Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Ориджинал Название: Последний мой, бумажный пароход Авторы: Ржавые ведьмы (Menthol_blond & Фиона) Рейтинг: NC-21 Warning: чен-слэш, педофилия, сомнительное согласие, ненормативная лексика. 6 страница



Время растянулось пережеванной до безвкусного жвачкой и остановилось. Алька все скребся пальцами по грубым штанам, а мне казалось -- он давно процарапал кожу, впился в мышцы, играет леской нервов, как с большой марионеткой. Куклой Петра Владиславовича Ромашкина, сейчас безнадежно поломанной, пялящейся бессмысленными пуговицами глаз на происходящее вокруг.
Я же мечтал? Обдрачивался каждый вечер, да что там -- весь день ходил на взводе. Я сам притащил его сюда, заголил, выложил в непристойную позу, отодрал -- благо хоть не в эротическом смысле -- и теперь, когда вожделенное было так близко, сидел китайским болваном, запутавшимся в собственной леске.
С этим надо было что-то делать.
Рвать леску.
С мясом.
Иначе -- и к гадалке не ходи, и к районному белохалатнику из психдиспансера -- эта чертова леска порвет меня. Точнее -- я сойду с ума и наброшусь на...
Блядь, что же он делает? Как он посмел? Какого черта так меня провоцировать?
Ни на секунду, ни на долю миллисекунды -- легчайшей, как непрочные волоски у пацана в паху, невесомой, как прозрачная капелька подростковой спермы -- я не мог поверить в обоюдное желание... В схожесть намерений, в зеркальность чувств.
И слова грохнули равнодушным выстрелом. Ружейным залпом расстрельной команды:
-- Руки убрал, быстро!
А потом, второй пулей, тем, что станет потом именоваться "контрольный выстрел":
-- Пацанам своим в спальне дрочить будешь, придурок!
Альку откинуло назад, будто я и вправду в него выстрелил. Останавливающая сила пули -- или как там оно называется. Сработало качественно: в секунду шарахнулся прочь, прикрываясь беспомощно и неловко, дико оглянулся, до слез заливаясь румянцем, подхватил с пола свои шорты, сунул ногу, шатнулся, чуть не упал.
А я так и продолжал сидеть на чертовом стуле, расставив конечности, вжав голову в плечи -- не дать, не взять вылитый паук в центре паутины. Колченогий ядовитый паук, который готов удавиться на собственной леске.
Но было поздно.
Руку лишний раз уже не протянешь.
Не шевельнешься.
Не посмотришь.
Не исправишь ни хрена.
Кто там и что трындел про ложь во спасение? Вот она, в чистом виде. Я честно попытался оттащить своего пацана от своей же собственной черной бездны. И вместо этого толкнул его в другую, тоже, видимо, безнадежную.
-- Иди, умойся... На тебя смотреть сейчас...
Стыдно мне было на него сейчас смотреть. До ужаса стыдно и страшно.
Мальчишка -- или, наверное, честнее будет сказать -- тело мальчишки, пружинкой и ознобом сведенная фигурка -- замер. Покачнулся опять. Как абрис жестяной мишени в городском парковом тире -- та тоже вздрагивает на полсекунды, прежде, чем рухнуть во тьму...
-- Это... между нами все останется, да... Честное слово.
Он шатнулся еще раз, утвердился все же на подломленных ногах, застегнул шорты и глянул на меня исподлобья.
Мне показалось -- укусит. Ударит жалом. Или еще как, но до смерти -- точно.
И глазищи сузились танковыми триплексами, отследили валяющуюся на полу беспомощным комком футболку, прострелили меня насквозь так, что вздохнуть не выходило. А потом этот странный и страшный, взрослый чужак спрятался, как не было. Может, почудилось.
-- Можно... идти? -- Алька оглядел запертую дверь и меня, потеребил пояс шортиков. -- Мне нельзя одному. Тихий час.
Будто телеграммы посылал -- грубо нарубленные фразы становились все жестче.
Я растерянно пожал плечами. И постарался убрать из голоса любые заискивающие нотки, любой намек на извинение:
-- Как перекур себе устраивать -- так одному можно, значит. Морду сполосни -- туалет за кинозалом. Я с тобой таким через весь лагерь не пойду.
Ну и сволочь же ты, Ромашкин. Это на мокрой, пятнистой от слез физиономии читалось кристально ясно. Ничего. Забудет, успокоится. Зато охотку на всю жизнь отобьет, не будет потом как я.




Разумеется, ни черта Алька не забыл. И в этом я убедился в тот же вечер, став свидетелем и, практически, соучастником очередного нарушения лагерного режима -- мой ненаглядный третий отряд устроил мне серьезную такую, с кровянкой и ушибами драку.
Вообще, всю вторую половину этого ненормального дня я провел словно в тумане. В жидком жарком мареве, больше похожем не на кисель, а на другую, тоже достаточно липкую субстанцию. Иными словами, шастал я в тот вечер по "Отважному" как в дерьмо опущенный. Нахамил нашим бальзаковским бабам, пытавшимся растормошить меня на клавкиной пьянке, наорал на тишайшую девчонку по фамилии Кумушкина, высунувшуюся из отрядного домика за пару минут до окончания пресловутого "тихого часа", сцепился с Вадькой, который поперся судить волейбольный матч, закрыв в своем спортинвентарном каземате куртку с моими сигаретами. В общем, шел вразнос, не хуже, чем мои анацефалы, у которых подобная "ершистость" и "ежистость" объяснялась переходным возрастом. Ага, а еще -- гормональным выбросом. Как и у меня.
