Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Роман известной английской писательницы Ш. Бронте (1816–1855) «Городок» — это история молодой англичанки Люси Сноу, рано осиротевшей, оказавшейся в полном одиночестве, без средств к существованию. 34 страница



Две минуты я смотрела ей в лицо, понимая, что она совершенно в моей власти, ибо в иных обстоятельствах, например, когда ее видели насквозь, вот как теперь я, — ее маскарадный костюм, маска и домино, обращался в совершенную ветошь, всю в дырьях; и сквозь дыры обнаруживалось бессердечное, самовлюбленное и низкое существо. Она спокойно отступила; мягко и сдержанно, правда, весьма неловко, она сказала, что «если я никак не соглашаюсь лечь, ей придется меня оставить».

И с этими словами она без промедления удалилась, наверное, не меньше радуясь концу нашей беседы, нежели я сама.

То был у меня единственный честный, беспощадный разговор с мадам Бек; никогда более такое не повторялось. Ее обращение со мной после знаменательной ночной встречи не переменилось ни на йоту. Не заметила, чтобы ненависть ее усилилась из-за моей горькой откровенности; не знаю, затаила ли она планы мести. Думаю, она укрепила себя рассуждениями о силе своего духа и почла за благо забыть то, что неприятно вспоминать. Одно могу сказать с определенностью — во все продолжение нашей совместной жизни мы не повторяли и не вспоминали рокового столкновения.

Та ночь прошла; всякой ночи, даже беззвездной ночи нашей кончины, суждено кончиться. Около шести — в час, когда дом просыпался, я вышла во двор и умылась холодной свежей водой из колодца. В зеркальце, вправленном в дубовую стену беседки, я увидела себя. Я изменилась за эту ночь — щеки и губы были у меня бледные, как у утопленницы, глаза смотрели мертво, а веки распухли и покраснели.

Все разглядывали меня — я решила, что тайна моего сердца разоблачилась; я решила, что себя выдала. Даже самая маленькая, конечно, понимала, по ком я убиваюсь.

Изабелла — девочка, которую я когда-то выхаживала во время болезни, подошла ко мне. Неужто и она вздумала смеяться надо мной?

— Que vous etes pale! Vous etes donc bien malade, Mademoiselle![443] произнесла она, держа пальчик во рту и глядя на меня с тоскливым глупым недоумением, которое в ту минуту показалось мне прекрасней самой тонкой проницательности.

Изабелла не единственная хранила полное неведение на мой счет; скоро я с благодарностью поняла, что никто ничего не заметил. У большинства всегда находятся другие заботы, кроме чтения в чужих сердцах и разгадки недомолвок. При желании секрет сохранить легко. В течение дня я одно за другим получала доказательства тому, что не только никто не догадывается о причине моей печали, но и вся моя душевная жизнь последнего полугода осталась всецело моим достоянием. Никто не дознался, никто не заметил, как среди всех людей мне стал дорог один. Сплетни меня миновали; ничье любопытство не задело меня; оба этих чутких духа, порхая вокруг, меня попросту не замечали. Так иной будет жить в больнице, охваченной тифозной горячкой, и не подцепит заразу. Мосье Эманюель наведывался то и дело, он спрашивал обо мне; мы занимались вместе; когда бы он ни вызывал меня, я к нему спускалась. «Мисс Люси, вас зовет мосье Поль», «Мисс Люси сейчас с мосье Полем» — без конца слышалось в доме; и никто этого не замечал и, уж разумеется, не осуждал. Ни намеков, ни шуток. Мадам Бек разгадала загадку; более никто ею не занимался. Мои нынешние страдания окрестили головной болью, и я приняла это название.



Но какая боль телесная сравнится с такой мукой? Знать, что он уехал не простясь, знать, что судьба и злые силы — завистливая женщина и священник-ханжа — не дали мне увидеть его на прощанье! И конечно, во второй вечер мне стало легче, чем в первый, и я так же неуемно, одиноко, отчаянно меряла шагами пустую комнату.

