивала я себя, глядя на отца, дочь и будущего мужа — любящих, блаженных.

Да, бывает. То не романтические бредни, не сладкий вымысел сочинителя. Иную жизнь — в иные дни и годы — вдруг озарит предчувствие небесной благодати, и если добрый человек ощутит это совершенное счастье (к дурному оно никогда не придет), он уже никогда его не забудет. Какие бы потом ни свалились на него испытания, каким бы ни подвергся он напастям, болезням и бедам, как бы ни омрачили его смертные тени, сквозь них сияет былая радость, пронизывает самые черные тучи, смягчает самую горькую скорбь.

Скажу больше. Я верю — есть люди, которые так рождены и взращены, так проходят весь свой путь от мягкой колыбели до мирной, поздней кончины, что никакое чрезмерное страдание не вторгается в их судьбу, никакие бури не сбивают с дороги. И часто это не себялюбивые, кичливые создания, но любимцы природы, гармонические и прекрасные мужчины и женщины, наделенные великодушием, живые свидетели милости господней.

Но не буду более томить читателя и поведаю радостную правду. Грэм Бреттон и Полина де Бассомпьер поженились, и доктор Бреттон оказался одним из таких свидетелей. Время не омрачило его, недостатки его стерлись, расцвели достоинства, ум его отточился, стала глубже душа, осадок отстоялся, и еще ярче заблистало драгоценное вино. Столь же прекрасна была судьба нежной его жены. Она всегда пользовалась горячей любовью мужа и стала краеугольным камнем в прочном здании его счастья.

Мирно текли их дни, но благополучие не очерствило их сердец, они помогали другим великодушно и разумно. Конечно, и они узнали огорчения, разочарования и тяготы, но умели их одолевать. Не раз приходилось им смотреть в лицо той, которая так пугает смертного, покуда он дышит. Да, они заплатили свою дань курносой. Достигнув полноты лет, ушел от них мосье де Бассомпьер. Дожив до старости, покинула их и Луиза Бреттон. Однажды раздался под их кровом и плач Рахили по детям. Но другие дети, здоровые и цветущие, восполнили утрату. Доктор Бреттон вновь узнавал себя в сыне, унаследовавшем его нрав и наружность; были у него и стройные дочери, тоже в него. Детей он воспитывал бережно, но строго, и они выросли достойным потомством.

Словом, я не преувеличиваю, когда утверждаю, что на жизнь Грэма с Полиной пало высшее благоволение, и, подобно любимому сыну Иакова, господь благословил их «благословениями небесными свыше, благословениями бездны, лежащей долу». Так это было, и бог видел, что это «хорошо весьма».

Глава XXXVIII

ТУЧА

Но не для всех так бывает. Что ж! Да будет воля его, которая, впрочем, и осуществляется всегда независимо от того, склоняемся ли мы перед нею в смиренной покорности. Сами законы творения ей способствуют; силы, видимые и невидимые, заняты ее исполнением. Знак будущей жизни нам дается. Кровью и огнем, когда надобно, начертан бывает этот знак. В крови и огне мы его постигаем. Кровью и огнем окрашивается наш опыт. Страдалец, не лишайся чувств от ужаса при виде огня и крови. Усталый путник, препояшь свои чресла; гляди вверх, ступай вперед. Паломники и скорбящие, идите рядом и дружно. Темный пролег для многих путь посреди житейской пустыни; да будет поступь наша тверда, да будет наш крест нашим знаменем. Посох наш — обетования того, чье «слово право и дела верны», упованье наше — промысл того, кто «благоволением, как щитом, венчает нас», обитель наша — на лоне его, чья «милость до небес и истина до облаков»; и высшая наша награда — царствие небесное, вечное и бесконечное. Претерпим же все, что нам отпущено; снесем все тяготы, как честные солдаты; пройдем до конца наш путь, и да не иссякает в нас вера, ибо нам уготована участь славнейшая, нежели участь победителей: «Но не ты ли издревле господь бог мой, Святый мой? Мы не умрем».

В четверг утром мы все собрались в классе, ожидая урока литературы. Час пробил; мы ждали учителя.

