Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

История Анны Вулф, талантливой писательницы и убежденной феминистки, которая, балансируя на грани безумия, записывает все свои мысли и переживания в четыре разноцветные тетради: черную, красную, 26 страница



Мы покидаем ресторан. Два официанта нам кланяются. Реджинальд берет свое пальто и с легкой и какой-то извиняющейся улыбкой сует монету в руку того, кто ему это пальто подал. Мы на улице. Я крайне недовольна собой: зачем я это делаю? Ведь с самого начала, уже по первому письму из «Амалгамейтед вижен» я точно представляла, как все это будет; за исключением того, что эти люди всегда на градус еще хуже, чем ожидаешь. Но если я знаю это с самого начала, зачем я вообще с ними связываюсь? Просто чтобы еще раз убедиться? Мое отвращение к себе самой постепенно переходит в другое чувство, которое я сразу распознаю, — это нечто вроде небольшой истерики. Я прекрасно знаю, что через мгновение я скажу что-нибудь неправильное, грубое, уличающее, уличающее, возможно, меня саму. Наступает такой момент, когда я знаю, что я или должна себя остановить, или, если я этого не сделаю, меня в это затянет и я разражусь речами, прервать которые буду уже не в силах. Мы стоим на улице, и мистеру Тарбруку уже не терпится со мною распрощаться. Потом мы направляемся в сторону станции метро «Тоттенхэм-Корт-роуд». Я говорю:

— Регги, а знаете, что бы я действительно хотела сделать с «Границами войны»?

— Но, дорогая, расскажите же мне скорее. (Однако он невольно хмурится.)

— Я хотела бы сделать из этого комедию.

Он, удивленный, останавливается. Затем снова возобновляет свой путь.

— Комедию?

Он искоса бросает на меня быстрый взгляд, в котором читается вся та неприязнь, которую он на самом деле ко мне испытывает. Потом он говорит:

— Но, дорогая, в романе есть такая изумительная величавость, это просто настоящая трагедия. Я ведь даже не припомню там ни одной комичной сцены.

— Вы помните то возбуждение, о котором вы говорили? Пульсацию войны?

— Дорогая, да, я помню это слишком хорошо.

— Что же, я согласна с вами в том, что книга на самом деле именно об этом.

Пауза. На симпатичном обаятельном лице проступает напряжение: видно и что он насторожился, и что он осторожничает. Я говорю зло, жестко и с отвращением. С отвращением к самой себе.

— А вот теперь вы должны мне объяснить, что именно вы этим хотите сказать.

Мы стоим у входа в метро. Толпы людей. У человека, торгующего газетами, нет лица. Носа почти вовсе нет, вместо рта — дыра с торчащими по-заячьи вперед зубами, глаз не видать из-за распухших шрамов.

— Ну что ж, давайте обсудим ваш сюжет, — сказала я. — Юный пилот, красивый, доблестный и безрассудный. Деревенская девушка, хорошенькая дочка местного браконьера. Англия военных лет. Учебная летная база. Теперь дальше. Помните ту сцену, которую мы оба видели в кинофильмах тысячу раз, — самолеты летят над Германией, стреляют. Следующий кадр: клуб-столовая для летчиков, по стенам — фотографии красоток: девушки, скорее хорошенькие, чем сексуальные, ведь негоже предполагать в наших мальчиках более грубые инстинкты. Симпатичный парень читает письмо от матери. На каминной полке — спортивные трофеи.



Пауза.

— Моя дорогая, да, я полностью согласен, пожалуй, мы слишком часто снимаем подобное кино.

— Самолеты возвращаются. Двух не хватает. Мужчины стоят группками, всматриваются в небо, ждут. Ходят желваки. Следующий кадр: спальня летчиков. Пустая кровать. В комнату заходит юноша. Он ничего не говорит. Он садится на свою кровать и смотрит на соседнюю пустую. По лицу его ходят желваки. Потом он подходит к пустующей кровати. На кровати — плюшевый мишка. Он берет в руки плюшевого мишку. По лицу его ходят желваки. Кадр: самолет горит. И снова — юноша, держащий плюшевого мишку, он смотрит на фотографии прекрасной девушки, — нет, лучше не девушки — бульдога. Снова — пылает самолет, звучит государственный гимн.

