Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Алексей Тимофеевич Черкасов 28 страница



Елизар Елизарович почернел от подобного сообщения. Тот самый Боровиков! Прапорщик! Благородие! Боровиков – благородие?! Георгиевский кавалер?! Обнародовать на сходке?!

– Тебе, тебе, Игнашка, надо зуб вырвать за Боровикова! – бухнул Елизар Елизарович. – Кого выпустил из рук, а? Чтоб тебе подавиться той тысячей и рысаками!..

Игнат Елизарович тоже взорвался:

– Не ори! Я тебе не приказчик, не скупщик скота! Как есть при должности…

– При должности?! Да я тебя в почки, в селезенку!..

– Не ори, говорю! Воинский начальник али сам исправник нас рассудит. Как ты подстрекал меня на убивство Боровикова…

– Што-о-о?! – еще одно слово, и Елизар Елизарович измолотил бы Игнашку пудовыми кулаками. – Ты… меня… зоб!

Игнат Елизарович отскочил в сторону и в мгновение ока выхватил шашку:

– На-а-зад! Раз-в-з-валю!

Елизар Елизарович услышал, как, сверкнув серебряной змеей, свистнула шашка.

– Ты… ты… что, а? – испуганно попятился.

– А ты думал как? Измываться? Век будешь измываться? Как над скупщиками? Я тебе хто? Нахлебник?

Елизар Елизарович, остывая, стриганул глазами: собирается народ, позорище выйдет.

– Уходить надо. Глазеют. Погорячились, хватит. Само собой – хватит. Не из-за чего на стену лезти. Подумаешь, прапорщик! С крестами! Будет ему еще один крест – осиновый. Будет!.. Дарья ничего не знает?

Игнат кинул шашку в ножны и, поворачивая с братом на набережную, сдержанно ответил:

– Старик посадил ее под замок до твоего приезда.

– Молодчага отец!

– Уйти собралась. В учительницы.

– Повенчаю дуру.

– Как знаешь.

– Говоришь, письмо есть от Боровикова?

– Есть.

– У тебя?

– У меня. Но не дам тебе. Ты его изорвешь, а письмо пришло под сургушными печатями, чтоб вручить Зыряну под расписку. Ночь сидел, пока вынул письмо через дырку в конверте. Как вроде потерся конверт. И опять вложил.

– В милость к Боровикову войти хочешь?

– Чтоб под законоуложение не попасть. Потому пакет за номером штаба дивизии.

Некоторое время братья шли молча в тени багряных прибрежных тополей.

– Что он там пишет, сицилист?

– Про политику ничего не пишет. Кабы было!.. Про сражения, за которые кресты получил. Прописывает, как погиб их командир штабс-капитан в бою, как он командование на себя принял. В «кошель» к немцам попала вся дивизия генерала Лопарева; с боями пробивались из того «кошеля». И сам генерал тяжелые ранения поимел, и от дивизии мало осталось. Теперь дивизия в Смоленске.



– Та-ак. Ну, а про меня что?

– Тебя он круто посолил. Так и пишет Зыряну: «Сообщите, мол, как там распорядился с Дарьей Елизаровной цыган, жадюга»?

– Цыган?!

– Далее: «Если цыган силою выдал Дарьюшку замуж за казачьего недоноска» (это он про Григория Андреевича), то, пишет: «приеду на побывку, с цыганом подобью итоги по-фронтовому». Стал-быть, жди, припожалует. При оружии, как офицер, и характер, должно, не хуже твоего.

– Та-а-ак. – Елизар Елизарович стиснул челюсти – желваки вспухли. – Припожалует? Ну, что ж. Осиновый крест схватит.

– Гляди. Как бы по-другому не обернулось.

– Не пужай ястреба сороками!

– А чего бы тебе: пусть Дарья сама обдумает, ей жить в дальнейшем. С Дуней-то как произошло? В насильном замужестве, долго ли прожила? То и с Дарьей. Пропадет, как Дуня. А можно с толком распорядиться. Хочет уйти учительствовать, пускай идет, если ей не по нраву Григорий Андреевич. Как там ни суди: девке двадцать лет – принуждать нельзя. И Боровик на стену не полезет.