Ученицы старшего класса сидели совсем тихо; перебеленные сочинения, приготовленные к уроку, аккуратно перевязанные ленточками, ждали, когда же их соберет быстрая рука профессора. Стоял июль, утро было ясное, стеклянную дверь приотворили, и в нее врывался свежий ветерок, а увивавший ее плющ колыхался, заглядывал в комнату и словно нашептывал новости.

Мосье Эманюель не отличался точностью; мы не удивлялись, что он запаздывает, но каково же было наше удивление, когда дверь распахнулась и вместо стремительного мосье Поля на пороге показалась степенная мадам Бек.

Она подошла к столу мосье Поля, остановилась, поплотней закуталась в свою яркую шаль и произнесла твердым, тихим голосом, не спуская с нас пронзительного взгляда:

— Сегодня урока литературы не будет.

Она помолчала минуты две и лишь затем продолжила:

— Возможно, у вас целую неделю не будет уроков. Мне она понадобится, чтобы найти достойную замену мосье Эманюелю. А пока надо постараться заполнять освободившееся время полезными занятиями. Ваш профессор, мои милые, намеревается, если удастся, сам как следует с вами проститься. Покамест у него нет досуга для этой церемонии. Он готовится к долгому путешествию. Внезапный и неотступный долг призывает его в дальний путь. Он решился надолго покинуть Европу. Возможно, сам он еще расскажет вам обо всем подробнее. Сегодня, мои милые, вместо обычного урока мосье Эманюеля вы займетесь английским чтением с мисс Люси.

Она величаво склонила голову, поправила на плечах шаль и выплыла из класса.

Все притихли; потом по комнате прокатился рокот; кое-кто, кажется, плакал.

Время шло. Шум, шепот, всхлипывания делались все громче. Дисциплина разлаживалась, начинался беспорядок, девицы словно почувствовали, что надзор ослаблен и они остались без присмотра. Привычка и чувство долга заставили меня быстро собраться с силами, подняться как ни в чем не бывало, заговорить обычным голосом, потребовать и наконец добиться тишины. Мы долго и тщательно разбирали английский текст. Все утро я их этим занимала. Помню, рыдающие ученицы вызвали во мне досаду. В самом деле, чувствительность их немногого стоила — просто истерика. Я это не обинуясь им объявила. Я их чуть не подняла на смех. Я была сурова. По правде же, меня мучили их слезы, их рыдания; я не могла их вынести. Одна глуповатая, унылая ученица продолжала всхлипывать, когда все другие уже умолкли; безжалостная необходимость заставила меня и помогла мне так с ней обойтись, что ей пришлось проглотить слезы.

Девочка эта вправе была бы меня возненавидеть, но после урока, когда все стали расходиться, я задержала ее, подозвала и — чего никогда не случалось со мною прежде — прижала к своей груди и поцеловала в щеку. Но, поддавшись этому невольному порыву, потом я тотчас вытолкала ее за дверь, потому что, не выдержав моей ласки, она залилась совсем уже в три ручья.

Весь день я трудилась не покладая рук, а ночью вовсе не стала бы ложиться, если б можно было жечь свечу до утра. Ночь, однако, прошла мучительно и плохо подготовила меня к предстоявшему на другой день испытанию — необходимости выслушивать сплетни. Новость обсуждали все кому не лень. Лишь сперва все от удивления попридержали языки; эта сдержанность скоро прошла; языки развязались; у учительниц, учениц, даже у служанок не сходило с уст имя «Эманюель». Как, служить в школе с самого начала и вдруг уйти! Все находили это странным.

Говорили о нем так много, так долго, так часто, что из всей этой груды слов в конце концов кое-что выяснялось. На третий день, кажется, я от кого-то узнала, что он едет через неделю; потом услышала, что он собирается в Вест-Индию. Я заглядывала в глаза мадам Бек, отыскивая в них подтверждения либо опровержения этих сведений, но не выудила из нее ничего, кроме обычных пошлостей.

Она сообщила, что этот уход для нее большая потеря. Она просто не знает, кем заменить мосье Поля. Она так привыкла к своему родственнику, он стал ее правой рукой; как ей без него обойтись? Она старалась удержать его, но мосье Поль заявил, что его призывает долг.