Отряд уже к концу полдника почуял неладное, а ближе к ужину и вовсе начал потихоньку обходить меня стороной. По беспроводному телеграфу, от одного пионерчика к другому шел тихий слушок: "Петух сегодня на взводе". Я знал это, чувствовал всеми напряженными и вымотанными нервами и ни черта не мог с собой поделать. Разве что, клялся себе в очередной раз, что по возвращению в город обязательно заберу из института документы -- нельзя мне в педагоги, совсем нельзя. Никак.
Впрочем, в город я бы с радостью свалил хоть сейчас. Но тоже ведь -- никто не отпустит, до конца смены десять дней. А если я взбрыкну и умотаю так, в самовол, Антонина Петровна начнет искать причины и концы, станет трясти пионеров. И дотрясется.
По хорошему, уезжать надо было не мне, а Альке. Я бы на его месте так и сделал. Ой, бля... Не надо про его место. Вообще, не надо. Некуда ему отсюда бежать -- мать до сих пор околачивается в раскаленной, асьфальтово-безнадежной Москве. Так и останется пацан здесь, пригвожденный к постылому месту "жизненными обстоятельствами" и моим напутственным рыком "Имей в виду -- я с тебя до конца смены глаз не спущу!".
Но это я врал. Я в тот вечер изо всех сил на него не смотрел. Слишком уж боялся разглядеть испуг или пришибленность. Олицетворение моей вины. А ничего подобного.
Алька держался молодцом. В столовке сидел спокойно, не морщился, не вертелся. Только спину держал неестественно прямо, но это -- если сильно-сильно приглядываться. Хмурым шепотом втирал что-то оказавшимся поблизости пацанам. Но никаких яростных взоров в мою сторону или других проявлений пресловутой подростковой агрессии. Пялился мой третий отряд в тот вечер на физрука Вадьку да старшую пионервожатую Анечку, павшую вчера ночью жертвой вадькиного темперамента и хриплых гитарных завываний "под Ленона". Распространение слухов у нас в лагере всегда было поставлено на широкую ногу, кто бы сомневался. Как же хорошо, что про меня -- про нас! -- никто ничего не знает. Или как?
Мысль накатила тошнотной волной, а потом спряталась. Мне в тот момент было все равно. Слишком уж позорным и непоправимым казалось собственное положение.
Кто же знал, что судьба, зараза, подкинет мне еще один, не то спасительный, не то, наоборот, смертельный шанс -- оправдаться или окончательно рухнуть. "Вы, доктор, или туда, или сюда!", как в дурацком анекдоте.
(Мне и тогда в голову лезла сущая дурь, и спустя четверть века ничего не изменилось. Даже легкий зуд в натруженной, -- во всех смыслах, -- ладони, и тот остался прежним. Напоминал о том, что было. Интересно, понравилось бы Славке, если бы его положили задницей кверху и выдрали за все возможные прегрешения -- а то и вовсе без них? Насчет Альки я не мог поверить до сих пор, списывал на рефлексы -- стыд, возбуждение, страх, -- у очумевших от гормонов подростков это сливается воедино, почти как у меня. И все-таки я до сих пор не знал, чем обернулось мое тогдашнее желание оставить мальчишку целым, почти нетронутым -- добром или нет? Вспоминал ли он меня?)

 

4.

Во всяком случае, истерику он закатил капитальную -- и тогда, когда я уже почти уверился в том, что Алька -- кремень. Когти совести чуть разжались к полуночи, -- несколько глотков спиртного этому помогли, -- и тут-то нештатный ор и вздернул меня с продавленной панцирной кровати, на которой я валялся, снова и снова вызывая в памяти пережитое.
Орали за стенкой, и даже не просто орали, а еще, судя по звукам, швырялись тяжелым. Что за нахер, -- подумал я и бросился.
Очень вовремя: иначе пришлось бы не только расшвыривать десяток дерущихся пацанов, а еще и пол оттирать от белой краски. Банка уже угрожающе каталась между одуревшими мальчишками, ее то и дело пинали, она тяжелым цилиндром вертелась, будто диковинный мяч, задевая на своем пути все.
В том числе и Алькины ноги, которые я до сих пор помню до последнего волоска, до тончайшей тени от косточки над щиколоткой. Я сначала увидел их, а потом уже всего Альку: встрепанного, красного, орущего.
Его даже распяленный рот не портил.
Поразительное свойство. Впрочем, Алька больше дрался, чем орал. Не брезговал и пинаться, кстати говоря -- у меня потом долго сходили синяки.
-- А ну прекратили! -- гаркнул я, хватая ближайшего пацана и вытаскивая из свалки. -- Что тут такое? С ума посходили?!
Ближайшим оказался флегматичный Муромцев, который, кажется, вообще ничем в этой жизни не интересовался кроме столовского компота и "живого уголка" с вялыми от жары кроликами и совами.
-- Да ниче... Мы тут...
-- Петр Владиславыч, да у нас тут все нормально, честное слово, -- Анохин, уже тогда любивший покомандовать, взглянул на меня ясными глазами. Щека у него кровила.