– Боровикову – Дарью?

– Сама пускай решает. Может, выйдет за кого другого.

– Не «за кого другого», а за Григория. И ты не сучи хвостом – от Боровика награды не получишь. Если хочешь, чтобы я оказал тебе поддержку, не тряси штанами: письмо к Зыряну сожги и пепел выкинь к свиньям. Воинского начальника завези ко мне, поговорю с ним как следует быть. Сам подумай: если про Боровика на сходке объявят, все ссыльные поселюги хвост подымут и тебя же копытами бить будут. Тебя же, урядника! Или не соображаешь? Весь разговор про геройство и про офицерство сицилиста перетрем в ладонях. Мало ли сволочей проскочит в прапорщики через войну – и все им кланяться. Итоги подобьем после войны. Там будет видно, кто останется в офицерах, а кто в трубочистах. Морду ему еще начистят, если останется жив. Потому он и метил на Дарью, чтоб зацепиться за юсковский корень и на поверхность выплыть. Не выйдет. Лапы обожжет. Вот на пароходе встретил меня Боровиков – рыжая образина. Брат того, кажется. Поклон отвесил, земляком назвался, «воссочувствия от радостев» проявил – и лапу протянул: «Христа ради!..» Дай такому поблажку – он тебя за горло схватит. Не миловать, а бить таких надо.

– Оно так, – буркнул притихший Игнат Елизарович, приноравливаясь к шагу старшего брата: как там ни суди, а «цыган-жадюга» – головастый миллионщик, на кривой не объедешь.

Багряно-жухлые листья прибрежных тополей кружились в воздухе, устилая землю.

– Тут ведь какая вышла штука… – заискивающе заговорил Игнат Елизарович. – Как пришел пакет воинскому начальнику, я под тот раз был в Каратузе. Говорю: «Он же сицилист, Тимофей Боровиков, и розыск был из жандармского управления»; И писарь тот помнит. Отыскали бумагу. Прописано: в такой-то воинской штрафной части, с девятьсот четырнадцатого году Тимофей Боровиков, значит, крамольные разговоры проводил среди нижних чинов. И вдруг новая бумага: прапорщиком объявлен и георгиевский кавалер! Воинский начальник за голову схватился. Говорит: в уезде разузнаем.

– Ну и как?

– Ротмистр пояснил, что опосля того поступило из губернского управления упреждение: Боровиков проявил храбрость в боях. А тут вот и новая бумага!..

– На волка «Георгиев» навешали?

– Выходит.

– Сымут. Раскусят, что он за фрукт, и в «могилевскую губернию» пропишут.

– Дай бог!..

Братья разошлись мирно. Игнат Елизарович пообещал уничтожить письмо Тимофея каторжанину Зыряну и завезти воинского начальника в гости к Елизару…

Покончив с делами в Минусинске, на тройке собственных рысаков, лоснящихся от сытости, Елизар Елизарович с Григорием в рессорном тарантасе с брезентовым пологом мчались Курагинским трактом в Белую Елань.

Дарьюшка петляла по горенке, как черная лисица в клетке. Четыре стены, четыре угла и филенчатая дверь на замке – арестантка. «Все равно уйду, через стены уйду. Не хочу, чтобы меня спихнули с рук Потылицыну, в придачу к паровой мельнице. Отцу нужен свой человек, чтобы ворочать миллионами. И он хотел бы, чтобы я стала закладной у Потылицына, сидела бы в четырех стенах и была бы покорной, как купчихи в Минусинске».

«Бежать, бежать! – зрело решение. – Если явится отец с Григорием, тогда не уйти. Он меня убьет. Или, как тогда Дуню, будет волочить за косы по горнице, пинать, издеваться». Кто знает, где теперь горемычная Дуня? Был слух, будто с цыганом спуталась на руднике Иваницкого, а потом куда-то исчезла. «Все равно уйду, – думала Дарьюшка. – Пусть погибну, но уйду!»