На сей раз мадам Бек уже не увещевала меня — она ко мне не явилась; она послала вместо себя Джиневру Фэншо и не могла выбрать удачней. При первых же словах Джиневры: «Ну как голова, очень болит?» (ибо Джиневра, как и все прочие, считала, что у меня болит голова — нестерпимо болит, и оттого я такая бледная и мечусь из угла в угол), — итак, при первых же ее словах мне захотелось бежать куда глаза глядят, только бы от нее подальше. Затем последовали ее жалобы на собственную головную боль — и они довершили успех предприятия.

Я побежала наверх. Я бросилась в постель — в жалкую свою постель, одолеваемая горькими чувствами. Не пролежала я и пяти минут, как от мадам явилась новая посланница — Готониха принесла мне какое-то питье. Меня мучила жажда — и я залпом выпила жидкость — она была сладкая, но я поняла, что в нее подсыпан сонный порошок.

— Мадам говорит, вы крепче заснете, — сказала Готониха, принимая от меня пустую чашку.

Ах! Она решила меня усыпить. Порошок был какой-то сильный. Предполагалось, что на одну ночь я успокоюсь.

Залегли ночник, все заснули, все стихло. Сон воцарился; он легко одолел тех, у кого не болели головы и сердца, — но миновал беспокойную.

Порошок подействовал. Уж не знаю, пересыпала или недосыпала его мадам; только подействовал он вовсе не так, как она хотела. Вместо оцепенения меня охватило лихорадочное беспокойство; на меня нахлынули мысли, странные, необычайные. Все силы мои напряглись, словно проснулись по сигналу побудки. Мечта оживилась и властно, победно завладела мной. Презрительно окинув взором грубую Существенность, свою соперницу, Мечта повелела мне: «Вставай, лентяйка! Нынче ночью да будет моя воля!»

«Посмотри только, какая ночь!» — закричала Мечта; и отведя тяжелые ставни лишь ей одной присущим царственным движением руки, она показала мне полный месяц, плывущий по глубокому, яркому небу.

Мрак, теснота и спертый воздух спальни вдруг показались мне непереносимыми. Мечта манила меня прочь из этой берлоги, на волю, в росистую прохладу.

Моему мысленному взору странно рисовался полночный Виллет. Я увидела парк, летний парк, длинные, молчаливые, одинокие, укромные аллеи; а под сенью густых дерев — каменную чашу водоема; я знала его и часто стаивала подле него, любуясь прозрачными прохладными струями и густым зеленым тростником по краям. Но что толку? Ворота парка закрыты, заперты, их охраняют, туда нельзя войти.

А вдруг можно? Тут стоило поразмыслить; ломая голову над этой задачей, я машинально принялась одеваться. И что оставалось мне делать, если сна у меня не было ни в одном глазу и я вся трепетала от головы до ног?

Ворота заперты, их охраняют часовые; но неужто же нельзя пробраться в парк?

На днях, проходя мимо, я, не придав, впрочем, никакого значения своему наблюдению, заметила проем в частоколе, и теперь этот проем всплыл у меня в памяти — я отчетливо увидела тесный узкий проход, загороженный стволами лип, стоящих стройной колоннадой. В проход не мог бы пролезть мужчина, ни дородная женщина наподобие мадам Бек; но я, наверное, могла через него протиснуться; во всяком случае, следовало попробовать. Зато, если я одолею его, весь парк будет мой — ночной, лунный парк!

Как сладко спали ученицы! Каким здоровым сном! Как мирно дышали! И во всем доме какая воцарилась тишина! Который теперь час? Мне вдруг понадобилось непременно это узнать. Внизу в классе стояли часы; отчего бы мне на них не взглянуть? При таком светлом месяце белый циферблат и черные цифры видны отчетливо.

Осуществлению моего плана не мог воспрепятствовать ни скрип дверных петель, ни стук задвижки. В жаркие июльские ночи не допускали духоты и дверей спальни не затворяли. Не выдадут ли меня половицы предательским стоном? Нет. Я знала, где отстает доска, и могла ее обойти! Дубовые ступеньки покряхтели под моими шагами, но чуть-чуть — и вот уже я внизу.