Мы молчим. Продавец газет, безносый, с заячьеподобным лицом, кричит:

— Война на острове Кемой![16] Война на острове Кемой!

Регги решает, что он, наверное, не понял, поэтому улыбается и говорит:

— Но, дорогая моя Анна, вы же употребили слово комедия.

— Вы были настолько проницательны, что разглядели, о чем на самом деле моя книга. Она — о ностальгии по смерти.

Он хмурится, и в этот раз таким и остается, хмурым.

— Ну да, мне стыдно, я готова искупить свою вину, — давайте снимем комедию о бесполезном героизме. Давайте спародируем ту чертову историю, в которой гибнут двадцать пять мужчин во цвете юности своей, оставляя после себя только обломки мишек и трофейных футбольных кубков, да женщину, которая стоит у изгороди, возле дома, стоически глядя на небо, где следующая стая самолетов летит в Германию. И по лицу ее ходят желваки. Что вы на это скажете?

Продавец газет кричит: «Война на острове Кемой!», и у меня внезапно возникает чувство, как будто это пьеса, поставленная в театре, и я стою на сцене, в гуще действия. И все это — пародия на что-то. Я начинаю смеяться. Смеюсь я истерически. Регги смотрит на меня, он хмурится, я сильно ему не нравлюсь. Его рот, до этого живой, подвижный, готовый сложиться в улыбку соучастия, стремящийся понравиться, теперь застыл в какой-то тяжелой и немного горестной гримасе. Я перестаю смеяться, и неожиданно весь этот бесконтрольный смех и дикая манера говорить уходят, я снова становлюсь самой собой, нормальной. Он говорит:

— Что ж, Анна, я согласен с вами, но я обязан выполнять свою работу. В этом есть восхитительно комичная идея, но это — не для телевидения, а для кино. Да, я это вижу, могу понять вас.

(Он, рассуждая, тем самым возвращается в свою нормальность, ведь и я — опять нормальная.)

— Конечно, это было бы жестоко. Интересно, принял бы это зритель?

(Его губы снова сложились в причудливой усмешке. Он на меня посматривает, — он не может поверить, что только что мы пережили минуты взаимной ненависти в чистом виде. Мне тоже трудно поверить в это.)

— Ну, может, это и могло бы сработать. В конце концов, прошло уж десять лет после войны, — но просто это не для телевидения. Телевидение — вещь простая. И наша аудитория — ну, не мне вам говорить, что это не самая интеллектуальная публика. Мы не должны об этом забывать.

Я покупаю газету с заголовком на первой странице: «Война на острове Кемой». И небрежно замечаю:

— Этот Кемой станет еще одним местом, о котором мы узнаем только потому, что там была война.

— Да, моя дорогая, это слишком ужасно, правда ведь, то насколько мало все мы информированы.

— Но я вас здесь держу, а вам, должно быть, пора возвращаться на работу.

— Да, получается, что я и так уже довольно сильно задержался. До свидания, Анна, мне было так интересно с вами познакомиться.

— До свидания, Регги, и большое вам спасибо за прекрасный обед.

Дома я проваливаюсь в депрессию, которая потом превращается в мрачное самоосуждение. Но единственная часть этой встречи, за которую мне не стыдно, — это тот момент, когда я вела себя истерично и тупо. Никогда больше не стану я отвечать на все эти предложения с телевидения или из мира кино. Зачем? Я должна сказать себе всего-навсего следующее: «Ты правильно делаешь, что больше ничего не пишешь. Все это настолько унизительно и безобразно, что надо держаться от этого подальше. Ведь ты же все равно уже это знаешь, так зачем же снова и снова втыкать в себя нож?»