Еще двое или трое оглоедов, вставая с пола, отряхиваясь и потирая всякие ушибы, заверили меня, что "ничего не случилось" и "вам показалось"
И тут я взорвался. Может, обошлось бы, если бы не расквашенные костяшки на сухих Алькиных кулаках.
-- Кто зачинщик?! -- заорал я, и по мгновенному молчанию понял -- кто.
-- Он первый полез... Успенский ваш, -- слился немедленно Борька-Боров. -- Псих какой-то!
-- Сам ты псих, -- хмуро бросил Алька, разглядывая пресловутую банку.
Боров рыпнулся, налетел на Буську, тот попробовал отвесить сдачи. Временное перемирие трещало по швам и готово было перерасти во второй раунд.
-- Заткнулись все, -- непедагогично рыкнул я. -- Оба, по сторонам! Разным! Успенский, головой ударился или лагерь надоел?
Я готов был его отлупить -- на этот раз безо всякой эротической составляющей. А он молчал, глядел на меня исподлобья, и снова в серых узких глазах поблескивала злая, острозаточенная угроза.
-- Надоел! -- коротко, одним выдохом. Как пощечину мне дал.
-- Без проблем, -- сухо отозвался я. -- Завтра вызовем мать, пусть забирает тебя. Всем по кроватям. Услышу хоть звук -- вылетите вслед за Успенским, Спартаки хреновы.
-- Кто? -- обиженно поинтересовался Буська. Насколько я помнил, он был "конем", фанатом ЦСКА.
-- Повстанцы, -- отозвался я, подобрал банку. -- Что рисовать собирались?
-- Да так... Ерунду всякую, -- поспешно отозвался Димка. -- Петр Владиславыч, а расскажите про них, а?
Будь все нормально, я бы не устоял, уселся бы на край постели и принялся бы рассказывать, но сейчас неприязненный взгляд меня сверлил, как бормашина -- застуженный зуб.
-- Сами прочитаете, -- сухо сказал я. -- Всем лечь. Через пять минут приду проверю.
На банку я не обратил внимания -- и зря: утром на стене пожарного сарая появилась таки жирная белая надпись, рассказывающая об интимной жизни физрука Вадьки и вожатой Ани.
Но мне было не до краски. Потому как Алька, проигнорировав общий возмущенный и слегка облегченный вой, повернулся ко мне спиной, склонился над тумбочкой и начал торопливо выкладывать из нее вещи -- ворох летних шмоток, полотенце, какие-то тетрадки, увеличительное стекло, коробку из-под печенья, в которой что-то громыхало...
-- Вещи собирает... -- присвистнул кто-то из соотрядников.
-- Совсем офигел, -- а это Анохин прорезался.
Я выдернул из Алькиных рук растрепанную книжку, бросил на кровать. Нужно было поговорить.
-- Анохин, остаешься за дежурного, -- скомандовал я и взял Альку за плечо. Он дернулся, но держал я крепко, до синяков. -- Иди за мной.
Вытащив несопротивляющегося пацана за тонкую дощатую стенку спальни, я зашипел не хуже эфы.
-- Ты сдурел, Успенски... Алька? Вылетишь за драку, да ты хоть представляешь, что дальше? Письмо в школу, -- я загибал пальцы, -- характеристику только на гвоздик в сортире вешать, да хорошо, если детская комната милиции не узнает, а она узнает, с твоими вывихами с ума сойти можно!
Он молча смотрел -- да так, что я всерьез ощутил себя мелкой подопытной тварью под невидимым прицелом рентгена. Потом раскрыл треснутые губы.
-- Пускай.
Настрой мне категорически не пришелся по нраву.
-- Пускай? -- зашипел я снова, давя желание обнять, выпросить прощение. Чертовы строители, делавшие этот дощатый городишко, явно не предполагали возможности таких вот объяснений. -- Назло бабушке отморожу уши, вот это что такое, Успенский!
-- А вам-то что? Что вы вообще в меня вцепились? Нравится, когда другим больно? Вы же как эсэсовец... -- и все это шепотом, ненавидящим, режущим не хуже крика.
Я хватанул воздух ртом и замолчал. А Алька принялся как-то так ловко выдираться, выворачиваться из моей хватки, оказался на свободе и добавил:
-- Я думал, вы хороший. Думал... а вы...
Твою мать.
-- Вот потому что я хороший, ты никуда не поедешь, -- рявкнул я шепотом же. -- Всю жизнь себе переломать хочешь, идиот, а если б ты Бусинкину нос сломал, ты вообще соображаешь, чем это пахнет? Кретин с шилом в жопе!
-- Пустите... Я не могу здесь больше! Я тогда сам сбегу, я места знаю... я... я маме скажу, как вы... как вы сегодня... я домой хочу... -- пацан как-то обмяк, привалился спиной к зеленой крашеной стене, кажущейся серо-болотной в свете тусклой потолочной лампочки. -- Вы сами... Я не-мо-гу... -- а это уже совсем беззвучно.
Жалость кольнула так, что нельзя стало дышать. Я осторожно протянул руку к плачущему пацану, тронул за плечо.
-- Тише ты, -- попросил как мог мягко. -- Все ты можешь. Не реви... или нет, поплачь, легче будет.
-- Откуда вы-то знаете? -- и не дождался ответа, скомандовал яростно: -- Отвернитесь! -- а потом, удивленным и неверящим тоном попросил: -- А вы правда можете сделать, чтобы мама... сюда приехала?