Двери классов все заперты на засов. Зато коридор открыт. Классы представляются моему воображению огромными мрачными застенками, упрятанными подальше от глаз людских, и призрачные, нестерпимые воспоминания томятся там взаперти, в оковах. Коридор весело бежит в вестибюль, а оттуда дверь открывается прямо на улицу.

Ш-ш-ш! Бьют часы. Хоть в этих стенах давно водворилась глубокая, монастырская тишина, сейчас только одиннадцать. В ушах моих еще не отзвенел последний удар, а я уже смутно улавливаю вдалеке гул не то колоколов, не то труб — звуки, в которых мешаются торжество, печаль и нежность. Как бы подойти поближе и послушать эту музыку подле каменной чаши водоема? Скорее, скорее туда! Что может мне помешать?

Тут же в коридоре висит моя соломенная шляпа, моя шаль. На высоких тяжелых воротах нет замка; и ключа искать не надобно. Ворота заперты на засов, и снаружи их не открыть, зато изнутри засов можно снять беззвучно. Справлюсь ли я с ним? Засов, словно добрый друг, тотчас безропотно поддается моим рукам. Я дивлюсь тому, как почти тотчас же отворяются ворота; я миную их, ступаю на мостовую и все еще дивлюсь тому, как просто я спаслась из тюрьмы. Словно какие-то благие силы укрыли меня, взяли под опеку и сами вытолкали за порог; я почти не прикладывала усилий к своему избавлению.

Тихая улица Фоссет! Вот она, эта ночь, тоскующая по прохожему, которая заранее рисовалась моему воображению; над головой у меня плывет ясный месяц; и воздух полон росой. Но здесь мне нельзя остановиться; мне надо бежать подальше отсюда; здесь бродят старые тени; слишком близко подземелье, откуда несутся стоны узников. Да и не того торжественного покоя я искала; лик этого неба для меня — лик смерти мира. Но в парке тоже тишина, я знаю, всюду теперь царит смертный покой, и все же — скорее в парк.

Я пошла знакомой дорогой и вышла к пышному, прекрасному Верхнему городу, отсюда-то и неслась та музыка, теперь она затихла, но вот-вот загремит вновь. Я пошла дальше; ни трубы, ни колокола не зазвучали мне навстречу; их заменил иной звук, как бы грохот волн могучего прибоя. И вдруг — яркие огни, людские толпы, россыпь перезвона — что это? Войдя на Гран-Плас, я словно по волшебству очутилась среди веселой, праздничной толчеи.

Виллет весь сверкает огнями; жители словно все до единого высыпали из домов; не видно ни месяца, ни неба; город затмил их своим блеском — нарядные платья, пышные экипажи, выхоленные кони и стройные всадники заполонили улицы. А вот и маски, сотни масок. Как это все странно, удивительней всякого сна. Но где же парк? Я ведь, кажется, шла к парку, он должен быть совсем рядом. В соседстве шума и огней парк лежит тенистый и тихий, там-то, надо думать, нет ни факелов, ни людей, ни фонариков?

Я все еще задавалась этим вопросом, когда мимо меня проехала открытая карета, везя знакомых седоков. Она медленно пробиралась в густой толпе; нервно били копытами норовистые кони; я хорошо разглядела всех, кто был в карете; они же меня не заметили, во всяком случае, не узнали под складками шали и полями соломенной шляпы (в этой пестрой толпе никакая одежда не кидалась в глаза своей странностью). Я увидела графа де Бассомпьера; я увидела свою крестную, красиво одетую, миловидную и веселую; я увидела и Полину Мэри, увенчанную тройным нимбом — красоты, юности и счастья. Тому, кто видел ее сверкающее лицо и торжествующий взор, было уже не до блеска ее наряда; помню только, что вокруг нее развевалось что-то белое и легкое, словно брачные одежды; напротив нее сидел Грэм Бреттон; это его присутствие сообщало сияние ее чертам — свет в ее глазах был от него отраженным светом.