Письмо от миссис Эдвины Райт из США. Она представляет программу «Синяя птица», это — цикл одночасовых телевизионных постановок.

«Дорогая мисс Вулф! Ястребиным оком неустанно высматривая пьесы, которые могли бы представлять устойчивый интерес для перенесения их на наш экран, мы испытали подлинную радость и волнение, читая Ваш роман „Границы войны“. Я пишу Вам в надежде, что мы в дальнейшем сможем, к обоюдной выгоде, совместно работать над многими проектами. По дороге в Рим и в Париж я на три дня остановлюсь в Лондоне, и я надеюсь, что Вы позвоните мне в „Отель Блэкса“, чтобы мы могли договориться о встрече. К письму я прилагаю брошюру, которую мы подготовили в помощь нашим авторам. Искренне Ваша».

Брошюра была отпечатана в типографии, объем — девять с половиной страниц. Начиналась она так: «Каждый год без исключения к нам в редакцию приходят сотни писем с текстами пьес. Авторы многих из них демонстрируют подлинное понимание особенностей нашего жанра, однако их произведения не отвечают нашим требованиям в силу того, что авторы не имеют сведений об основополагающих принципах нашей работы. Еженедельно мы предлагаем вниманию зрителей одночасовые постановки и так далее, и так далее, и так далее». Пункт первый гласил: «Основной принцип цикла передач „Синяя птица“ — это разнообразие! На выбор темы не налагается никаких запретов и ограничений! Нас интересуют как приключенческие рассказы, так и истории о любви, о путешествиях, об экзотике, сюжеты о домашней жизни, о семейных отношениях, об отношениях родителей и детей, нам интересны и фантастика, и комедия, и трагедия. „Синяя птица“ не говорит „нет“ ни одной пьесе, в которой искренне и достоверно рассказывается о подлинном жизненном опыте любого рода». В пункте двадцать шестом было сказано: «Телевизионные постановки цикла „Синяя птица“ еженедельно смотрят девять миллионов американцев всех возрастов. „Синяя птица“ предлагает правдивые рассказы о жизни вниманию простых американцев: мужчин, женщин, детей. Нам верят, и нас, сотрудников „Синей птицы“, это ко многому обязывает. По этой причине авторы, пишущие для нас, не должны забывать о той ответственности, которая на них возлагается и которую они разделяют с программой „Синяя птица“: „Синяя птица“ не рассматривает пьесы, в которых обсуждаются вопросы вероисповедания, расовой принадлежности, политических убеждений или же идет речь о внебрачном сексе». А заканчивалась брошюра следующим образом: «С горячим нетерпением мы искренне ждем того дня, когда сможем прочесть и вашу пьесу».

Мисс Анна Вулф — миссис Эдвине Райт: «Дорогая миссис Райт! Благодарю Вас за столь лестное для меня письмо. Однако из брошюры, задающей ориентиры вашим авторам, я поняла, что вам не нравятся пьесы, затрагивающие расовые вопросы или же те, в которых идет речь о внебрачном сексе. В „Границах войны“ есть и то и другое. В связи с этим наше обсуждение возможности адаптации этого романа для постановки в вашей программе представляется мне не вполне целесообразным. Искренне Ваша».

Миссис Эдвина Райт — мисс Вулф (телеграмма с оплаченным ответом): «Большое спасибо быстрый ответ здравые рассуждения. Точка. Приглашаю ужин завтра вечером Отель Блэкса восемь часов».

Обед с миссис Райт в «Отеле Блэкса». Счет: 11 фунтов 4 шиллинга 6 пенсов.