Все это она объявляла во всеуслышание, в классах, за обедом, громко обращаясь к Зели Сен-Пьер.

«Какой долг его призывает?» — хотелось мне у нее спросить. Иногда, когда она спокойно проплывала мимо меня в классе, мне хотелось броситься к ней, схватить ее за полу и сказать: «Постойте-ка. Объясните-ка что к чему. Почему долг призывает его в изгнание?» Но мадам обращалась всегда к кому-нибудь еще, а на меня даже не глядела, словно и не предполагала во мне интереса к отъезду мосье Поля.

Неделя шла к концу. Больше нам не говорили о предполагавшемся прощании с мосье Полем; никто не спрашивал, придет он или нет; никто не выражал опасений, как бы он не уехал, не повидавшись с нами, не сказав нам ни слова; говорили о нем по-прежнему беспрестанно, но никого, кажется, не мучил такой неотвязный вопрос. Мадам-то сама, разумеется, его видела и могла наговориться с ним вдоволь. И что ей за дело, явится он в школу или нет?

Неделя миновала. Нам сообщили назначенный день отъезда и сказали, что едет он «на остров Бас-Тер в Гваделупе»: призывают его туда не собственные интересы, но интересы друга; разумеется, так я и думала.

«Бас-Тер в Гваделупе»… Я тогда плохо спала, но лишь только меня одолевала дремота, я тотчас просыпалась, будто кто произнес слова «Бас-Тер» и «Гваделупа» над самой моей подушкой, а то вдруг они мерещились мне, начертанные огненными буквами во тьме.

Я не могла с этим сладить, да и как сладишь с чувствами? Мосье Эманюель был в последнее время так добр ко мне; он час от часу делался все добрее и лучше. Прошел уже месяц с тех пор, как мы уладили наши богословские разногласия, и с тех пор мы с ним ни разу не повздорили. Мир этот не явился холодным плодом отдаления; напротив, мы сблизились; он стал чаще ко мне приходить, он говорил со мной больше, чем прежде; он оставался подле меня часами, спокойный, довольный, непринужденный, мягкий. О чем только мы не переговорили. Он расспрашивал меня о моих планах, и я ими поделилась; мысль моя о собственной школе пришлась ему по душе; он заставлял меня снова и снова развивать ее перед ним в подробностях, хоть самое идею называл мечтою Альфашара.[437] Все несогласия кончились, крепло и росло понимание; мы оба ощущали родство и надежду; привязанность, уважение и пробудившееся доверие все вернее связывали нас.

Как спокойно проходили мои уроки! Куда подевались насмешки над моим умом и вечные угрозы публичного экзамена! Как безвозвратно ревнивые филиппики и еще более ревнивые, страстные панегирики уступили место тихой, терпеливой помощи, нежному руководству и ласковой снисходительности, которая не превозносила, но прощала. Бывало, он просто сидел возле меня, несколько минут кряду не произнося ни слова; и когда сумерки или дела, наконец, предписывали наше разлученье, он говорил прощаясь:

— Il est doux, le repos! Il ect precieux, le calme bonheur![438]

Однажды вечером — с тех пор не прошло и десяти дней — он встретил меня в моей аллее. Он взял меня за руку. Я взглянула ему в лицо. Я решила, что он просто собирается мне что-то сказать.

— Vonne petite amie. - проговорил он ласково, — douce consolatrice![439]

Но его прикосновение и звук голоса навели меня на странные мысли. Не стал ли он мне больше чем братом и другом? Не светится ли во взгляде его нежность больше дружеской и братской?

Красноречивый взгляд его обещал дальнейшие признания, он притянул меня к себе, губы его дрогнули. Но нет. Не теперь. В сумраке аллеи мелькнули две зловещие фигуры, они грозно надвигались на нас — одна фигура была женская, рядом шел священник; то были мадам Бек и отец Силас.