Я с тайной отрадой следила за ними, незамеченная, и я проводила их, как мне казалось, до самого парка. Они вышли из кареты (дальше экипажи не пропускали), и уже их ждало новое великолепное зрелище. Что это? Над чугунными воротами высилась сверкающая, увитая гирляндами арка; я проследовала за ними под этой аркой — и где же мы оказались?

Волшебная страна, пышный сад, долина, усеянная сверкающими метеорами, леса, как драгоценными каменьями разубранные золотыми и красными огоньками; не сень дерев, но дивные чертоги, храмы, замки, пирамиды, обелиски и сфинксы; слыханное ли дело — чудеса Египта вдруг заполонили виллетский парк.

Не важно, что уже через пять минут я разгадала секрет, подобрала ключ к тайне и вновь обрела трезвость взгляда, не важно, что очень скоро мрамор оказался крашеным картоном — эти неизбежные открытия не вовсе разрушили чары, не вовсе перечеркнули чудеса необыкновенной ночи. Не важно, что я вскоре поняла причину всего этого праздника, который не нарушил монастырской тиши улицы Фоссет, но начался еще на рассвете и к полночи достиг наибольшего размаха.

В былые времена, гласит история, в судьбе Лабаскура случился роковой поворот, и бог знает что грозило правам и свободам доблестного его населения. Слухи о войнах (хоть и не самые войны) лишили страну покоя; уличные беспорядки ее сотрясали; строились баррикады; созывались войска; летели булыжники и даже пули. Предание уверяет, что тогда сложил голову не один патриот; в старом Нижнем городе почтительно сберегается могила, где покоятся священные останки героев. Словом, как бы там ни было, а память возможно и впрямь существовавших мучеников отмечается и поныне каждый год, причем утром в храме Иоанна Крестителя служат по ним панихиду, а вечер посвящается зрелищам, иллюминации и гуляньям, какие и открылись сейчас моему взору.

Пока я разглядывала изображение белого ибиса[444] на верхушке колонны, пока прикидывала длину озаренной факелами аллеи, в конце которой покоился сфинкс, общество, привлекшее мое внимание, вдруг скрылось, верней растаяло, словно видение. Да и все происходило будто во сне; очертания расплывались, движения порхали, голоса звучали эхом, смутно и будто дразнясь. Вот Полина с друзьями исчезла, и я уже не знала, точно ли я видела их; и я не жалела, что теперь мне больше не за кем пробираться в толпе; я не горевала о том, что теперь мне не у кого искать защиты.

И ребенку нечего было бояться в этой праздничной толчее. Из окрестностей Виллета съехались чуть не все крестьяне, и достойные горожане, разодетые в пух и прах, высыпали на улицы. Моя соломенная шляпа мелькала незамеченная среди капоров и жакетов, легоньких юбочек и миткалевых мантилек; правда, я, предосторожности ради, хитро пригнула поля с помощью лишней ленты и чувствовала себя безопасно, как под маской.

Я благополучно прошла по улицам и благополучно вмешалась в самую гущу толпы. Не в моей власти было удержаться на месте и спокойно наблюдать; общий стих веселого буйства мне передался; я глотала ночной воздух, полнившийся внезапными вспышками света и взрывами звуков. Что до Надежды и Счастья — я с ними уже распростилась, но нынче я презрела Отчаяние.

Смутной целью моей было отыскать каменную чашу водоема с ясной водой и зеленым тростником; эта зелень и прохлада манили меня, как родник манит путника, изнывающего от жажды. Посреди грохота, блеска, толчеи и спешки я тайно мечтала приблизиться к круглому зеркалу, в которое смотрится тихая бледная луна.

Я хорошо знала дорогу, но внезапный шум или зрелище то и дело отвлекали меня, и я все время сворачивала то в одну, то в другую аллею. Вот я уже увидела густые деревья, окаймляющие зыбкую гладь, как вдруг над поляною справа грянул такой звук, словно разверзлись небеса, — верно, такой же точно звук грянул над Вифлеемом[445] в ночь благих известий.