Но как бежать из четырех стен, если мать Александра Панкратьевна и сам дед Юсков денно и нощно доглядывают за пленницей?

В молитвеннике – неотправленное письмо Аинне Юсковой, подружке по Красноярской гимназии. Как давно все это было! Гимназия, двухэтажный бревенчатый дом Михайлы Михайловича Юскова, того самого Юскова, с которым в тайной войне сам Елизар Елизарович! Что сказал бы отец, если бы ему в руки попало это письмо?

«Аинна! Милая моя подружка!

Не знаю, получишь ли мое письмо и живешь ли ты сейчас дома, но я бы очень хотела, чтобы письмо мое дошло до тебя. Ты вообразить не можешь, что я пережила с того времени, когда вернулась домой из гимназии.

Я не писала тебе: не могла писать. Такое со мной приключилось, что я два года жила как в тумане и все чего-то ждала, на что-то надеялась. Боже, что я только не передумала и не перечувствовала за это время!..

Как бы я хотела сейчас вспорхнуть и улететь в Красноярск и там встретиться с тобой, с дядей Михайлой, с тихим Ионычем и с твоей мамой Евгенией Сергеевной. Вы совсем иначе живете, чем у нас в Белой Елани. У нас тюрьма, староверчество; а у вас в доме все куда-то спешат, спорят, и жизнь такая кипучая, что дух захватывает. Помню, как я бегала из комнаты в комнату в вашем доме и все ждала бурю, чтоб испытать силу. Но бури не было, и твоя мама смеялась над нами: «Девчонки! Сахарные барышни! Не думайте, что все так просто в жизни, как вам сейчас кажется. Однажды вы проснетесь от розовых снов и увидите себя беспомощными и жалкими, и, чего доброго, перепугаетесь…»

Дарьюшка скомкала письмо и, взглянув на иконы, исступленно проговорила: «Неправда, неправда! Жив он, жив, жив!»

Тыкались сонные мухи в стекло, а Дарьюшка, похаживая по горнице, места себе не находила. За окном стылая осень трепала куст черемухи, и багряные листья устилали поблекшую траву в палисаднике. В ногах и руках ртуть перекатывалась. И страшно, и отчаянность подмыла. Понесла, закружила – не удержаться. Судьба решалась! Не сегодня-завтра вернется отец из Красноярска. Тогда будет поздно…

В большой горнице чаевничали сватовья Потылицыны, братья Григория Андреевича. Вкусно пахло жареным мясом, утятиной, сдобным печеньем, а у Дарьюшки совсем живота не стало.

– Григорий наш жалостливый, да и умом бог не обидел. В большом чине. Сама великая княгиня собеседование вела с ним, когда в казачье войско припожаловала с генералами и сановниками. Есаульского чина удостоили! – гудел бас Пантелея Потылицына.

«Хоть бы провалился сквозь землю ваш Григорий!» – подумала Дарьюшка, подслушивая разговор возле двери.

В горенке – ни пальто, ни жакетки, ни шали. Дед Юс-ков догадался убрать одежду.

«Сбегу в одном платье, – соображала Дарьюшка. – Только у кого спрятаться на день-два? Хоть бы деньги были! Серьги отдам, крестик с цепочкой».

Перебирала в памяти дом за домом, и везде – чужие люди. Уйти к поселенцам в Щедринку? Но ведь она там никого не знает. Ни одной семьи, ни одной избушки! Да примут ли ее, дочь свирепого миллионщика, бедные зависимые от Юскова люди?

Нет, в Щедринке не найти пристанища…

«Только к старику Боровикову, – остановилась Дарьюшка. – Неужели он не спрячет? Отдам ему золотые серьги, крест с цепочкой, только бы тайком увез в Минусинск или в Курагино. Тут же близко! В Курагино пойду к становому и буду просить защиты. Все ему расскажу. И про Дуню и про себя. Пусть нас рассудит закон».

