Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Ориджинал Название: Последний мой, бумажный пароход Авторы: Ржавые ведьмы (Menthol_blond & Фиона) Рейтинг: NC-21 Warning: чен-слэш, педофилия, сомнительное согласие, ненормативная лексика. 1 страница



Ориджинал
Название: Последний мой, бумажный пароход
Авторы: Ржавые ведьмы (Menthol_blond & Фиона)
Рейтинг: NC-21
Warning: чен-слэш, педофилия, сомнительное согласие, ненормативная лексика.
Дисклаймер: Все права на персонажей принадлежат Ржавым Ведьмам, все совпадения случайны и ненамеренны, все детали взяты из жизни или проверены по источникам. Авторы готовы дать клятву на Библиотеке Детской Мировой Литературы, что писателя Ромашкина, равно как его героев и жертв, никогда не существовало в природе.

ПРОЛОГ


-- Послушай... Мне очень неудобно, но все-таки... Как тебя зовут?
-- Станислав, -- рассеяно отозвался мой нежданный гость, переворачивая очередную страницу. -- Но не Стас, а именно Слава, -- тонкие мальчишеские пальцы пробежались по лакированной и аляповатой (убью художника и издателя тоже убью) обложке. Запах свежей типографской краски поплыл по комнате, забивая едкую вонь дешевых сигарет и моего перегара.
Хорошее же впечатление о модном детском писателе создастся у мальчишки после этого во всех отношениях неловкого утра.
-- Посиди, пожалуйста, -- попросил я, мысленно прикидывая, способен ли не Стас, а именно Слава сообразить, что явился совершенно не вовремя и не растрепать друзьям и приятелям, как выглядит Петр Владиславович Ромашкин с утреннего похмелья и после бессонной гадкой ночи. На трепло мальчишка не походил, скорей уж на ботаника -- сидел себе, заложив пальцем книжку, и ждал продолжения моей запнувшейся на половине просьбы. -- Эээ... посиди, пока я умоюсь.
Мальчик снова кивнул и углубился в чтение. А я боком отступил в узкую и захламленную невесть чем (я же перед переездом все повыкидывал) прихожую. Споткнулся об выставленные на придверный коврик черные кроссовки. Воровато оглянувшись, провел по одному из них большим пальцем левой ноги. Запах ребячьего пота, свежего асфальта и лопнувших тополиных "клювиков" кружил мне голову. Казалось, что улыбчивый и пытающийся перебороть стеснительность Славик принес в мой дом не только ароматы наступающего лета, но и что-то еще, совершенно неведомое, сладко-созвучное сегодняшнему Сну. В Сны, если честно, я почти не верил, хоть и описывал их в своих книгах. Без деталей, конечно, только лишь с нежно-тревожным ощущением приключения. Как оказалось -- зря не верил...
Выключатель в ванной опять заело. А из крана с горячей водой раздалось противное шипение, как из трубки забарахлившего телефона-автомата (интересно, Славик знает, что это такое, или попросит пояснить, как вчерашняя дура-третьекурсница на пресловутой встрече? Ох, про встречу лучше не надо). Ледяные капли царапали кожу и застревали в отросшей за ночь щетине. Помятая физиономия очень отдаленно напоминала тот торжественно-отретушированный портрет, что был размещен на задней обложке моего собрания сочинений. Лишь бы Славику не пришло в голову их сличать. Еще примет меня за самозванца. А хорошая мысль...
-- Владисл... Петр Владиславович! -- несмело произнес из комнаты мой гость, -- скажите, пожалуйста, а почему в Интернете повесть называлась "В ожидании корвета", а в книжке она -- "Приключения юнги Бельчонка?"
"Потому что редактор -- напарафиненный муфлон, который ориентируется на вкусы покупательской аудитории, а не на таких нормальных пацанят, как ты," -- подумал я, но вслух произнес совсем другое:
-- Потому что "корвет" -- сложное слово, -- сцарапывая с себя щетину, крикнул я. -- Кое-кто посчитал, что моей фамилии недостаточно, чтобы ребенок поверил, что книга интересная, и ее купил.
-- Глупости, -- послышалось из комнаты, и мальчик появился: аккуратненький, все еще держащий книгу, заложенную пальцем. Без ссадин. Поразительно -- мальчишка, и без ссадин на руках. -- Разные дети бывают, -- а вот это уже было почти ворчание. -- И писатели тоже разные.
Показалось мне, или парень скользнул жадным взглядом по щедрому отблеску, падавшему от неплотно прикрытой дверцы книжного шкафа через весь коридор на стену?
До разговора о любимых и не очень писателях оставалось немного, а вести его не хотелось. Не стоик я, чтобы в десять утра в воскресенье, после этакого бодуна обсуждать тенденции развития детской литературы.
Кажется, Славик кое о чем догадался по моему безрадостному выражению лица. А может (втайне понадеялся я) его слишком сильно затянул сюжет "Корвета". Рассеяно глянув на недобритую рожу любимого детского писателя, мальчишка крутнулся на пятке и, повернувшись, отправился обратно в комнату.