-- Могу, -- тихо сказал я, и в эту секунду решил -- лучше будет, если заберет. Пусть мальчишка там, в городе, придет в себя, забудет быстрей. -- Завтра позвоню. Телефон скажешь?
-- Нет, конечно... Она же в Москве, откуда я знаю, какой там телефон в гостинице.
-- Гостиница какая? - тихо рыкнул я.
-- "Молодежная". Второй корпус. А какой номер -- я не помню, у меня на конверте написано, это в спальне, смотреть надо, но я посмотрю, -- Алька заторопился, дернулся, приложился бедром о низкий подоконник, поморщился, потер ушибленное место и прикрытые плавками ягодицы тоже заодно.
Заказывать межгород через начальницу лагеря было делом гиблым изначально. Да и бежать на почту с утра... но уж с утра-то обязательно. Если Алька не передумает. Я -- очень осторожно, как к крапиве, притронулся к острому мальчишечьему локтю.
-- Пойдем пройдемся, -- не веря собственным словам, предложил. -- Адреналин собьешь и все такое. Если, -- спохватившись, добавил, -- не боишься. Бояться не надо, кстати.
Расцарапанный -- кто ж это его так, ногтями, как девчонка? -- подбородок вздернулся.
-- Не боюсь, -- с понятным вызовом сообщил мой ненаглядный, глаза бы не глядели, пацан. -- А если поймают, вы придумаете что-нибудь.
Придумаю, куда ж я денусь. Но нас не поймали.
Потому что мы никуда не пошли. То есть, я собирался: не темнеющие, как у классика, а сочащиеся полноценным лунным светом аллеи были вполне безопасны, кто тут еще будет шляться среди ночи, -- но Алька ступил шаг, другой, остановился и закусил кулак. Его трясло, как осинку под ветром, крупно колотило.
Я обругал себя слабоумным садистом и замотал мальчишку в содранную с себя футболку, доходившую ему ровнехонько до колен.
Таким он мне и запомнился -- на всю впереди лежащую четвертушку века, да и на дальше тоже... Весь, целиком и полностью мой, лунный, дышащий с трудом... Призрачно-серебристый -- от встрепанной макушки до немытых пяток. Можно подумать, что лунный свет тек теперь у Альки в жилах вместо крови.
Упрямый, хрупкий, внезапно ощетинившийся, когда первая секунда тепла сменилась оторопью: он понял, что я его держу, почти что обнимаю, и замер. И вырываться не стал только потому, что опасался раздразнить меня еще больше.
Удивительно, но в этот раз было иначе. Да, тело ныло и стонало, требуя своего, надкушенного, нераспробованного, желанного до дрожи и зубовного скрежета, а только кое-что было сильней этой настырной жажды. И это был стыд сильного. Я был сильнее, и мальчишка меня боялся до истерики -- одного этого хватило, чтобы так же осторожно, как я его держал, отпустить. Мягко. Будто поставить на землю тяжелое-тяжелое ведро, не плеснув через край.
Острые невидимые грани, которыми он щетинился, оплавились и исчезли, Алька как-то весь обмяк и снова стал собой прежним, не лунным мальчиком, а нормальным пацаном, глотающим слова и слезы.
Так оно и было: холодное рассохшееся крыльцо в три ступеньки, он -- вымотанный до предела, трясущийся от холода и нервов -- наверху и я на земле. Практически -- носом в заледеневшие алькины коленки.
-- Малыш...
Я сам не понял, как у меня такое вырвалось. Не восторженно, нет... Примиряюще.
-- Чего? -- он хлюпнул носом, ожесточенно вытер верхнюю губу и зашмыгал, прогоняя непрошенные стыдные слезы. -- Вы мне наврали, да? Никуда звонить не будете, и мама не приедет?
Господи ты Боже мой. Мне в этот момент хотелось съежиться до размеров приблудной собаки. Чтобы ткнуться горячим языком в чуть выступающие, пропылившиеся и уставшие за день пальцы на алькиных ногах. Чтобы вымолить прощение.
Я почти так и сделал.
Извернулся поудобнее, чтобы поймать его, если вдруг оступится, и мягко сообщил:
-- Ну что ты... Утром на почту схожу, еще до завтрака, межгород заказать попробую... Ты мне только номер гостиничный назови.
Я почесал в затылке, тронул твердую коленку и добавил:
-- Или дежурная по фамилии найдет, не сто же там Успенских и не двести. Не реви.
-- Скажу, -- успокаиваясь, ответил Алька. Он переступил неловко, потер одну ногу о другую: -- Комары кусаются.
...и спать пора, -- подразумевало это. Только мне ужасно не хотелось его отпускать, хотелось и дальше вот так мучиться, раздирая в кровь недозажившее.
-- Ага. -- я замер на секунду. Каким-то непонятным чувством -- не слухом, не зрением, интуицией что ли -- уловил шевеление черной точки в темно-синем воздухе. И звонко припечатал проклятого комара. Аккурат на многострадальной алькиной пояснице.
Мальчишка дернулся, как ошпаренный, и я показал ему размазанное кровавое пятнышко. Мое алиби.
-- Спать пора, -- неохотно признал я. - Больше никаких сюрпризов сегодня, Аль, пожалуйста.