Песнь, сладкая музыка родилась где-то вдали, но неслась на стремительных крылах, неся сквозь ночные тени гармонию, столь мощную и сокрушительную, что, не будь у меня под боком дерева, я бы, верно, свалилась на землю. Голосов было без счета; пели разные и многие инструменты — я различила только рог. Словно само море завело дружную песнь волн.

Прибой накатил, а потом отхлынул, и я пошла следом за ним. Я пришла к постройке в византийском духе, вроде беседки, почти в самом центре парка. Вокруг стояла тысячная толпа, собравшаяся слушать музыку под открытым небом. Кажется, то был «Хор охотников»; ночь, парк, луна и собственное мое настроение удесятеряли силу звуков и впечатление от них.

Здесь собрались знатные дамы, и при этом освещении все они казались очень красивыми; на одних были одежды из газа, на других из сверкающего атласа. Дрожали цветы и блонды и колыхались вуали, когда раскаты могучего хора сотрясали воздух. Большинство дам сидело в легких креслах, а у них за спиной и рядом стояли их спутники. Остальную толпу составляли горожане, простонародье и блюстители порядка. Среди них-то я и встала. Я с радостью поместилась рядом с коротенькой юбчонкой и сабо, не будучи знакома с их владелицей, а потому не рискуя разделить ее шумные впечатления; я могла спокойно издали поглядывать на шелковые платья, бархатные мантильи и перья на шляпах. Мне нравилось быть одной, совсем одной посреди всего этого оживления и гама. Не имея ни сил, ни желания проталкиваться сквозь плотную людскую массу, я осталась в самом заднем ряду, откуда мне все было слышно, но видно немногое.

— Мадемуазель очень неудобно встали, — произнес голос у меня над ухом. Кто это осмелился заговорить со мной, когда я вовсе не расположена к беседе? Я оглянулась довольно сердито. Я увидела господина, совершенно мне незнакомого, как мне сперва показалось; но уже через мгновение я узнала в нем книгопродавца, снабжавшего улицу Фоссет книгами и тетрадями; в пансионе знали его за человека вздорного и резкого, даже с нами, оптовыми покупателями; я же была к нему скорей расположена и находила учтивым, а иногда и любезным; однажды он даже оказал мне услугу, взяв на себя труд разобраться вместо меня в скучной операции обмена иностранных денег. Он был неглуп; за суровостью его скрывалось доброе сердце; иной раз меня посещала мысль, что кое-что в нем схоже с кое-какими чертами мосье Эманюеля (который был с ним коротко знаком и которого я нередко заставала у него за конторкой листающим свежие нумера журналов); этим-то сходством и объясняю я свою снисходительность к мосье Мире.

Странно сказать, но он узнал меня под соломенной шляпой и шалью; и, несмотря на мои протесты, он тотчас провел меня сквозь толпу и нашел для меня место поудобней; на этом не кончились его бескорыстные заботы; откуда-то он раздобыл мне стул. Я лишний раз убедилась в том, что люди суровые — часто отнюдь не худшие представители рода человеческого, и скромное положение в обществе отнюдь не доказательство грубости чувств. Мосье Мире, например, нисколько не удивился, повстречав меня здесь одну; и счел это лишь поводом оказывать мне ненавязчивые, но деятельные знаки внимания. Подыскав для меня место и стул, он удалился, не задавая вопросов, не отпуская замечаний и вообще больше ничем не докучая мне. Недаром профессор Эманюель любил расположиться с сигарой в кресле у мосье Мире и листать журналы — эти двое подходили друг к другу.

Я не просидела и пяти минут, как обнаружила, что случай и достойный буржуа вновь свели меня с уже знакомой семейной группой. Прямо напротив сидели Бреттоны и де Бассомпьеры. Рядом со мной — рукой подать располагалась сказочная фея, чей снежно-белый и нежно-зеленый наряд был словно соткан из лилий и листвы. Крестная моя сидела тут же, и подайся я вперед, ленты на ее капоре задрожали бы от моего дыхания. Совсем рядом сидели они; меня узнал человек почти чужой, и мне сделалось не по себе от соседства близких друзей.