-- Стой! -- булькнул я, сплевывая жесткую мыльную пену
-- Чего? Ой, то есть "что", простите, Петр Владиславович.
-- У тебя это... -- вымоченный вчера в пиве и коньяке язык повиновался мне с трудом. А уж в такой ситуации: -- У тебя, тут... Ты к чему прислонился? К перилам?
Сзади на белоснежных славкиных шортиках зловеще зеленело грушевидное пятно.
Мальчишка изогнулся, подобно котенку, ловящему свой хвост, и попробовал, не выпуская книги из ладошек, потереть масляную отметину.
Разумеется, у него ничего не вышло.
-- Нет, не к перилам. Уф... У вас там скамейка у подъезда... Я думал, она высохла уже, на ней ведь вчера вечером уже бабульки сидели, -- славкина ладошка продолжала ерзать по белой джинсе.
-- Какие бабульки? -- я, не отводя глаз от Славика, кинул несвежее полотенце на дно ванны.
-- Да откуда я знаю, какие. Они с вами не здоровались, только сказали потом, что "с виду ученый, а ходит как студент". Ну... -- Кажется, Славик понял, что сморозил глупость. А я выдохнул. Услышанное нравилось мне все меньше и меньше.
-- А откуда ты, радость моя, это все знаешь... Про бабулек, про лавочки...
Насколько я помню, из Университета я вчера возвращался один, компанию мне составила лишь мятая и приятно холодная банка пива. А, ну и черная злость в сухом остатке от чертовой встречи с читателями.
У Славика, кажется, покраснели уши и щеки. Не поворачиваясь ко мне лицом и все так же не отрывая ладони от прикрытой шортами пятой точки, он виновато пробубнил:
-- Ну, я вчера за вами шел... От Университета. Ну, чтобы адрес узнать.
Чтобы адрес узнать. Весело звучит, а? Можно было бы ожидать такого от бодрой старосты Андросовой -- впрочем, студиозусам нет нужды разворачивать слежку, чтобы узнать, где живет вредный и недавно разведенный преподаватель, в третий раз отправляющий группу пересдавать зачет или коллоквиум. Узнается само собой, и начинается: приятные псевдослучайные встречи, визиты с нехитрой подоплекой, провожания и прочее, что может придумать милый женский террариум числом в двадцать две особы. Истинно женская черта -- охота ради охоты; чтобы выучить курс, потребовалось бы куда меньше сил, чем чтобы узнать, какой цвет губной помады мне более по нраву.
Тем более что губную помаду я не люблю в принципе.
-- А... зачем, собственно? -- не жалея, спрашиваю я, и временно лишаюсь возможности вести диалог: во рту колкая мятная свежесть зубной пасты, на губах пена, вот вам и сезонное обострение.
Славка перестает, наконец, ловить несуществующий хвост, поворачивается ко мне лицом и смотрит виновато и напряженно. С легкой долей любопытства к своей дальнейшей судьбе. Совсем как мальчик из моего сегодняшнего сна... Совсем как еще один мальчик, которого двадцать пять лет назад все звали Алька. ("Петр Вяче... Дядь Петь, у нас тут Сашке плохо, тому, который Алька"). За окном тогда разлилась точно такая же жара, только не поздневесенняя, а летняя, и посвежее, почище. Дело происходило в пионерском лагере "Отважный", где я отрабатывал свою первую -- и чуть не ставшую последней -- вожатскую смену...
Часть первая. Солнечный ожог




1.

Июльское солнце било с неба, как обезумев -- будто это было последнее в мире лето, и надо было успеть все и сразу: с яблочным хрустом проскакать по ракушечному пляжу, сгореть до розовых пузырей, накупаться до изнеможения. Так вот Алька и поступил, да только солнце, видно, не признало своего родича по лохматой выцветшей голове.
И наградило двенадцатилетнего пацана такой коллекцией надувшихся солнечных ожогов, какой я в жизни своей не видывал и предпочел бы не увидеть впредь.
Сначала он, конечно, молчал -- за регламентные два часа "пляжного отдыха" так сгореть невозможно, а признаваться в том, что болтался за пределами лагеря едва ли не весь день, не стал бы ни один нормальный ребенок. Наутро после самоволки Алька попытался было отравлять и без того несладкую жизнь педагогов наравне с остальным отрядом, но потом зудящая боль и температура свалили его в постель. А вяло соображающий с похмелья вожатый Петя только перед самым обедом догадался поглядеть, что за тихий скулеж доносится из второй мальчишеской спальни. Умный был вожатый, опытный.
Презрев советы -- мочой! кефиром! смолой и перьями, черт бы побрал несносных отдыхающих детишек, а особенно дуболомов, решивших покурить под директорским окном и обеспечивших нам нагоняй от начальства, -- я погнал дежурного за врачихой. Которой в лагере не оказалось. Что-то там закончилось, а было только в городе, до которого раз в три часа бегал рейсовый автобус, вот наша Клавдия и уехала на нем.