Он поморщился, будто поперхнулся чем-то -- не то нежным июльским ветром, не то многослойным запахом смоченных росой травинок -- хотел кивнуть и не смог: тыкнулся лицом мне в плечо, задышал горестно. Одной рукой притянутся к шее, другой попробовал растереть ушибленное.
Меня окатило привычным уже жаром.
-- Ну что ты, -- зашептал я, притягивая к себе детское, щенячье, пахнущее солнцем. Любимое, чего уж там таиться. -- Аль, ну... тише, все хорошо.
И еще прошептал сотню подобных благоглупостей, на удивление искренних.
Он не слышал их, наверное. То есть -- ну я очень сильно надеялся, что не слышал. Давился мне в ухо мокрым воздухом, подрагивал и икал. А потом прижался поудобнее, навалился своим цыплячьим весом на мою спину, придремался, затих. И так ничего мне и не сказал.
И когда я, замирая, поднял его и понес через притихший корпус -- молчал, как зарезанный, только тыкался в плечо, щенок щенком, и сопел мокро и жарко, оттягивал мне руки, и не было мгновения большей любви во всей моей дурацкой жизни.
Я зашикал на взметнувшихся мне навстречу оглоедов, сгрузил Альку на постель, прикрыл вытянутой простыней, пообещал все кары небесные и земные любому, кто нарушит распорядок до утра, и спасся бегством.
Сил больше не было ни на что -- даже, что бы хоть с порога прицельно глянуть на Альку. Запомнить его... Мне -- хоть ощущение близкой разлуки и покалывало раскаленной пружинкой -- мне было сейчас до одури хорошо, щемяще-хорошо. Так, что похабно-спасительная мысль -- не разыскивать завтра днем никакую товарищ Успенскую в гостинице, а насвистеть пацану про неисправный межгород -- мне в голову не пришла.

Спать я и не спал вовсе, так, забывался в горячечной, обреченной какой-то дремоте. И потому осунувшаяся небритая рожа утром произвела на Антонину Петровну нужное впечатление еще до того, как я завел басню о "покинутой невесте моряка", а попросту -- стал выпрашивать пару часов свободы, чтоб сгонять на почту и позвонить самой главной женщине своей жизни. Ага, именно той, которая долгие месяцы носила в себе мое голоногое сумасшествие.
Петровна махнула рукой, рыкнула разрешительно, и я удрал -- в сонное почтовое отделение. Там на приоконных геранях в паутине спали вечным сном крупные мухи, а в щербато-пластиковой кабинке царил запах разогретого закисшего супа. В трубке был треск, еще треск и тишина, и с четвертой попытки -- мужской рык, сообщивший мне, после недолгих переговоров, что Успенскую я могу найти где угодно, только не в гостинице "Молодежная". Я обреченно подумал об Алькиной реакции -- я бы на его месте себе ни на грош не поверил, -- и почапал обратно.

Чтобы обнаружить в выпотрошенной мальчишеской палате опустевшую алькину койку со скатанным матрасом и распахнутую казенную тумбочку с черной ромбовидной наклейкой от апельсина на облупившейся дверце. Да еще белела там одолженная мной футболка, которую кто-то сложил аккуратным квадратом, -- тряпичная похоронка всех моих надежд и мечтаний.
Оказалось, что пока я парился в мушином царстве талалихинского телеграфа, в лагерь нагрянула всполошенная товарищ Успенская, только сейчас узнавшая про солнечные ожоги и другие похождения любимого сыночка из некоего письма. И письмо это перепугало заработавшуюся тетку настолько, что та скоропалительно прервала командировку и рванула сюда -- вызволять сына-балбеса.
После того, как я отмер, мне под руку попался Буська, который был нещадно встряхнут и допрошен. Правда, многого я не добился: кругленький фанат футбола мялся и смотрел слишком честными глазами. А когда дошло до дела, рассказал про письмо, которое Алька, оказывается, написал еще в изоляторе, сунул лучшему другу и попросил отослать, а уж что там было, в этом письме -- "я правда не знаю, Петр Владиславыч, честное пионерское и чтоб "Спартак" выиграл!"
Я плюнул, решил, что хуже быть не может -- а вот хрен там. Потому что в коридоре меня перехватила лучащаяся Татьяна Семеновна и одарила вскрытым почтовым конвертом с сиренево-розовой, новехонькой, как с печатного станка, двадцатипятирублевкой и благодарственной запиской от Алькиной матери. За то, что возился, да еще и с извинениями за хлопоты. Я сунул в карман мои тридцать серебрянников в нерушимой советской валюте и даже изобразил штатную улыбку.
Совесть и тоска взвыли во мне на два голоса и больше не замолкали до конца смены, и всю оставшуюся неделю я спотыкался взглядом о других мальчишек, а видел -- своего.

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ

Часть четвертая. Нереальность


1.

-- А потом что было? Наутро? -- Славик беспардонным образом вломился в мою меланхолию. Даже придвинулся поближе, почти уперев острое колено мне в бедро. В другой раз я бы уже давно тлел на вечном огне недоступного блаженства, а сейчас...
-- Когда?
-- Ну утром, когда все в пасте проснулись, -- нетерпеливо подсказал он. Я и забыл, что после сигаретной истории начал вспоминать другую, про боевое крещение меня как вожатого: в первую же лагерную ночь мои паразиты честно перемазали зубной пастой спящих по соседству девиц. Кто это сделал, не помню уже, ибо не фиксировался я тогда на Альке, отживал последние нормальные дни. А сейчас вот приписывал эту дурацкую выходку славкиному крестному отцу и другим "пионерам в законе".