Эдвина Райт, сорок пять или пятьдесят лет; пухленькая женщина, вся бело-розовая, с волосами серо-стального цвета, завитыми и блестящими; мерцающие сине-серые веки; блестящие розовые губы; блестящие бледно-розовые ногти. Костюм неярко-синего цвета, очень дорогой. Дорогая женщина. За мартини мы болтаем дружелюбно и непринужденно. Она выпивает три порции, я — две. Она свои проглатывает быстро, они действительно ей нужны. Она заводит разговор о людях из литературных кругов Англии, пытается выяснить, кого из них я знаю лично. Я почти никого не знаю. Пытается определить, какое место занимаю я. Наконец она находит мне подходящую ячейку, улыбаясь и говоря:

— Одна из моих любимейших подруг после встреч с (называет имя американского писателя) всегда говорит мне, что он терпеть не может… других писателей. Мне кажется, его ждет очень интересное будущее.

Мы переходим в ресторан. Тепло, уютно и неброско. Заняв свое место, миссис Райт оглядывается по сторонам, на секунду теряя профессиональную выправку: ее накрашенные, в маленьких морщинках веки почти смыкаются, глаза сужаются, розовый рот слегка приоткрыт — она ищет кого-то или что-то. Затем она принимает печальный вид сожалеющего о чем-то человека, и, судя по всему, ее чувства искренни, потому что она говорит, явно действительно имея это в виду:

— Я люблю Англию. Я люблю приезжать в Англию. Я всегда ищу предлог и повод, чтобы меня сюда направили.

Интересно, а что для нее «Англия» — этот отель? Но похоже, она слишком умна и проницательна, чтобы так думать. Она спрашивает меня, хочу ли я еще мартини; я собираюсь отказаться, а потом понимаю, что она хочет еще выпить, и я говорю «да». Я начинаю чувствовать какое-то напряжение в животе; потом я понимаю, что это — ее напряжение, которое передалось и мне. Я смотрю собеседнице в лицо: лицо симпатичное, и видно, что его хозяйка всегда готова к обороне и держит все эмоции и чувства под контролем; и мне становится ее жаль. Я понимаю ее жизнь очень хорошо. Она заказывает ужин — она внимательна, тактична. Такое впечатление, что меня на ужин пригласил мужчина. И все же ничего мужского в ней нет; все дело в том, что она привыкла контролировать такие ситуации. Я чувствую, насколько эта роль неорганична для нее и чего ей стоит ее играть. Пока мы ждем дыню, миссис Райт закуривает. Она сидит: веки опущены, сигарета повисла между пальцев; она опять внимательно осматривает помещение, в котором мы находимся. На ее лице подобно яркой вспышке отражается чувство облегчения, которое она мгновенно подавляет и прячет; потом она кивает и улыбается американцу, который пришел один, сел за столик в углу и начал изучать меню. Он в ответ машет ей рукой, она улыбается, сигаретный дым завитками плывет у нее перед глазами. Миссис Райт снова поворачивается ко мне, с некоторым усилием сосредотачивая на мне свое внимание. Неожиданно она кажется намного старше. Она мне очень нравится. Я вижу, живо и отчетливо, как этим же вечером, позже, она в своем номере наденет что-нибудь преувеличенно женственное. Да, я вижу тончайший шифон в цветочек, что-то в этом роде… да, чтобы снять напряжение, которое у нее возникает оттого, что она вынуждена играть совсем другую роль в течение рабочего дня. И она, рассматривая кружевные оборки, даже по этому поводу отпустит какую-нибудь остроту, адресованную самой себе. Но она кого-то ждет. Затем раздается осторожный стук в дверь. Она открывает, она шутит. К этому времени под воздействием алкоголя они оба уже будут полностью расслаблены и благодушны. Они еще немного выпьют. Потом произойдет размеренное и сдержанное совокупление. В Нью-Йорке они встретятся на какой-нибудь вечеринке и обменяются ироничными репликами. А пока она ест свою порцию дыни, внимательно вдумываясь в ее вкус, и наконец говорит, что у английской еды более ярко выражен вкус. Она рассказывает мне, что хочет уйти с работы, переехать жить в деревню в Новой Англии и написать роман. (О муже она не упоминает ни словом.) Я осознаю, что ни одна из нас не испытывает большого желания говорить о «Границах войны». Миссис Райт сделала свои обо мне выводы; в ней нет ни одобрения, ни осуждения; она предприняла положенную попытку; ужин — это расход, связанный с ведением бизнеса, но работа есть работа. Через мгновение она заговорит о моей книге, любезно, но поверхностно. Мы пьем хорошее тягучее бургундское, едим бифштекс, грибы и сельдерей. Она снова говорит, что английские продукты вкуснее, но добавляет, что мы должны научиться готовить из них хорошие блюда. К этому времени мы обе от всего выпитого пребываем в одинаково добродушном настроении; но у меня в животе устойчиво нарастает напряжение — это ее напряжение. Она продолжает поглядывать на сидящего в углу американца. Я неожиданно понимаю, что, если я утрачу бдительность, то скоро стану рассказывать ей о той истерике, которая случилась со мной несколькими неделями раньше и которая вынудила меня предложить вниманию Реджинальда Тарбрука вариант комической пародии. Я принимаю решение бдительности не терять; ведь эта женщина мне нравится. И в то же время она меня пугает.