Зрела разгоряченная мысль, накатывалась отчаянность, прихолаживая сердце. Глаза у Дарьюшки стали какие-то острые, суженные, как черненые пули на тяжелого зверя, – так и выстрелят.

На сон грядущий помолилась – истово, медленно и твердо накладывая на себя кресты, словно впечатывала двоеперстие в грудь, в середину лба, в плечи.

Понаведалась мать. Благословила Дарьюшку, молвив:

– Смирись, доченька. Себя мучаешь и нас всех изводишь. Чем не муж Григорий Андреевич? И сам собой пригляден, не ветрогон, и офицерского званья. С отцом дело ведет.

– А я что закладная для отца? Пусть они ведут свои дела, а меня оставят в покое. Я ничего не требую от вас. Ничего! Дайте мне уйти.

– Знать, кто-то изурочил тебя.

– Никто не изурочил, а Григория терпеть не могу.

– Слово-то отцовское нерушимо. Смирись. Тебе добра желаю.

– Добра? – передернулась Дарьюшка. – На шею петлю хотите накинуть, и это добро?!

– Ополоумела!

– Лучше смерть, чем замуж за Григория. Дед Юсков заглянул в горницу:

– Вот куда вылезла сатанинская гимназия. Не я ли упреждал Елизара: не держи девку в доме баламута Михайлы! Не дом, а содом с гоморрой. Того и Дарья набралась.

– Неправда! У дяди Михайлы в доме настоящая жизнь, а у нас – вечная тьма, иконы, молитвы и – тьма, тьма!

– Тьма?! Иконы – тьма? – ощерился дед. – Погоди ужо, разговор будешь иметь с отцом. Защиты моей не будет. Али смерть жди, али покорность прояви.

Разошлись, не помирившись. Дарьюшка поджидала, когда уснут все в доме. Знала, мать с сестрой Клавдией спят – из ружья не разбудишь. Дед Юсков одним ухом спит, другим – возню мышей слушает.

Померкли двуглавые орлы на тисненых обоях. Дарьюшка поднялась, подошла к двери, долго прислушивалась. Надела свое черное платье, а вместо шали – льняное покрывало на плечи. Заглянула под кровать, достала войлочные туфли.

Стала на молитву.

За окном черно и мокро. По стеклам потоки дождя о хлопьями снега; октябрь дохнул стужею. И ветер, ветер.

Долго отгибала ножницами гвозди у второй рамы, потом бережно вытащила раму и поставила ее возле простенка.

Распахнула створку. Ветер рванул в горницу, обдав холодом. Прислонилась к косяку.

Нет ли кого в переулке? Безлюдно. Через переулок – бревенчатая стена дома дяди Игната, урядника. В окнах черно.

– Спаси меня, господи. – Вздохнула во всю грудь, вылезая из окна в палисадник. Не успела прикрыть створку, как по большаку, сперва издалека, а потом ближе, послышались знакомые перезвоны серебряных колокольчиков. Отец! У одних Юсковых малиновый перезвон. «Боже, если захватит?» И, прикрыв створку, притаилась возле кустов черемухи. Малиновый перезвон залил улицу. Слышно было, как хлопали копыта по грязи. Дождь, дождь.»

Тройка миновала переулок и подвернула к ограде Юсковых. Дарьюшка, поддерживая обеими руками покрывало, быстро перелезла через частоколовый палисадник и не оглядываясь, побежала по переулку, в сумрачную пойму Малтата.

Взмыленная тройка била копытами; кучер Микула стучал кнутовищем по тесовым воротам. Встречать выбежал дед Юсков – Елизар Елизарович-второй, как он называл себя знатным гостям.

Кучер провел под уздцы тройку в обширный двор, вымощенный торцом – кругляшами лиственниц.

Елизар Елизарович-третий, усталый и злой, вылез из-под брезентового полога, а вслед за ним Григорий.