Я вздрогнула, когда миссис Бреттон обернулась к мистеру Хоуму и, словно вдруг что-то припомнив, сказала:

— Интересно, как понравился бы праздник моей неколебимой Люси, если бы она тут оказалась? Надо бы нам захватить ее сюда, она бы порадовалась.

— Да, конечно, конечно, порадовалась бы на свой манер; жаль, мы ее не позвали, — возразил добрый господин и добавил: — Я люблю смотреть, как она радуется; сдержанно, тихо, но от души.

О милые, как я любила их тогда, как люблю и поныне, вспоминая их трогательное участие. Если б они знали, какая пытка согнала Люси с постели, довела чуть не до исступления. Я готова была повернуться к ним и ответить на их доброту благодарным взглядом. Мосье де Бассомпьер почти не знал меня, зато я его знала и ценила его душу, ее простую искренность, живую нежность и способность зажигаться. Возможно, я бы и заговорила, но тут как раз Грэм повернулся; он повернулся пружинисто и твердо, движение это было столь отлично от суетливых движений низкорослых людей; за ним гудела огромная толпа; сотни глаз могли встретить и поймать его взгляд — отчего же он устремил на меня всю силу синего, пристального взора? И отчего, если уж ему так хотелось на меня посмотреть, не довольствовался он беглым наблюдением? Отчего откинулся он в кресле, упер локоть в его спинку и принялся меня изучать? Лица моего он не видел, я прятала его; он не мог меня узнать; я наклонилась, отвернулась, я мечтала остаться неопознанной. Он встал, хотел было пробраться ко мне, еще бы минута — и он бы меня разоблачил; и мне бы никуда от него не деться. Мне оставалось одно только средство — я всем своим видом выразила страстное желание, чтобы меня не тревожили; если б он настоял на своем, он, быть может, увидел бы наконец-то разъяренную Люси. Тут вся его доброта, прелесть и величие (а уж кто-кто, а Люси отдавала им должное) не усмирили бы ее, не превратили в покорную рабу. Он посмотрел и отступился. Он покачал красивой головой, но не произнес ни звука. Он снова сел и больше уж меня не тревожил, лишь один-единственный раз посмотрел на меня скорей просительно, нежели любопытно, пролил бальзам на все мои раны, и я совершенно успокоилась. Отношение Грэма ко мне ведь не было, в сущности, каменно равнодушным. Наверное, в солидном особняке его сердца было местечко на чердаке, где Люси мило приняли бы, вздумай она нагрянуть в гости. Нечего и сравнивать эту клетушку с уютными покоями, где привечал он приятелей; ни с залой, где он занимался своей филантропией, ни с библиотекой, где царила его наука; еще менее походил этот закуток на пышный чертог, где уже он готовил свой брачный пир; но постепенно долгое и ровное его участие убедило меня в том, что в его обиталище имеется кладовка, на двери которой значится «Комната Люси». В моем сердце тоже хранилось для него место, но точных размеров его мне не определить — что-то вроде шатра Пери-Бану.[446] Всю жизнь свою я сжимала его в кулаке — а расслабь я кулак, кто знает, во что бы он разросся, быть может, в кущи для сонмов.

Несмотря на всю сдержанность Грэма, мне не хотелось оставаться рядом; мне следовало уйти подальше от опасного соседства; я дождалась удобной минуты, встала и ушла. Возможно, он подумал, возможно, он даже понял, что за шляпой и шалью скрывается Люси; уверенно сказать этого он не мог, раз он не видел моего лица.

Кажется, духу перемен и беспокойства пора бы угомониться? А мне самой не пора ли было сдаться и отправиться обратно домой, под надежную крышу? Ничуть не бывало. Одна мысль о моем ложе повергала меня в дрожь отвращения; я старалась всеми средствами от нее отвлечься. К тому же я сознавала, что нынешний спектакль далеко не кончился; едва лишь прочитан пролог; на устланной травою сцене царила тайна; новые актеры прятались за кулисами и ждали выхода; так думала я; так мне подсказывало предчувствие.