— Анна, мне так понравилась ваша книга.

— Я рада, спасибо.

— У нас сейчас Африка, африканские проблемы вызывают большой интерес.

Я ухмыляюсь и говорю:

— Но в книге все-таки затрагиваются вопросы расовой дискриминации.

Она ухмыляется, она благодарна мне за мою ухмылку, и говорит:

— Однако зачастую весь вопрос в том — до какой степени. Скажем, в вашем прекрасном романе, у вас молодой летчик и негритянская девушка спят друг с другом. Так вот, станете ли вы утверждать, что это так уж важно? Станете ли вы утверждать, что их сексуальные отношения — неотъемлемая составляющая вашего романа?

— Нет, не стану.

Миссис в некотором замешательстве. По ее усталому, необычайно проницательному взгляду понятно, что она слегка разочарована. Она надеялась, что я не стану идти на компромиссы; хотя ее работа как раз и состоит в том, чтобы добиваться обратного. Для нее, как я теперь понимаю, ключевым моментом сюжета является как раз именно секс. Ее манера общения со мной неуловимо меняется: она теперь имеет дело с писателем, который готов пожертвовать своей честностью, лишь бы попасть на телевидение. Я говорю:

— Но ведь, конечно же, если бы их любовь и проявлялась в самых целомудренных из всех возможных форм, это все равно было бы нарушением вашего кодекса?

— Весь вопрос в том, как это будет преподнесено.

К этому моменту мне уже понятно, что можно просто остановиться, прекратить весь этот разговор, он больше не имеет смысла. И связано ли это с моим подходом, с моим мнением? Нет, отнюдь; все дело в том одиноком американце в углу, в том волнении, которое он вызвал у моей собеседницы. Я дважды видела, что он на нее смотрит; я думаю, ее беспокойство оправданно. Он для себя решает, подойти ли ему к ней или, может быть, уйти и прогуляться одному. Однако, похоже, она ему нравится настолько, что он решает посидеть еще. Официант уносит тарелки с нашего стола. Миссис Райт рада услышать от меня, что я готова выпить кофе, но не хочу десерта: во время этой поездки у нее то деловой обед, то ужин, а чаще — и обед, и ужин каждый день, и для нее большое облегчение — все это дело сократить хотя бы на одно блюдо. Она еще раз бросает взгляд на своего соотечественника-отшельника, который пока не подает никаких признаков того, что собирается уходить; и она решает вернуться к работе.

— Когда я размышляла над тем, как бы мы могли использовать ваш по-настоящему прекрасный материал, мне пришло в голову, что из него мог бы получиться великолепный мюзикл: обойти серьезные вопросы в мюзикле порою проще, чем в прямолинейном повествовании.

— Место действия мюзикла — Центральная Африка?

— Во-первых, если мы будем делать мюзикл, это решит проблему фона, на котором разворачивается сценическое действие. Ваш фон прекрасен, но он совсем не для телевидения.