Об этом с нескрываемым злорадством мне сообщила воспитательница "моего" третьего отряда Татьяна Семеновна, тетка вредная и равнодушная ко всему живому, кроме ошивающегося в этом же отряде племянника Борьки по прозвищу Боров. Именно Семеновна, выдернутая мной из предобеденной неги, ухмыльнулась "Петечка, а я ж вам говорила, что это не дети, а сущий кошмар, видите, чего вы добились своими гайдаровскими методами", и развела суетливую административную возню. В ходе которой несчастный Алька оказался в изоляторе, в отряде наскоро объявили карантин, а вожатый "Петечка", собиравшийся смотаться в тихий час за пивом в поселок Талалихино, тоже был загнан в изолятор -- на правах сестры-сиделки. И плевать было начальству, что всего медицинского образования у меня -- сомнительное свидетельство УПК, полученное в старших классах (в слесари идти не хотелось, а на автодело взяли только четверых).

С трудом разобравшись в косых надписях на многочисленных клавдиных пузырьках и флаконах, я вытащил из врачебных запасов упаковку аспирина. Градусником пренебрег – и так было видно, что о мальчишку только спички поджигать. Заставил пацана проглотить пару таблеток, запить водой…
И меньше чем через пять минут вся эта скудная помощь оказалась на полу и частично на простыне. Алька даже не смутился, он вообще, кажется, мало что соображал и так и лежал на животе, свесив светлую голову с кровати, пока я прибирался.
Это уже начинало пугать. Я не врач, черт возьми, и никогда им не был. Слышал, конечно, что дети часто «горят», но сам столкнулся впервые и, честно говоря, испугался не на шутку. Особенно когда понял, что мальчишка меня не слышит. Или слышит, но не понимает. У него моталась голова, глаза были мутные, пьяные, дышал он с какими-то прерывистыми всхлипами, не знай я, что виной всему палящее как в Африке солнце – заподозрил бы какую-нибудь жуткую хворь.
Я метался по изолятору, судорожно разыскивая шприц, вату, спирт, черт бы побрал этих мальчишек, упаковку стеклянных хвостатых патронов, куда подевалась пилка по стеклу, скорее, скорее, скорее.
И в спину мне дышал сгорающий в июльском медовом жаре ребенок. Поршень неохотно поехал по стерильному туннелю, лекарство втиснулось в стеклянную тюрьму, звякнул опустошенный патрон ампулы, запахло спиртом – и я успокоился.
Всего-то солнечный ожог и укол в задницу. О, эта привычка псевдоинтеллигенции находить повод для ощущения катастрофы в каждой житейской мелочи, чуть-чуть вывернувшейся за пределы обычного порядка дел!
Видимо, меня предупреждали, да только я не слышал, списывая все на цейтнот и проклятую Клавдию, которую так не вовремя понесло в город. Интуиции я лишен и поныне, в существование потусторонних сил не верю, и все-таки хорошо, что тогда я не послушал ощущения дикой, неоправданной тревоги и не отступил.
Будь иначе, и вся сладость того безумного лета пролилась бы мимо.
Сероватая простыня съехала и упала на пол; я стянул с полубессознательного Альки трусы, ужаснулся – мальчишку будто крапивой пороли.
И стоило бы, честно говоря. Это он купался голым, чтобы никто не догадался по мокрому белью, а потом загорал -- в том же... натуральном, виде. Я провел ваткой по красной отекшей коже, ткнул иглой, перепугался, вспомнив, что забыл выпустить воздух, и, значит, нужно колоть заново, -- вытащил шприц и уколол снова.
На этот раз Алька охнул. Я даже придержал его, пока колол, и забормотал какую-то ересь о том, что вот прямо сейчас станет легче, вытащил шприц, прижал ватку к выступившей кровяной росе.
И понял, что вся эта нелепая история вкупе с яростным солнцем и слишком горячей, какой-то размыто-алой, как плакатная гуашь, кожей под ладонью подействовала на меня очень странно. Неприлично и неприемлемо странно.
Если говорить без обиняков, то… нет. Это без обиняков не получалось. Да и не самоубийца я был, говорить о таком кому-нибудь. Руку я отдернул, как от раскаленной печки, но это ничему не помогло: под зеленой рюкзачной тканью стройотрядовских еще штанов напряглось так, что единственное, о чем я успел подумать, было беспомощное «ни хрена се…». Мелькнуло идиотское "за совращение малолетних -- это не тост, а статья", и все -- дальше я уже не мог. Не мог отодвинуться; потому что Алька как-то странно вывернулся, утвердил тяжкую голову у меня на бедрах и закусил губы так, будто все то, чего я никогда в жизни не делал и не собирался, но сейчас смутно видел грохочущей вагонной чередой образов, -- будто все это я с ним делал прямо сейчас.
Я дернулся снова, но Алька вцепился мне в штанину и прижался, втерся в выцветшую ткань щекой, мотнул расплескавшейся выцветшей шапкой волос и застонал что-то жалобное, просящее.