Заминку в рассказе Славка воспринял, как любой нормальный пацан -- на секундочку прижался, просяще почти, обжег выдохом в щеку.
-- Я сейчас, шторы только задерну, а то налетит всякой дряни, -- и мигом оказался у окна, и вправду облепленного снаружи всякими ночными мотыльками, настырно колотящимися в стекло. Изогнулся весь, чуть выпятил скрытые под черной тканью ягодицы -- округлые, ладные. Нетронутые.
-- Я уже иду. Что потом-то было?
-- Ну... -- за давностью лет я не помнил, чем там дело кончилось, но профессиональное воображение по первому зову спешило мне на помощь, подсовывало привычные, описанные в десятках моих повестей карикатурные изображения клуш-воспитательниц, ябед-девчонок и недотепистых молоденьких вожатых. И заодно героический образ себя любимого тоже нарисовался. Стремительно. Всего парой предложений.
-- А я на них смотрю и объясняю, что мы в свое время пасту куда экономнее использовали. Одного тюбика хватало, чтобы всю палату перемазать. А они...
Тут Славик вернулся обратно на диван, по-турецки сворачиваться не стал, просто придвинулся поближе, всунулся в облако моего табака и перегара, чуть поморщился и рассмеялся звонко.
И влез головой мне подмышку, потерся кошачьим, томным жестом.
-- А еще? -- протянул искушающе. Я чуть не взвыл, сдвинулся, чтоб ему было поудобней: -- А что самое ужасное они вытворяли?
-- Ну... эээ...
Дрочили они мне. Не "они", конечно, а "он", про которого тебе знать совсем не обязательно.
Я замер. Уперся взглядом в пепельницу, из которой обгорелыми мачтами торчали черные тени спичек. Подумал. Хоть о чем-то приличном. И неожиданно понял, что способен сейчас только брякнуть торопливо "да я в книжках про это писал, малыш" или типа того. А сказать такое -- это как ледяной воды в костер плеснуть. Разговор сразу погаснет, завихрится дымком вежливого прощания и пожеланий спокойной ночи. Значит, будем врать.
-- Ужасного? Да, как тебе сказать... А по твоему, что самое ужасное?
-- Ну... -- насколько я понимал, в мальчишечьей башке сейчас с космической скоростью проносились разнообразнейшие прегрешения, за перечнем которых ни одному пацану не приходится ходить далеко. Альке не приходилось, по крайней мере, и моим загорелым героям -- тоже. Славка был из их когорты, несомненно -- облизал губы, будто пробуя не сорвавшиеся еще слова на вкус, ткнулся мне чуть не в ухо и шепнул так, что было непонятно: как это я еще не превратился в кучку пепла на диване? -- Не знаю, Петр Владиславыч. Может, дрочили. На скорость, ну, вы знаете.
Я уставился на него -- уж я-то знал, но ему про такое знать было необязательно! -- и в этот момент свет в домике моргнул, пожелтел и погас.
Осталось только заполошное дыхание совсем рядом и обожженная предсмертной электрической вспышкой темнота. Я шевельнулся, и Славка впился в меня, как клещ, прижался.
-- Провода порвались? -- шепнул он, кажется, почти испуганно. За окном грохнуло, штору подсветило разноцветным маревом салюта. -- Фейерверк, глядите.
Я глядел. Будто безумная разноцветная гроза, и мы вдвоем. Может, на Венере. Или на Тау Кита. Один черт, рядом не было ни-ко-го, и даже страшного Лелика.
А может, и нас уже не было. Наших мыслей. Славкиной невинности. Моей настороженной боязни.
Невозможный, сладковатый и легкий славкин запах опьянил меня не хуже коньяка. И я сам -- сам! -- первый и, наверное, последний раз в жизни протянул руку. Мягким жестом пригреб славкины ягодицы. Вроде как прижать пацана к себе хотел. А вместо этого погладил несмело. Один раз, потом второй. Не веря собственным рукам и ощущениям. Не понимая, что значит звук, ворвавшийся мне в самое ухо:
-- Еще?
Сладкий трехзвучный стон. Дрожь. Тоже сладкая, трепетная. И шевеления. Немыслимые совершенно -- Славик извернулся, наклонился, положил голову мне на колени, приподнял слегка задницу -- чтобы удобнее гладить было. Позволяя мне это. Предлагая себя.
И я сорвался. Не так, чтоб напугать, впрочем. Сначала недоверчиво, а потом все жарче и быстрее гладил кругленькие ягодицы, трогал доверчивую, горячо дышащую щеку, щекотал губы о ворох мягких прядок. Хотел его все больше и больше, и Славка мне отвечал -- охотно.
На этот раз не было ни злости, ни отчаяния, ничего такого, сплошь удовольствие и нетерпение, и неотступное осознание того, что хватать, силой притискивать, ужасаться -- не нужно. Он и сам мне даст все, что я хочу, и что он сам хочет. Вот такой он был храбрый мальчишка, мой Славка.

2.

Благословенна летняя дачная темнота и грохочущий, стозалпный, что ли, салют, за дребезжащими окнами. Канонада. Праздничные залпы в честь моего... возвращения? Обретения? Грехопадения? В честь моего счастья.