Я брела без цели, куда ни толкало меня безучастное сборище, и наконец вышла на поляну, где деревья стояли группками или поодиночке и поредела толпа. До поляны едва долетала музыка, почти не достигал свет фонарей; но звуки ночи заменяли музыку, а полная яркая луна делала ненужными фонари. Здесь располагались, больше семьями, почтенные буржуа; к иным жались выводки детей, которых они не отваживались вести в толчею.

Три стройных вяза, почти сплетаясь стволами, столь близко стояли они друг к другу, распростерли шатер листвы над зеленым холмом, где стояла довольно большая скамья, занятая, однако, лишь одной особой, тогда как остальные, пренебрегая счастливой возможностью усесться, почтительно стояли рядом; в их числе была и дама, державшая за руку девочку.

Девочка вертелась на каблуках, тянула спутницу за руку, немыслимо дергалась и ломалась. Ее выходки привлекли мое вниманье и показались знакомыми; я вгляделась попристальней, знакомым показалось мне и ее платье; лиловая шелковая пелеринка, боа лебяжьего пуха, белый капор — все это составляло праздничный наряд слишком хорошо известного мне херувимчика и головастика — Дезире Бек, — и предо мной была именно Дезире Бек либо бесенок, принявший ее облик.

Открытие поразило бы меня словно гром с ясного неба, если бы мне не пришлось чуть попридержать эту гиперболу; потрясение мое тотчас достигло еще больших размеров. Чьи же пальцы так нещадно терзала прелестная Дезире, чью так беспечно рвала перчатку, чью руку так безнаказанно дергала и чей подол так бессовестно топтала, если не пальцы, перчатку, руку и подол своей достопочтенной матушки? В индийской шали и зеленом капоре, свежая, осанистая, безмятежная, рядом с ней стояла собственной персоной мадам Бек.

Любопытно! А я-то была уверена, что мадам Бек и Дезире вкушают сон праведниц в священных стенах пансиона в глубокой тиши улицы Фоссет. Без сомнения, точно то же думали и они про «мисс Люси»; и вот, однако ж, мы, все три, вкушали забавы в полуночном, залитом светом парке!

Но мадам уступала лишь давней привычке. Я вдруг вспомнила, как про нее говорили учительницы (просто я не придавала значения этим сплетням), что нередко, когда все полагают, будто мадам крепко спит в своей постели, она наряжается в пух и прах и уходит наслаждаться оперой, драмой или балом. Монашеский уклад был ей не по нутру, и она украшала существование с помощью мирских сует.

Вокруг нее стояла горстка господ — ее друзей; кое-кого из них я тотчас узнала. Один был брат ее, мосье Виктор Кинт; в чертах другого господина усатого, длинноволосого, спокойного и молчаливого — я заметила печать сходства с другим человеком. Невозмутимое, неподвижное, лицо это все же напоминало другое лицо — нервное, живое, чуткое, лицо переменчивое, то мрачное, то сияющее, лицо, исчезнувшее с моих глаз долой, но освещавшее и омрачавшее лучшие дни моей жизни, лицо, в котором часто замечала я проблески таланта, которое таило его жар и секрет. Да, Жозеф Эманюель, сей спокойный господин, — напомнил мне своего неистового брата.

Рядом с Виктором и Жозефом я заметила еще одного знакомца. Он стоял в тени и сутулился, но больше других кидался в глаза благодаря своему платью и сверкающей лысине. То была духовная особа — отец Силас. Не вздумайте, читатель, искать в его присутствии на празднике несообразность. Не Ярмаркой тщеславия,[447] но данью героям-патриотам почитала это гулянье святая церковь и решительно его поощряла. Парк так и кишел священнослужителями.

Отец Силас склонился над сельской скамьей и покоящейся на ней единственной фигурой; фигура была странная — бесформенная, но величавая. Правда, лицо и черты вырисовывались довольно отчетливо, но казались столь мертвенными и столь странно располагались, что впору предположить, будто голову отделили от корпуса и наобум приткнули к жерди, увешанной богатым товаром. Лучи фонарей высвечивали издалека яркие подвески и толстые кольца; ни стыдливость луны, ни отдаленность факелов не могли унять полыхающих красок убора. Здравствуйте, мадам Уолревенс! Вот уж подлинно исчадье ада! Но сия дама скоро сумела доказать, что она не выходец с того света; ибо, когда Дезире Бек слишком уж шумно потребовала, чтобы мать повела ее лакомиться в киоск, горбунья вдруг урезонила ее, вытянув тросточкой с золотым набалдашником.