Намертво вцепившись и дергаясь от озноба, он так и лежал, пока я кончал, стискивая зубы и в смертном, потном ужасе понимая, что погиб. Даже если никто никогда не узнает – а это-то вряд ли, Алька был в полусознании, но ведь он вспомнит, такое невозможно забыть – а если не вспомнит, так прочитает в моих виноватых глазах наутро... Но даже если никто не узнает, я все равно погиб.
И мне было хорошо и тошно погибать – так хорошо, как не было даже с Верочкой, и так тошно, что я мечтал умереть прямо так, исчезнуть без следа, чтобы не нужно было вспоминать потом о том, каким долгим и восхитительным был мой преступный кайф.
Алька так и обмяк у меня на бедрах, дыша часто и сорванно, и я спихнул его с себя, перевернул, ужасаясь жару, все еще исходящему от невесомого мальчишеского тела.
Второй укол оказался не в пример труднее первого. Во-первых, Алька понемногу приходил в себя и мешал изо всех сил: дергался, норовя свалиться с кровати, зажимался, едва не выбил шприц неловким размашистым движением. А во-вторых, каждое прикосновение к огненной, липкой и непереносимо-нежной коже вгоняло меня попеременно то в жар, в стократ сильнее того, что сотрясал сейчас пацана, то в лютый озноб, схожий разве что с трупным окоченением и пронизывающий пальцы рук и ступни, но почему-то обходящий стороной все, что находилось ниже живота.
Погляди кто на нас сейчас со стороны, непременно решил бы, что я успел подхватить от вверенного мне пионера тропическую лихорадку, болотную лихоманку и бубонную чуму одновременно. Честно говоря, я ничего не имел против этого варианта. Но такого выбора у меня не было: дотрагиваться до мальчишки невозможно, и не трогать при этом тоже нельзя -- не смотреть же, как он изводится и похныкивает от всесокрушающей болезни и ничего не делать только лишь потому, что он мне... вызывает у меня такие вот ненормальные, противоестественные желания. Витиевато выматерившись, я зажмурил глаза и почти наощупь придавил согнутым коленом узкую пацанью поясницу. А потом обреченно сжал шприц ледяными пальцами.
Алька снова дернулся и заплакал, кажется. Я чуть сам не заревел от общего отчаяния.
Отлепился от мальчишки и рухнул на выкрашенную жидкой белой краской казенную табуретку. По краю сознания скользнула вороватая мысль о том, что среди клавдиных запасов имеется медицинский спирт. Махнуть сейчас пару глотков -- может тогда этот морок меня отпустит? Или наоборот? С койки донесся приглушенный всхлип. Я, стараясь не смотреть на разметавшегося, запутавшегося во влажной простыне пацана, вновь навис над узкой больничной постелью. Нет, показалось...

2.

Солнце продолжало жарить сквозь занавешенное пожелтевшей марлей окно. Со стены на меня вопрошающе пялился неловко нарисованный Волк из мульта "Ну, погоди!" "И я бы был такой зубастый, когда бы чистил зубы пастой". Двухстрочечный бред плясал перед глазами, в форточку было слышно, как в кустах дерутся и шумят воробьи. Потом по лагерю поплыл хрипатый стон припадочного горна, записанный на вечно заедающий магнитофон. Алька снова тяжело всхлипнул во сне, отчаянно вторя этому дребезжанию. Бодрый пионерский сигнал тотчас захлебнулся, заглушенный речитативом старшей пионервожатой Ани, до боли напоминающей мою Семеновну, только помоложе и не с габаритами трехстворчатого шкафа:
-- Внимание! В третьем отряде объявлен карантин! Третий отряд, повторяю: на построение не выходим, территорию отрядного корпуса не покидаем! Остальная дружина, внимание...
Дальше там что-то шло про линейку и срочный сбор -- не иначе, начальница лагеря, неумолимая Антонина Петровна, распорядилась пропесочить пионера-раздолбая в его отсутствие. Вероятнее всего, потом песочить будут меня и Семеновну -- за то, что не доглядели за ребенком. Но это уже не при пионерах, а на вечерней планерке. Если меня, конечно, отсюда на нее выпустят.
В желудке тем временем омерзительно заурчало -- ничего, кроме безвкусного и холодного завтрака я сегодня проглотить так и не успел. И в этот раз тоже: едва я решил, что уже можно, пожалуй, сдать Альку на руки дежурному вожатому и пойти, как минимум, пожрать, а лучше бы еще и помыться, как исходящая праведным гневом Антонина Петровна вошла в изолятор, как целая бронированная тевтонская «свинья».
Я даже рад был ее видеть, даром что пленных на этот раз не брали, и выслушал я за себя, того парня и всех коллег. За этакий фокус Альку должны были отправить домой, но Антонина Петровна была хоть и идейной, но не дурой, и хорошо представляла себе результат подобной неосмотрительности.
--...если бы... не мать в Москве, в командировке! – шепотом орала Петровна. – Выгнать! Исключить!