Никогда не забуду лица последнего в ту минуту. Сперва оно выразило тонкую чувствительность Жан-Жака, невольно спугнувшего чужую нежность; но тотчас омрачилось желчным высокодуховным осуждением. Он елейно обратился ко мне. Ученика своего он окинул взором неодобрения. Что же касается до мадам Бек, то она, как водится, ничего, решительно ничего не заметила, хотя родственник ее, не в силах выпустить пальцы иноверки, лишь сильнее сжимал их в своей руке.

Легко понять поэтому, что я сначала просто не поверила столь внезапному объявлению об отъезде. Лишь выслушав новость сто раз со всех сторон, повторенную сотней уст, я вынуждена была отнестись к ней серьезно. Как прошла неделя ожидания, как тянулись пустые, мучительные дни, не приносившие от него ни слова объяснения, — я помню, но описать не могу.

И вот обещанный день настал. Мы ждали мосье Поля. Либо он придет и попрощается с нами, либо так и исчезнет без слов навсегда.

Но в такое, кажется, не верила ни одна живая душа во всей школе. Встали мы в обычный час; позавтракали, как обычно; не поминая и словно бы позабыв своего профессора, лениво принялись за обычные дела.

В доме стояла дремотная тишина, все были вышколены и покорны — а мне было трудно дышать в этом затхлом, застойном воздухе. Неужто никто не заговорит со мной? Не обратится ко мне со словом, желанием, с молитвой, которую бы я могла заключить аминем?

Я видывала не раз, как их сплачивали пустяки, как дружно требовали они развлечения, отдыха, роспуска с уроков; и вот они даже не собирались сообща осаждать мадам Бек и настаивать на последнем свидании с учителем, которого они, конечно, любили (те из них, кто может вообще любить), — да, но что такое для большинства людей любовь!

Я знала, где он живет; я знала, где наводить о нем справки, где искать с ним встречи; до него было рукой подать; но прячься он хоть в соседней комнате, я по своей воле не явилась бы к нему. Преследовать, искать, звать, напоминать о себе — для этого я плохо приспособлена.

Пусть мосье Эманюель где-то рядом. Но раз он сам молчит, я ни за что не нарушу первая его молчания.

Утро кое-как прошло. Близился вечер, и я решила, что все кончено. Сердце во мне переворачивалось. Кровь стучала в висках. Я совсем расхворалась и не знала, как справлюсь с работой. А вокруг меня равнодушно кипела жизнь; все казались безмятежными, невозмутимыми, спокойными; даже те ученицы, которые неделю назад заливались слезами, услышав новость об отъезде мосье Поля, теперь словно вовсе забыли и о нем и о своих чувствах.

Незадолго до пяти часов, перед концом классов, мадам Бек послала за мной, чтобы я прочла ей какое-то английское письмо, перевела его и написала для нее ответ. Я заметила, что она тщательно прикрыла за мной обе двери своей спальни; она и окно закрыла, хоть день был жаркий и обычно она не терпела духоты. К чему эти предосторожности? Во мне шевельнулось острое чувство недоверия. Верно, она хочет приглушить звуки. Но какие?

Я вслушивалась чутко, как никогда; я вслушивалась в тишину, как зимний волк, рыскающий по снегу и чующий добычу, вслушивается в звуки дальних бубенцов. Я слушала, а сама писала. Посреди письма — перо мое так и запнулось на бумаге — я услыхала в вестибюле шаги. Колокольчик не прозвенел; Розина — безусловно, повинуясь приказаниям — предупредила его. Мадам заметила мою заминку. Она кашлянула, поерзала на стуле, возвысила голос. Шаги прошли к классам.

— Продолжайте же, — сказала мадам; но рука меня не слушалась, слух мой напрягся, мысли мои путались.

Классы располагались в другом крыле; вестибюль отделял их от жилой части дома; несмотря на расстояние, я услышала шум, стук, грохот — все разом вскочили.

— Это они уходить собираются, — сказала мадам. В самом деле, пора было расходиться — но отчего же они вдруг, так же разом, стихли, замерли?

— Подождите меня, мадам, я пойду взгляну, что там такое.

И я положила перо и ушла от нее. Ушла? Не тут-то было. От нее не уйдешь: будучи не в силах меня удержать, она тоже встала и последовала за мной неотвязно, как тень. На последней ступеньке я оглянулась.