Славка хихикнул в очередной раз -- губами мне в пах. Фыркнул упрямо и чем-то зашуршал. Известно чем, впрочем, -- собственными джинсами. Извернулся весь, устраивая затылок у меня на коленях, перемещая мою ладонь с ягодиц на собственную торопливо распахнутую ширинку. Позволяя мне запустить туда пальцы.
Он словно плыл на волнах собственного теплого дыхания. Стонал самозабвенно и невесомым голосом просил:
-- Еще можно? Еще... пожалуйста.
Как будто меня нужно было просить словами! Я гладил, и гладил, и гладил снова -- нежный пух в низу подрагивающего живота, мягкого по сравнению с упругой твердостью, торчащей из расстегнутых штанов, трогал снова, стянув мешающиеся джинсы до середины бедер и тем стреножив своего упрямого, послушного, вожделенного, острым юным потом пахнущего это-же-ребенка, покатывал в ладони, снова обхватывал, гладил дальше, повинуясь медовому шепоту.
И себя не забывал, не то, пожалуй, лопнула бы молния. Я на короткую мучительную секунду сдвинул тяжелую голову, так невыносимо давившую на вздыбившийся пах, расстегнул штаны и устроил Славку загривком на бедре, успев подумать, что только спермы в волосах ему и не хватало.
Нежным жаром обволокло пальцы. Славка горячо, сквозь зубы, выдохнул, расслабленно вытянулся и замер на несколько секунд. Мне должно было их хватить на то, чтобы успеть. Пока он еще со мной. Пока черная бездна кошмара и осознания не разверзлась у наших ног.
Но -- удивительное дело -- впервые в жизни я не боялся последствий. Я вообще ничего не боялся сейчас, и в торопливых жестах не было неловкой суеты, а только лишь собранная скорость и стремительная реакция, как у стрелка в тире. И ожидаемая блажь разлилась в чуть занемевшей руке. А Славик тем временем снова заерзал, вгоняя меня в оцепенение, подтверждая реальность происходящего.
И он же меня едва не начал утешать! Я еле слышал его жаркий, томный шепот прямо мне в ухо.
-- Все в порядке?
Я кивнул. Все в порядке, да. И мучительно захотел его поцеловать, и так же мучительно понял, что не смогу, не смею.
И болезненно царапнуло ощущение неправильного. Вот только что все было идеально точно, совершенно нацелено в мое нежное нутро, а в этом вот уточнении мелькнуло что-то такое... будто бы это не я, а он меня соблазнял. Но ведь такого быть не может.
Славка не спешил скатываться с моих колен. А мне было с ним так хорошо, что и курить не хотелось, и шевелиться, и... И я все еще боялся что-то брякнуть. Не то, не так... А потом мгновенно встряхнулся от чуть насмешливого тихого голоса:
-- Ну вот так же, но на скорость, друг другу. Брат, когда узнал, меня чуть не пришиб. Вы ему не говорите, ладно?
-- Ну, конечно.
-- Так, кажется, до сих пор шрамы остались, -- почти беспечно сообщил мой малолетний партнер.
-- Где? -- ошарашено выдохнул я.
-- Ну... свет включат -- покажу. -- и в привычной темноте я различил мягкое шелестение -- пацан вывернулся таки из джинсов.
-- Покажешь? -- переспросил я, понимая, что схожу с ума, именно в эту секунду, и спасения нет. -- Он тебя ремнем, что ли?
Славка невнятно согласился, прижался шелковым горячим бедром.
-- Строгий он, -- почти мечтательно заявил он, погладил меня по животу -- дрябловатому, чего греха таить, я даже втянуть его забыл от шока. -- Но хороший. Как вы, Петр Владиславыч.
-- Алька, -- выдохнул я, поймал пацана за остренький подбородок, вздернул к себе и поцеловал, наконец.
Губы у него были мокрые, горячечные, и целоваться он не умел. Совершенно. Это не дрочка, на скорость не получится с друзьями. Я все целовал своего мальчика и никак не мог заткнуться, между поцелуями называя его то Алькой, то Славкой и выпрашивая прощения за все то, за что ему не стоило бы меня прощать.
-- А кто это? -- чуть капризно поинтересовался Славик, уворачиваясь от очередного моего касания.
За окном бухнула запоздалая ракета -- последняя, вероятно, я и не заметил, что салют давно отшумел. Сидел в темноте, нашаривал слова, а пацан тем временем, пользуясь моей полуобморочностью, нашаривал немудреную одежонку. В темноте заскрипел в брючных петлях змеевидный ремень -- и я со сладким ужасом представил, как именно Славке досталось от брата.
-- Один... мальчик, -- прокаркал я. Голос будто сломали -- цеплялся осколками. -- Давно его не видел.
Алька -- Славка! Славка, черт подери, кем бы он там ни казался! -- как-то странно хмыкнул и звякнул пряжкой.
-- На меня был похож? -- и снова это прозвучало очень по-взрослому, с деловитым пониманием. -- Петр Владиславыч, вы... -- он в темноте потрогал меня за ногу, -- вам, наверное, стыдно.
И вздохнул, будто хотел добавить -- "а мне нет". Или "мне тоже". Я ничего уже не понимал.
Я не знал, что ответить и потому слепо понадеялся на какую-нибудь случайность, бога из машины, вмешательство потусторонних сил, на вроде тех, которыми я выравнивал не слишком продуманные сюжеты.