Это означало, что Алька в безопасности. Вся неповоротливая педагогически-бюрократическая махина, обычно катастрофически мешавшая жить, сейчас своим гигантским телом закрывала его от главной беды – с середины смены оказаться в прожаренном насквозь городе с волчьим пионерским билетом в кармане...
Начальство сидело на такой же облезло-стерильной табуретке, что и я сам. Но ощущение, что я сейчас топчусь перед столом разъяренной школьной завучихи, росло во мне с каждой минутой. Можно себе представить, какую именно выволочку она устроит Альке, когда тот, наконец, оклемается... Или не будет дожидаться полного выздоровления, попробует оторвать пацану голову прямо здесь. В глубине души я подозревал, что именно за этим Антонина Петровна сейчас и заявилась в изолятор: распластанному на койке мальчишке никуда от ее обвинительных речей было не деться. Может, оно и к лучшему, что Алька сейчас в отключке.
Вероятно, сама Антонина в этом сомневалась. Встала с жалобно крякнувшего табурета и придирчиво оглядела подопечного, не постеснявшись приподнять пропитавшуюся потом тяжелую простыню. Проехалась глазами по заросшей макушке и выпирающим лопаткам. Скривила рот с остатками расплавившейся на жаре помады, скорбно качнула глыбообразной прической-"халой". А потом нарочито громко сообщила:
-- Вот выпишется в отряд, проведем совет дружины, потом общелагерную линейку, из пионеров исключать будем... до конца третьей смены.
Никакой реакции на весь этот громокипящий кошмар со стороны алькиной койки не последовало. Кинув косой взгляд на неподвижное тело, Антонина Петровна снова уселась на табуретку и выразительно, как-то по бабьи вздохнув, произнесла:
-- Хотя знаешь, что я тебе, Петя, скажу... Вот честно, между нами. Вот валандаемся мы с ними, цацкаемся, к совести взываем, а по хорошему надо бы взять ремень покрепче, снять с этого паршивца штаны, да и отлупить хорошенько...
Меня тряхнуло. Не то от отвращения, не то от какого-то странного сосущего чувства, похожего на затаившийся восторг. Как перед свиданием, с которого возвращаешься уже на рассвете.
Очевидно, Антонина приняла выражение моего лица за брезгливость. И собралась заводить новую песню, про мечтателей от педагогики, неспособных держать под контролем один небольшой отряд двенадцатилетних оглоедов. Пришлось перебивать ее на полукрике наивным вопросом о том, куда, собственно говоря, запропала наша лагерная врачиха.
Антонина Петровна как-то замялась, уставилась на подол пестрого крепдешинового платья, сложила губы куриной гузкой и виновато сообщила, что Клавдия "по семейным обстоятельствам" вернется из города только завтра утром, а до ее прибытия от обязанностей медбрата меня никто освобождать не собирается.
Вот только этого мне и не хватало. Я как раз подбирал слова для того, чтобы возмутиться как можно искренней, когда разгоряченная тень на скрипучей больничной койке несколько раз дернулась и негромко всхлипнула:
-- Пи-ить...
-- Пи-ить! – со злым облегчением передразнила Петровна, враз теряя боевой настрой. Капли пота выступали у нее на шее, где кожа была будто присобрана на леску, блестели на излишне щедром декольте, и дышала начальница тяжело, утомившись от крика и раздражения. – Пить, -- бормотала она, пока я набирал в стакан тепловатую кипяченую воду. – Драть! Драть, Успенский! На отряд, на дружный коллектив пионерлагеря тебе наплевать, так ты хоть мать бы пожалел!
Алька приподнял с подушки лохматую голову, глянул на начальницу осоловелыми глазами -- совсем как вытащенная из клетки среди бела дня сова в нашем замурзанном "живом уголке". Моргнул выцветшими ресницами и попытался сесть. Коротко взвыл -- так, что у меня дрогнула сжимающая граненый стакан рука и вода расплескалась по полу мелкими блескучими бляшками. Антонина злорадно хмыкнула, но все же решила помочь пацану и потянула его за плечи своими мясистыми лапищами. И тотчас же отпрянула, испугавшись странного взвизга -- такие звуки, наверное, мог бы издавать оставленный в пустой квартире щенок. Я, не выпуская из ладони изрядно обмелевшего стакана, рванулся к койке, чуть не зацепив при этом табуретку и почти протаранив Антонину Петровну... И мгновенно оказался в огненном кольце ослабевших мальчишеских рук -- Алька обхватил меня за шею, притянулся, нимало не заботясь об отлетевшей куда-то под кровать простыне, тыкнулся мокрой щекой в мой подбородок:
-- Больно... -- На малиновых предплечьях проступали белые пятна -- следы антонининых пальцев.
-- Госссподи... какие мы нежные-то, оказывается, -- раздраженно произнесла эта крепдешиновая дура, обращаясь к марлевой занавеске на окне.