Итак, мадам Уолревенс, мадам Бек, отец Силас — весь заговор, вся тайная хунта. Вид этой троицы доставил мне удовольствие. Я не дрогнула, не испытала ни смятения, ни испуга. Они превосходили меня в числе, и я была повержена к их ногам; но покуда не растоптана и жива.

Глава XXXIX

СТАРЫЕ И НОВЫЕ ЗНАКОМЦЫ

Завороженная этими тремя головами, словно взором василиска, я не могла сдвинуться с места; они точно притягивали меня. Кроны деревьев укрывали меня своей тенью, ночь шепотом обещала не давать меня в обиду, пламя факела в руке служителя выбросило длинный язык, указав мне укромное место, и тотчас уплыло прочь. Но пора коротко рассказать читателю о том, какие мне в последние смутные недели удалось вывести заключения об отъезде мосье Эманюеля. Повесть будет недолгая, да она и не нова: маммона и корысть — ее альфа и омега.

Мадам Уолревенс, страшная, как индийский идол, пользовалась, кажется, подобающим идолу жреческим поклонением своих приспешников; и неспроста. Некогда она была богата, очень богата; ныне она не располагала средствами, но могла в один прекрасный день снова разбогатеть. В Бас-Тере в Гваделупе лежали обширные земли, которые она шестьдесят лет тому назад получила в приданое; после того как муж ее разорился, на них наложили арест; теперь арест сняли, и если бы за дело взялся с умом честный управляющий, они еще могли принести солидный доход.

Отец Силас вдохновился этими видами в интересах религии и церкви, которой мадам Уолревенс была преданной дочерью. Мадам Бек, дальняя родственница горбуньи, зная, что у той нет прямых наследников, здраво взвесила все возможности и с предусмотрительностью любящей матери, корысти ради, заискивала перед нелюбезной с ней старухой. Мадам Бек и священник, стало быть, равно искренне и живо интересовались участью вест-индских богатств.

Но доходные земли далеко, и климат там опасный, а потому на роль умного управляющего подходил лишь человек преданный. Такого-то человека и держала двадцать лет на посылках мадам Уолревенс, сперва загубила его жизнь, а потом сосала из него соки; такого-то человека выучил и наставил на путь истинный отец Силас, опутав узами привычки, благодарности и убеждений. Этого человека знала и умела использовать мадам Бек. «Мой ученик, — решил отец Силас, буде он останется в Европе, может стать отступником, ибо связался с еретичкой». У мадам Бек были свои причины желать, чтобы его услали подальше, которые она предпочла не высказывать: то, что не давалось ей в руки, она не хотела уступать никому. А мадам Уолревенс попросту желала вернуть свои земли и свои деньги и знала, что Поль, если захочет, сможет, как никто, сослужить ей эту службу; так трое себялюбцев взяли в оборот одного самоотверженного. Они уговаривали, они заклинали, они увещевали его, они покорно вручали ему свою судьбу. Они просили, чтобы он посвятил им всего-навсего три каких-то года — а потом пусть живет в свое удовольствие; а уж одна особа из троих, быть может, втайне желала ему живым не вернуться. А кто бы ни испрашивал его содействия, кто бы ни вверялся его заботам, мосье Поль попросту не мог отринуть ничьего ходатайства, ничьей доверенности не мог обмануть. Страдал ли он от необходимости покинуть Европу, каковы были собственные его виды и мечты — никто не знал, не задумывался, не спрашивал. Сама я ничего не понимала. Я могла только предполагать, о чем ведется речь на исповеди; я могла воображать, как духовный отец напирает на веру и долг, выставляя их главными доводами. Он исчез, не подав мне знака. Я осталась в неизвестности.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>