— Вы тоже идете? — спросила я.

— Да, — подтвердила она, отвечая на мой взгляд странным взглядом туманным, но решительным.

И дальше она пошла за мной по пятам.

Он явился. Я открыла дверь старшего класса и увидела его. Я еще раз увидела знакомые черты. Уверена, его приход хотели предотвратить, но он все-таки явился.

Девочки сошлись вокруг него полукругом; он обошел всех, каждой пожал руку, каждой приложился к щеке. Иностранный обычай допускал в подобных случаях такую церемонию: она затянулась и выглядела весьма торжественно.

Меня мучила неотвязность мадам Бек; она не отходила от меня, не спускала с меня глаз, она дышала прямо мне в шею, и у мбня от этого бежали по коже мурашки; она ужасно раздражала меня.

Он был уже совсем близко; он обошел уже почти всех; вот он приблизился к последней ученице; он оглянулся. Но мадам Бек заслонила меня; она быстро выступила вперед; она будто вся расширилась и выросла усилием воли; она спрятала меня; я стала невидима. Она знала мои слабости и несовершенства; она верно рассудила, что меня охватит столбняк. Она поспешила к своему родственнику, обрушила на него поток речей, завладела его вниманием и увлекла его к двери — стеклянной двери, отворявшейся в сад. Кажется, он озирался; когда бы мне удалось поймать его взгляд, надежда придала бы мне сил и смелости; я бы бросилась к нему; но в комнате уже поднялась суматоха, полукруг разбился на группы, и я потерялась среди тридцати других, куда более шумных. Мадам своего добилась; она увела его, и он меня не заметил; он решил, что я не пришла. Пробило пять часов, громко прозвенел звонок, возвестивший конец классов, комната опустела.

Потом, помнится, наступили совершенно черные одинокие минуты — я испытывала нестерпимую печаль невосполнимой утраты. Что было делать? О, что делать, когда у твоего поруганного сердца отняли упование всей жизни?

Уж не знаю сама, что стала бы я делать, но тут маленькая девочка самая маленькая во всей школе — невольно и просто прервала мои отчаянные мысли.

— Мадемуазель, — пролопотала она, — вот, это вам. Мосье Поль велел мне вас искать по всему дому, от подвала до чердака, а когда я вас найду, передать вам это.

И она протянула мне записку; голубок вспорхнул ко мне на колени и выронил из клюва свежий масличный листок. Записка была без имени и адреса и содержала следующее:

«Я не мыслил проститься с Вами, расставаясь со всеми прочими, но надеялся найти и Вас в классе. Меня ждало разочарование. Встреча наша откладывается. Будьте к ней готовы. Прежде чем ступлю на корабль, я должен видеть Вас наедине и долго говорить с Вами. Будьте готовы, минуты мои все на счету и принадлежат не мне; к тому же мне надлежит исполнить одно дело, которого я не могу никому ни перепоручить, ни поведать, даже Вам. Поль».

Будьте готовы? Когда же? Сегодня же вечером? Ведь завтра он едет. Да; это я знала наверное. Я знала, когда назначено отплытие парохода. О! Я-то буду готова, но состоится ли наше долгожданное свидание? Времени оставалось так мало, недруги действовали так изобретательно и неотступно; меж нами пролегло препятствие, неодолимое, как узкая расщелина, как глубокая пропасть; и над пропастью сам ангел бездны Аваддон уже дышит пламенем. Одолеет ли ее великодушный друг? Перейдет ли ко мне мой вожатый?

Кто знает? Но мне уже стало немного легче, я немного утешилась, я словно почувствовала, как сердце его бьется в лад моему, и я немного успокоилась.

Я ждала защитника. Надвигался Аваддон и влек за собой свое адское воинство. Я думаю, грешники в аду вовсе не горят на вечном огне и не отчаяние — самая страшная пытка. Наверное, в чреде безначальных и незакатных дней настал для них такой, когда ангел сошел в Гадес[440] — осиял их улыбкой, поманил обещанием, что прощение возможно, что и для них настанет день веселья, но не теперь еще, а неизвестно когда, и, глядя на собственное его величие и радость, они поняли, как сладостны эти посулы, а он вознесся, стал звездой и исчез в дальних небесах. И оставил им в наследство тревогу ожидания, которая хуже отчаяния.