Жар мальчишечьего тела проникал сквозь плотную ткань моих отнюдь не стерильных штанов. Я тоже дернулся -- как от электрического удара или прозвучавшего в ночной тишине звонка. Осторожно повернул голову, с прищуром уставился на Петровну и начал орать. В частности про то, что по-хорошему, надо было еще до обеда вызвать в лагерь "Скорую", что я не хирург Пирогов и не нанимался тут врачевать, пока Клавдия мотыляется по городу, решая "семейные обстоятельства", что в долбанном медпункте даже антиожоговой мази днем с огнем не найдешь, и...
Алька отцепился от меня на середине филиппики и лег, отвернувшись лицом к стене. Молча, и вот это уже было совсем плохо.
-- Одни проблемы с этими мальчишками, -- в сердцах сказала Петровна, отчего-то вовсе не разозлившаяся на крик. Кажется, даже напротив -- скандал ее волшебным образом успокоил.
И тут я понял. Алька мало того что до смерти ее боялся -- и ее саму, и того страшного, тошного позора, каким было исключение, хоть и временное, -- но еще и никому не хотел быть должен за спасение.
Хуже того -- он и в спасение не верил. И такой безнадегой веяло от этой опухшей спины, что я не выдержал.
-- Ну… -- сказал я, отводя Петровну в сторону. – Антонина Петровна. Вы же понимаете – переходный возраст, неполная семья, мать в нитку тянется, работой занята…
-- А-ааа, -- безнадежно махнула рукой давно разведенная начальница. – Безотцовщина, что говорить!
Я понимающе покивал.
-- Отцов таких… -- покачала халой Петровна. – Да что говорить. Пол-лагеря таких, как этот.
Одним словом, я его выпросил. Даже и унижаться особенно не пришлось – хватило поймать этот настрой и вывернуть в нужную сторону. Потом я часто вспоминал о том, как легко это вышло, и думал – неужто я уже тогда знал, чем все закончится, и подло радовался тому, что удалось, что теперь Алька под моим присмотром до конца смены?
Нет. Честно, нет. Я бы в ту минуту с радостью и облегчением сдал Альку в чьи угодно добрые руки, да только добрых рядом не было. А в равнодушные даже щенка не отдают.


3.

До вечера ничего особенного не происходило. Подобревшая и, похоже, довольная таким поворотом событий Антонина отправилась в третий отряд, дабы провести воспитательную беседу с "остальными паршивцами", покрывавшими вчера алькину отлучку. Решено было, что ночь я проведу здесь, в клавдином медицинском царстве, руководствуясь неразборчивой инструкцией: наша безалаберная врачиха успела надиктовать по телефону из города какие-то ЦУ, чудесным образом совпавшие с моими почти истерическими действиями. Антиожоговую мазь мы среди медикаментов не нашли -- как оказалась именно за ней и еще каким-то дефицитным антисептиком Клавдия и умотала.
-- Сметаной бы смазать хорошо... -- профессионально-мамским голосом сообщила Петровна. -- Я свою Лерку в Крыму всегда сметаной спасала. Ничего, пускай теперь с ней, паршивкой, муж возится... -- и Антонина пустилась в пространную жалобу на непутевую дочь, сбежавшую в ЗАГС еще на первом курсе. Впрочем, эту ценную информацию я пропустил мимо ушей, вопрос добычи сметаны волновал меня несоизмеримо больше. Понятно было, что в лагерной столовке эта молочная гадость если и появится, то только завтрашним утром, когда приедет поселковая машина с продуктами. Кстати о продуктах... Если я пропущу еще и ужин, то, есть вероятность, что мое истощенное тело падет на пока еще пустующую вторую изоляторную койку. Антонина пообещала, что ужин нам сюда доставят дежурные по лагерю и вообще меня сейчас кто-нибудь подменит "на полчасика", чтобы я мог смотаться в столовку и в отрядный домик -- за зубной щеткой, бритвой и другим своим и алькиным барахлом.
"Кем-нибудь" оказалась жеманная старшая вожатая Аня, заявившаяся в изолятор с томиком дефицитного Пикуля и ядовитым ароматом каких-то неведомых французских духов. На благополучно задремавшего мальчишку она уставилась совсем как Антонина Петровна (правда простыню, уже смененную, чистую, задирать не стала), поцокала языком и наставительно произнесла пространную фразу о безответственности, самодисциплине и непионерском поведении. Потом подтащила к окну табуретку, чтобы с комфортом погрузиться в интригующее чтиво. Я опасливо глянул на украшенную пластмассовой заколкой анину макушку -- но профессиональная начальственная "хала" из нее вроде бы еще не пробивалась.
"Полчасика" растянулись на все полтора, в связи с чем мне было высказано громогласное "фи". Кроме того, за время моего отсутствия в изолятор опять заглядывала Петровна: на столе обнаружился белесый жестяной тубус с криво пропечатавшимся оранжевым ушастым зверьком -- за неимением сметаны директриса одарила нас неизвестно у кого завалявшимся детским кремом "Чебурашка".
И Алька уже шевелился – неловко пытался сползти с кровати, шипел, кривился.