— Вы имеете в виду стилизованные декорации с африканским пейзажем?

— Да, идея именно такая. И очень простая история. Молодой английский летчик проходит военную подготовку в Центральной Африке. Хорошенькая молодая негритянка, с которой он знакомится на вечеринке. Он одинок. Она к нему добра. Он знакомится с ее семьей.

— Но в тех краях у него нет ни малейших шансов повстречать на вечеринке негритянскую девушку. За исключением политического контекста — крошечное меньшинство из числа живущих там людей пытаются сломать «цветной барьер». Вы же не собираетесь ставить политический мюзикл?

— Ах вот что, я не понимала… допустим, он попал в аварию, она ему помогла и привела его к себе домой?

— Она не смогла бы привести его к себе домой, не нарушив дюжины законов. А если бы ей и удалось как-нибудь незаметно его к себе протащить, это было бы и очень страшно, и опасно, и весь настрой оказался бы совсем неподходящим для мюзикла.

— В мюзикле можно говорить об очень и очень серьезных вещах, — она вроде бы упрекает меня, но делает это чисто формально. — Мы могли бы использовать местные песни и танцы. Музыкальная культура Центральной Африки — это нечто совершенно неведомое нашим зрителям.

— В то время, которое описано в романе, африканцы слушали американский джаз. Они тогда еще не начали развивать собственные музыкальные формы.

Ее взгляд говорит мне: «Вы просто стараетесь быть сложной и неприятной». Она уходит от темы мюзикла и говорит:

— Что же, если мы купим права на книгу, намереваясь снять сюжет в обычной манере, я чувствую, что место действия придется изменить. Я предлагаю сделать так: военная база в Англии. Это — американская база. Американский солдат влюбляется в молодую англичанку.

— Солдат — чернокожий?

Она колеблется.

— Ну, это было бы довольно сложно. Потому что, в конце концов, в своей основе это просто любовная история. По своей сути. Я очень-очень большая поклонница британского военного кино. Вы делаете такие прекрасные фильмы о войне — такая сдержанность. У вас — большое чувство такта. Такого рода чувства — мы тоже должны стремиться к этому. И атмосфера того времени — атмосфера времен битвы за Британию, и на этом фоне — простая история любви, один из наших мальчиков, одна из ваших девочек.

— Но если бы вы сделали своего солдата чернокожим, вы могли бы использовать и музыку коренных жителей вашей южной глубинки?

— Ну да, конечно. Но видите ли, это не будет чем-то свежим и новым для наших зрителей.

— А, понимаю теперь, — говорю я. — Хор чернокожих американских солдат поет в глухой английской деревушке, идет война, и хор хорошеньких и свежих английских девушек, которые не только поют, но и исполняют танцы коренных жителей английских деревень.

Я ей ухмыляюсь. Она мрачнеет. Потом она мне ухмыляется в ответ. Наши глаза встречаются, и она фыркает от смеха. Она опять смеется. Потом она берет все под контроль и сидит насупившись. И так, как будто этот ведущий подрывную работу смех и вовсе не звучал, она вздыхает глубоко и начинает:

— Вы, разумеется, художник, и художник прекрасный, и для меня большая честь — иметь возможность с вами повстречаться и поговорить, и я понимаю ваше глубокое и вполне естественное нежелание менять что-либо в том, что вы написали. Но позвольте мне вам сказать, что это ошибка — так нетерпимо относиться к телевидению. Это — искусство будущего, вот как я это вижу, и вот почему я думаю, что для меня большая честь работать на телевидении и для него.

Она замолкает: американский отшельник глазами ищет официанта, — но нет, он просто хочет еще кофе. Она снова обращает свое внимание ко мне и продолжает:

— Как однажды сказал один великий, и очень великий, человек, искусство — это вопрос терпения. Может, вы согласитесь подумать над тем, что мы здесь с вами обсуждали, и напишете мне потом? Или, быть может, вы захотите взять да попробовать написать для нас сценарий на другую тему? Конечно, мы не можем сделать официальный заказ автору, который не имеет опыта работы с телевидением, но мы будем очень рады оказать вам всяческую помощь и дать необходимые советы.