Весь вечер я ждала, доверясь масличному листку[441] в голубином клюве, а сама отчаянно тревожилась. Страх давил мне на сердце. Такой холодный, сжимающий страх — признак дурных предвестий. Первые часы едва влеклись; последние неслись, как снежные хлопья, как прах, разметаемый бурей.

Но вот миновали и они. Долгий жаркий летний день сгорел, как святочное полено;[442] истлела последняя зола; мне остался голубой, холодный пепел; настала ночь.

Молитвы были прочитаны; пора ложиться; все ушли спать. Я осталась в темном старшем классе, пренебрегши правилами, которыми никогда еще не пренебрегала.

Не знаю, сколько часов подряд я мерила шагами класс. Я пробыла на ногах очень долго; я бродила взад-вперед по проходу между партами. Так бродила я, пока не поняла, что все спят и ни одна живая душа меня не услышит; и тогда я, наконец, расплакалась. Полагаясь на укрытие Ночи и защиту Одиночества, я более не сдерживала слез, не глотала рыданий; они переполняли меня, они вырвались наружу. Какое горе могут уважать и щадить в этом доме?

Вскоре после одиннадцати — а для улицы Фоссет это час очень поздний дверь отворили — тихонько, но не украдкой; сияние лампы затмило лунный свет; мадам Бек вошла с обычным своим невозмутимым видом, как ни в чем не бывало. Словно не заметив меня, она прошла прямо к своему бюро, взяла ключи и принялась как будто что-то искать; долго занималась она этими притворными поисками, очень долго. Она была спокойна, слишком спокойна; я с трудом сносила ее кривлянье; последние два часа изменили меня, от меня трудно было добиться обычных знаков почтения и обычного трепета. Всегда послушная и кроткая, я вдруг сбросила хомут, прокусила узду.

— Давно пора спать, — сказала мадам. — Вы давно нарушаете правила заведения.

Ответа не последовало; я продолжала бродить по классу; когда она преградила мне путь, я отстранила ее.

— Позвольте успокоить вас, мисс; дайте-ка я провожу вас в вашу комнату, — сказала она, стараясь придать своему голосу всю возможную мягкость.

— Нет, — отвечала я. — Ни вы, ни кто другой меня не успокоит и не проводит.

— Надо согреть вашу постель. Готон еще не легла. Она о вас позаботится; она даст вам снотворное.

— Мадам, — перебила я ее. — Вы сластолюбивы. При всей вашей безмятежности, важности и спокойствии — вы сластолюбивы, как никто. Пусть вам самой греют постель; сами принимайте снотворное, ешьте и пейте всласть, на здоровье. Если что-то беспокоит и тревожит вас — а может быть — да нет, я знаю, вас, конечно, кое-что тревожит, — принимайте пилюли и исцеляйтесь, а меня оставьте в покое. Слышите — оставьте меня в покое!

— Я пошлю кого-нибудь приглядеть за вами, мисс; я пошлю Готон.

— Не смейте. Оставьте меня в покое. Не трогайте меня. Какое вам дело до моей жизни, до моих печалей. О мадам! В вашей руке холод и яд. Вы отравляете и морозите сразу.

— Что я вам сделала, мисс? Вы не можете выйти за Поля. Он не может жениться.

— Собака на сене! — сказала я; ведь я-то знала, что втайне она хотела за него замуж, всегда хотела. Она называла его «невыносимым», ругала «ханжою»; она не любила его, но замуж за него она хотела, чтобы выжать из него все соки. Я проникла в тайну мадам, удивительно, но я проникла в нее чутьем ли, или озарением, — сама не знаю. Прожив с ней рядом немало дней, я постепенно поняла к тому же, что враждовать она может только с низшим. Она враждовала со мной, хоть и тайно, прикрывая свои чувства самой ласковой личиной, и ни одна живая душа этого не замечала, кроме нее самой и меня.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.023 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>