-- Ты куда собрался, путешественник? – спросил я, как мог, строго, и Алька мгновенно уткнулся взглядом в пол, что-то пробормотал, а я почувствовал себя идиотом. Куда ему еще могло быть нужно? Терпел, видно, пока Анечка не уйдет. Совсем пацан, а я...
Нет, вот об этом я думать совершенно не собирался. Случилось и случилось. Гадкая, стыдная случайность - и больше ни-ни. Никогда.
-- Там, -- я махнул рукой в направлении двери с пластмассовым накладным ребенком на таком же горшке. – Вернешься, поговорим.
Мальчишка прошлепал босыми ногами по стертым кафельным плиткам пола, исчез за дверью -- длинная белая футболка с олимпийским мишкой и буквами "Москва-80" доходила ему до бедер, прятала трусики, а ошпаренные ноги оставляла открытыми, и я засомневался, что тюбика крема хватит на все это опухшее красное безобразие, -- и появился снова. Нервничал он ничуть не меньше, и меня дернуло ядовитым уколом вины.
-- Ну что? -- спросил я, отчаянно стараясь говорить грубовато и обыденно. -- Ложись, пороть буду.
Фраза получилось хриплой, но достаточно спокойной. Ощущение запретности и болезненного, всесильного любопытства маскировалось под ней -- примерно так же, как узкие алькины бедра маскировались тоненькой, пропускающей удар тканью.
Пацан замер там, где стоял, -- у никелированного изголовья казенной койки. Криво ухмыльнулся. Потом дернулся, так сильно, будто я уже стегнул его невидимым ремнем. Облизнул губы -- пересохшие, в трещинках, с белесым налетом. На мокрых после умывания щеках вспыхнул мгновенный румянец, тоже похожий на пятна, остающиеся после удара. В глазах мелькнуло что-то, напоминающее любопытство, смешанное с обреченностью и решительностью одновременно.
Я почувствовал, как по спине стекают жирные, какие-то гадливые капли пота, обжигающие кожу, клеймящие ее... чем? Стыдом? Нет, всемогуществом. И тревожным жарким напряжением, заставляющим кровь шуметь в ушах и приливать к паху. И дурацкое, заезженное слово "шутка", которое надо было произнести тем же топорным голосом, что и персонаж в "Кавказской пленнице", с языка никак не срывалось, застревало в горле сухим комком.
Алька опустил, наконец, голову и суетливо вцепился ладонями в подол майки.
-- Остальное... снимать? -- Непривычным, слишком тонким голосом произнес он сквозь ткань. На свет божий показалась кромка бело-синих, матросских каких-то трусиков, мягкая ямка впалого живота, узкие полоски ребер, два светло-коричневых соска, похожих на расплющенные крошечные капельки сосновой смолы.
Перед моими глазами начали стремительно расплываться предметы -- будто не пацаненок, а я сам схлопотал солнечный удар вкупе с ожогами. Ожог сердца, блин. Точнее -- выжигание мозга.
Я сглотнул проклятый комок. Подумал -- что я творю? Совсем одурел.
-- Обормот, -- неловко сказал я, кивком указал на кровать. -- Ложись давай, хоть спину тебе намажу. Сильно больно?
Алька скупо кивнул и улегся. Ожоги на нем уже начали схватываться тонкой розовой пленкой, напряженной, вот-вот готовой лопнуть. Придется мазать очень осторожно, не то боль будет совсем дикой.
Я слишком сильно сжал прохладный жестяной тюбик -- так, что острые уголки впились в мою влажную ладонь, а неплотно привинченный колпачок, похожий на миниатюрный граненый стаканчик, не выдержал напора и отскочил куда-то на пол, выпустив наружу белесую, жирную, неприлично хлюпнувшую струю крема. Пахнущая одновременно вазелином и детским мылом субстанция шмякнулась на пупырчато-малиновую Алькину спину, аккурат в узкий желобок напряженного позвоночника; две равномерно-неряшливые кляксы приземлились в то место, где многострадальная поясница переходила в заранее сжавшиеся, сведенные как перед ударом, и благополучно прикрытые трусами... Где-то, кажется, в богатом на эвфемизмы "Декамероне" эта часть тела именовалась "нижними щеками".
Пылающими, вероятно. Будь я двенадцатилетним мальчишкой, стал бы купаться в плавках? Еще чего. Я подцепил узкую резинку, и она послушно потянулась за моим тряским пальцем, оставила под собой розово-рубчатый след.
-- Снимай, -- совершенно чужим голосом сказал я. В язык и голову будто накололи новокаина. Я знал, что делаю, и больше не боялся. И Альке бояться было нечего: я был сумасшедший, на всю голову ударенный солнцем, но я видел перед собой -- мальчишку. Мелкого мальчишку с выцветшим шрамиком под лопаткой и ямочками над задницей, с длинными галечно-гладкими ногами, облизанными речной водой и отшлифованными песком.