Заполучив себе невиданное чудо я -- странное дело -- вновь молил о чуде. Об избавлении.
И оно не замедлило прийти.
Металлический лязг звонка на калитке был холодным и равнодушным -- как блеск хирургических инструментов, как свет лампы на столе у следователя. И отрывистое "Ста-ни-слав!" прогремело в сырой вечерней тишине пожизненным приговором.
-- Да тут я! -- недовольно проорал Славик.
Штаны я застегнуть успел, и это было как нельзя более кстати: цокот каблуков приблизился, Марина будто гвозди забивала с каждым шагом. Сейчас она спросит, почему мы сидим во мраке...
-- Вы что тут, как нетопыри, в темноте?
Несложно было догадаться. Я встал, шатаясь, свалил что-то со стола, услышал Алькин спокойный говорок.
Славкин, м-мать... Его у меня тоже отнимут, вот прямо сейчас -- заберет красивая женщина и уведет, и больше никогда не увижу.
-- А где нам сидеть, если света нет?
-- Как это нет? -- в темноте голос Марины звучал еще более идиотски, чем обычно... -- Ну... Петр Владиславыч, вам фонарик оставить? -- и Марина проткнула в темноту пронзительным неоновым прожектором. Озарила угол стола и хмурое славкино лицо. Даже не хмурое, а озлобившееся стремительно:
-- А ты чего пришла?
-- За тобой.
-- Да не пойду я никуда, еще чего!
-- Станислав, не дури, пожалуйста, при... -- она чуть запнулась -- посторонних людях. Марш домой! Думаешь, Петру Владиславычу нужны твои истерики?
-- Марин, -- я еле языком шевелил, по правде говоря. Но позволить ей сейчас забрать моего мальчика? И подумалось вдруг -- одного ведь предал, теперь и второго отдам? --Оставьте вы его. Во-первых, у вас там праздник явно взрослый, да и куда вы его спать положите? Куча гостей...
-- Да какие там гости! -- в голосе Марины послышалось раздражение. -- Они все к Бусь... К Валерке до утра умотали. И Лелик тоже. Станислав, собирайся немедленно и марш спать, пока Лелик не вернулся. Ну? -- вместо льда сейчас звучало какое-то усталое отчаянье. -- Вы представляете, они с Леликом, как поцапались с вечера, так и... Хорошо, что я сообразила, где Станислава искать.
Я прихватил разъяренную фурию, готовую обрушить на упрямца громы и молнии, или что там у фурий в арсенале, за локоток, отвел в сторонку.
-- Мариночка, -- сказал ласково. -- Я их помирить попробую, тут как раз разговор такой зашел... задушевный. И о Лелике тоже. А вам бы отдохнуть, не нянькой же вы сюда ехали. Себя беречь надо, да и мне не в тягость.
-- Хм. -- Марина пожевала губами, переступила неловко, зашуршала подолом длиннющей юбки, маскирующей бинт... -- Да я даже не знаю, честно. Станислав, я последний раз спрашиваю, ты домой пойдешь?
-- Да не пойду я никуда! Я лучше в собачьей конуре ночевать буду или в бане! -- Славка вскочил с дивана и неуклюже попер на новоявленную тетку. Цыплячьи кулаки сжаты, губы закушены, грудь колесом, пряжка ремня воинственно блестит. А у меня, при всем идиотизме ситуации мелькало в голове непотребное. -- Или... Петр Владиславыч, можно, я у вас останусь?
-- Слава, -- укоризненно сказал я, встал между ними, изображая из себя то ли баррикаду, то ли примиряющего голубя с оливковой веткой в клюве. -- Мариночка, оставьте вы его, -- посоветовал шепотом. -- Упрямство переломите, только хуже будет. Утром сам придет.
-- Вы уверены? -- в голосе проклятущей (или наоборот, благословенной) блондинки читалось недоверие... -- Тогда... Петр Владиславыч, вы не могли бы меня до калитки провести? У вас тут дорожка такая неровная, а у меня нога... Станислав! Чтобы мне на тебя утром не жаловались, понял?
Понял. Я честно постараюсь, чтобы Славке было хорошо. Как именно -- тебе знать совершенно необязательно.
-- Петр Владиславыч, -- затараторила Марина, как только мы с ней выволоклись на крыльцо, -- вы пистолет свой хорошо убрали? А то... В общем, не показывайте ему, ладно? Нам только оружия с Леликом не хватало сейчас... а Станислав, вообще-то, стрелять умеет.
О господи, -- подумал я. -- Да он же пацан, что ж она его не то подозревает, не то... а может, и правильно подозревает. Мальчишки вечно лезут к опасности, вот и он остаться хочет. Со мною. Сам.
Заверяя Мариночку в том, что пистолет спрятан надежней пиратских сокровищ, я довел ее до соседской калитки, еще и доброй ночи пожелал.
И выслушал в ответ полтора километра скомканных благодарностей вперемешку с жалобами на Славку, Лелика, паршивую погоду, проклятущую ногу и вообще. Чувствовалось по всему, что кроме троксевазина вывих Мариночка лечила еще чем-то, скорее всего -- шампанским.
Я выпроводил ее, наконец, и чуть не бегом вернулся обратно, в темноту, где меня ждал спасенный от нотации мальчишка. Думать о том, что спать у меня можно только на диване, не на продавленную же раскладушку его определять, -- в общем, об этом я старался не думать.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 102 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>