— Спасибо.

— А вы не думаете о поездке в Штаты? Я была бы так рада, если бы вы мне позвонили и мы могли бы встретиться и обсудить ваши идеи, а?

Я колеблюсь. Я почти что удержалась. Потом я понимаю, что удержаться не могу. Я говорю:

— Я с превеликим удовольствием приехала бы в Штаты, но, увы, меня туда не впустят, я — коммунистка.

Ее глаза впиваются в мое лицо: огромные, небесно-голубые, испуганные. Одновременно она делает непроизвольное движение — начинает вместе со стулом отодвигаться от стола, немного привстает, хочет уйти. Ее дыхание учащается. Перед собой я вижу человека, который очень напуган. Я сожалею о том, что сказала, мне делается стыдно. Я ей сказала это, исходя из разных соображений, первое — совсем ребяческое: мне захотелось ее шокировать. Второе, не менее ребяческое, соображение сводилось к тому, что я обязана ей это сказать: если она потом вдруг от кого-то узнает, что Анна Вулф коммунистка, у этой женщины возникнет чувство, будто я нарочно это скрыла от нее. А в-третьих, мне было интересно посмотреть, что будет. Миссис Райт сидит напротив, тяжело и быстро дышит, взгляд неуверенный, розовые губы с уже немного размазанной помадой полуоткрыты. Она думает: «Впредь я буду тщательнее наводить справки до встречи». Помимо этого, она ощущает себя жертвой: в то утро я прочитала подборку цитат из американской прессы о том, как многие десятки людей были уволены с работы, все это было подогрето деятельностью антиамериканских комитетов, ну и так далее. Задыхаясь, она мне говорит:

— Конечно, здесь, в Европе все по-другому, я это понимаю…

Ее маска светской женщины дает большую трещину прямо по центру, и она выпаливает мне в лицо:

— Но, дорогая, я бы никогда и ни за что на свете не смогла бы допустить и мысли…

Это означает: «Вы мне так нравитесь, как можете вы быть при этом коммунисткой?» Это внезапно и очень сильно выводит меня из себя, я злюсь на эту ограниченность, и я чувствую все то, что всегда чувствую в подобных обстоятельствах. Уж лучше быть коммунисткой, и почти любой ценой, лучше соприкасаться с реальностью, чем быть настолько от нее отрезанной, что становится возможным отпускать такие тупые реплики, как та, что прозвучала только что. Мы обе сильно сердимся, мы вышли из себя одновременно и неожиданно. Она не смотрит на меня, она пытается прийти в себя. А я сижу и вспоминаю тот случай, два года тому назад, когда я целую ночь проговорила с русским писателем. Мы говорили на одном с ним языке — языке коммунистическом. И все же наш опыт был настолько разным, что любая фраза для каждого из нас имела свой особый смысл, и наши смыслы не совпадали. На меня нашло чувство полнейшей нереальности, и наконец, уже глубокой ночью, или, скорей, под утро, я перевела то, что я говорила на безопасном и нереальном жаргоне в нечто реальное, в то, что действительно произошло, — я рассказала ему о Яне, которого пытали в тюрьме в Москве. И произошло все то же самое — его глаза в испуге застыли на моем лице, собеседник непроизвольно от меня отпрянул, как будто ему хотелось убежать: я говорила такое, что, повтори он это у себя на родине, он оказался бы в тюрьме. На деле фразы из нашего с ним общего учения были лишь средством для утаивания правды. А правда заключалась в том, что мы с ним не имели ничего общего, кроме ярлыка «мы — коммунисты». А теперь вот эта дама из Америки — мы могли бы с ней всю ночь проговорить, и нашим общим языком был бы язык демократический, но за всем этим стоял бы совершенно разный опыт. И вот мы сидим, она и я, и постепенно вспоминаем, что мы вообще-то друг другу нравимся. Но нам больше нечего сказать друг другу: так же, как после того момента в разговоре с русским писателем, нам с ним больше было нечего сказать. Наконец она мне говорит:

— Что ж, дорогая моя, никогда в жизни не была я так удивлена. Я просто не в силах этого понять.