Я мазал его от шеи до сожженных изнанок коленей, где кожа была совсем тонкой и отчаянно красной, а Алька не выдерживал и начинал лягаться, шипя, от малейшего касания, -- я мазал и мечтал.
За каждую из огненных, дергающих сердце картинок я заслуживал больше, чем по клинической сто семнадцатой вкупе с той, что полагалась тогдашним УК за гомосексуализм. Как моталась бы светлая, одуванчиковая голова, если бы я коснулся этой нахлестанной ультрафиолетом задницы так, как мне хотелось. Или...
-- Перевернись, -- сказал я, и снова не узнал своего голоса. Алька как-то замешкался, поерзал, и совершенно несчастным тоном откликнулся:
-- Я же без трусов. Совсем.
Ох, знал бы ты, что я с тобой только что делал, пусть и мысленно -- не стеснялся бы, что голый. Но лучше не знай.
-- А... -- я смотрел на стремительно наливающееся краской ухо, щеку. Алька ответил мне перепуганным и мрачным взглядом через плечо. Отчего-то меня это рассердило.
-- А когда без трусов загорал, соображал, что делаешь? -- шепотом рявкнул я, тронул мальчишку за поджарый бок. -- Давай уже, чего я там не видел.
Он перевернулся, снова подставив впалый мягкий живот, прикрыл пах сложенной в горстку ладошкой, костяшками наружу, замер, сощурившись в странной истоме. И стал похож на те изображения ангелов, что когда-то заставляли меня каменеть с ухающим сердцем: где были мягкие расслабленные губы, пастельно-припудренные тона кожи и темные, тайные, кошачьи какие-то глаза.
Я замешкался. Медленно повернул голову -- с таким трудом, будто двигал не собственной шеей, а тяжелым воротом позаброшенного колодца, в котором вместо воды давно уже плещется мутная гниль, исходящая сладковатым запахом разложения... Сквозь верную, прочную, натянутую, как крыло палатки, марлевую занавеску, отделявшую внутренний мир изолятора от любопытствующих глаз, все еще било солнце -- чуть утомленное, золотистое, предвечернее, дымчатое... И само помещение -- с двумя кроватями, нехитрым медицинским скарбом, дощатой дверью, к которой заранее прижалась прочная задвижка -- было наполнено этой обманчивой, золотистой дымкой. И того же песочного оттенка оказался пушок, упорно прорывавшийся сквозь непрочную преграду алькиной ладошки. Совсем еще детской и... не готовой к сопротивлению. Сдвинуть ее -- дело двух секунд. Секунд, которые, в принципе, могут потом обернуться сладким безвременьем... А потом, как на негативе, перерасти в годы тяжелого морока -- не только моего, но и мальчишкиного.
Сдвинуть эту ладошку -- все равно, что сдвинуть в необратимую сторону чашу весов, на которой было сложено все мировое зло.
Я смотрел на поцарапанные ежевикой пальцы и чувствовал, что не могу -- физически неспособен, как если бы мне предложили вот так взять и взлететь к беленому потолку, -- отвести взгляд.
И.
Ладошка.
Двинулась.
Сама.
Это так и было: по оглушительному удару сердца на каждый рывок. И кончался воздух. А потом взгляд Альки потерял всю отрешенность.
Слуха я в ту секунду был лишен начисто: очевидно, острота одних чувств компенсировалась полной отключкой других: только зрение и осязание работали с утроенной силой. И потому щелчка сосновой шишки о дребезжащее стекло я попросту не услышал. Равно как и не понял, что на золотистом марлевом экране возникла досадная помеха в виде уродливо-тонкой тени -- кто-то из моих же третьеотрядных балбесов скреб по стеклу нестриженными ногтями, пытаясь привлечь внимание томящегося в заключении больного.
Я в этот момент вообще не соображал -- до сих пор не мог поверить в произошедшее несколько секунд назад чудо. Слишком уж быстро оно закончилось. Может, и не было ничего. И освобождающее, невозможное движение мне только лишь померещилось? Или нет?
-- Бусь, может, ему еще раз стукнуть?
-- Сейчас Петух выйдет, и, знаешь, куда тебе стукнет...
Кажется, позорно-привычное прозвище "Петух", волочившееся за мной со времен начальной школы, прижилось и в лагере. Впрочем, это было совсем неважно. Все было неважно, по сравнению с тем, что алькина виноватая зажатость, изводящая меня буквально несколько секунд назад, куда-то испарилась. В движениях мальчишки -- неторопливых, замедленных, теперь крылась почти истома, многомудрое знание некоей тайны.
-- Простыню... дайте... -- почти беззвучно потребовал он. И в шепоте проскользнуло многозначительное высокомерие -- как у шпиона-разведчика, получившего спецзадание.
Я спешно повиновался этому почти-приказу. Не вставая с койки, потянулся вниз, едва не задел щекой острое алькино плечо со следами многочисленных царапин, вцепился в некогда белоснежную тряпку, потащил ее -- почти наощупь, не сводя глаз с пацана, вздумавшего перевернуться на живот...


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.009 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>