На этот раз она меня обвиняет, и я снова начинаю злиться. А она еще и добавляет:

— Но разумеется, меня восхищает ваша честность.

Потом я думаю: «Но если бы я сейчас была в Америке, если бы меня травили всякие там их комитеты, я бы не сидела в этом отеле за столиком и не заявляла бы небрежно, что я коммунистка». Поэтому сердиться — нечестно, и все равно именно от злости я говорю ей сухо:

— Возможно, в этой стране было бы разумно наводить справки прежде, чем приглашать писателей на ужин, ибо многие из них могут изрядно вас смутить.

Но по лицу миссис Райт понятно, что она уже ушла от меня очень далеко, — она меня подозревает в неискренности: я оказалась в ячейке «коммунисты», а значит, есть вероятность, что я лгу. И я припоминаю тот момент в беседе с русским писателем, когда перед ним встал выбор: или пойти навстречу мне и обсудить то, о чем я говорю, или же отказаться от соучастия, что он и сделал, надев на лицо маску иронического понимания и заявив:

— Ну, это уже не первый случай, когда друг нашей страны на деле оказывается нашим врагом.

Другими словами: «Вы поддались давлению со стороны врагов-капиталистов». К счастью, на этом сложном повороте вдруг возникает американец, уже стоящий рядом с нашим столиком. Я размышляю, не послужило ли песчинкой, склонившей чашу его весов в ее пользу, то обстоятельство, что она искренне, а не из тонкого расчета, о нем забыла. От этого мне становится грустно, потому что я подозреваю, что это так и есть.

— Что ж, Джерри, — говорит она, — я вот тут думала, столкнемся ли мы друг с другом в Лондоне, я слышала, что ты тоже сюда поехал.

— Привет, — говорит он. — Как ты? Рад тебя видеть.

Хорошо одетый, прекрасно владеющий собой, в прекрасном расположении духа.

— Это мисс Вулф, — говорит она, и эта фраза дается ей с трудом, потому что вот каковы ее при этом чувства: я знакомлю друга с врагом, мне следовало бы как-нибудь его предупредить.

— Мисс Вулф — очень, очень известная писательница, — говорит она; и я вижу, что слова «известная писательница» немного притупили остроту ее нервозности. Я говорю:

— Надеюсь, вы меня простите, если я вас покину? Мне пора домой, у меня маленькая дочка.

Совершенно очевидно, что миссис Райт чувствует большое облегчение. И мы все вместе покидаем ресторан. Когда я говорю им до свидания и разворачиваюсь, чтобы идти домой, я краем глаза вижу, как она легким движением берет его под руку. Я слышу ее слова:

— Ох, Джерри, я так рада, что ты здесь, я уж боялась, что сегодня вечером мой удел — одиночество.

Он говорит:

— Но, дорогая Эдди, разве тебе когда-либо грозило одиночество, за исключением тех случаев, когда ты сама хотела побыть одна?

Я вижу ее улыбку — сухую и благодарную. Что до меня, то я иду домой и думаю, что как бы то ни было, а единственным честным моментом за весь вечер был именно тот, когда я разорвала удобную поверхностность нашего знакомства. И вместе с тем мне стыдно, я недовольна, я подавлена, все точно так же, как после ночи разговоров с тем русским.

августа, 1954

Вчера весь вечер занималась тем, что пыталась собрать как можно больше сведений об острове Кемой. На моих книжных полках — почти ничего, та же картина — у Молли. Мы обе были напуганы, может быть, это — начало новой большой войны. Потом Молли сказала:


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.023 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>