– Микула! Вьюки занеси в дом.

– Сичас занесу.

Два Елизара – отец и сын – упруго сдвинулись цыганскими глазами и молча прошли в просторную переднюю избу. За ними Григорий, как восклицательный знак, поджарый, высокий и почтительно молчаливый.

– Живы-здоровы? – буркнул Елизар-третий.

– Слава богу, – ответил Елизар-второй, уважительно поглядывая на оборотистого сына. – Как у тебя съездилось?

– Старая лиса Михайла хитрит с прибылями. И акционеры такоже.

– Ворюги, – поддакнул отец.

Из опочивальни выдвинулась заспавшаяся Александра Папкратьевна, отвесила поясной поклон супругу, приняла «аглицкое пальто» с бархатным воротничком, гарусный шарф и, приветив будущего зятя Григория Андреевича, взяла от него шинель, ремни с шашкой и казачью фуражку.

Из боковой светелки вышла горбатенькая Клавдеюшка и, низко поклонившись батюшке, уползла в тень лакированного буфета, забитого серебром и хрусталем, – знай, мол, наших! И мы не деревянными ложками щи хлебаем.

Прошли в большую «парадную горницу», обставленную венской мебелью, вывезенной по специальному заказу из Будапешта. Домоводительница Алевтина Карповна, из городчанок, перехваченная у золотопромышленника Иваницкого, «собачника», «псаря», церемонно пригласила Потылицына на плюшевый диванчик, придвинув к нему лакированный закусочный столик с графином хорошего вина и хрустальной пепельницей, хотя Григорий не курил. «Для такого столика положена пепельница», – объяснила однажды хозяину Алевтина Карповна.

На большой круглый стол под сверкающей висячей лампой в серебряном черненом ободке со стеклянным абажуром домоводительница накинула скатерть и собрали холодную закуску. Из вьюков достали коньяк, копченую нельму и, что самое важное, новинку из Японии: банки консервированных крабов, выловленных в территориальных водах России японскими рыбаками.

– В доме Михайлы Юскова кого не встретишь, – разминался Елизар Елизарович, похаживая по мягкому пушистому ковру вокруг стола, украдкой взглядывая на филенчатую дверь в малую горенку, где, как он узнал от Игнашки, отсиживается под замком Дарья. – И японские коммерсанты бывают, и голландские купцы, и датчане с англичанами. К зиме ждут гостей из Америки. И все жрут нашу хлеб-соль, и всем нужна сибирская пушнина, и золото, и масло, и мясо. У нас же закупают и нам же, как от своих фирм, продают с прибылью для себя. На пароходе встрел американского пузыря, под вывеской Датской концессии вывозит в Европу наше масло – сибирское. Будто сами не умеют масло вырабатывать от своих коров.

– Экая напасть, – вторил Елизар-второй, успевший натянуть на себя жилет с кармашками и нагрудной золотой цепью от часов, заводимых по торжественным случаям. – Так и Расею растащат.

– И растащат, – раздул ноздри Елизар Елизарович. – Отчего не тащить, ежли головы в сенате мякинные? Война тряхнула, и остатнее соображение вылетело. Да и мы тоже, русские промышленники! В пеленках пребываем, во младенчестве. Кабы я со своей конторой лег на большой фарватер – в Красноярск или вот в Новониколаевск. Городишко малый, а на бойком месте строится. Говорят, лет через двадцать Новониколаевск заткнет за пояс Красноярск. Потому на стремнине поставлен. Семипалатинские и барнаульские степи рядышком, алтайская благодать. И киргизские земли. Есть где кадило раздуть.

– Новониколаевск? Ишь ты!

– Думал махнуть туда со своей конторой. Опять-таки, если умом раскинуть, то и на Енисее можно укрепиться. И Урянхай наш, и инородческие волости по Абакану до Саян. Для скотоводства – не хуже семипалатинского приволья.

– Оно так, – поддакнул Елизар-второй.

– Но дело надо держать в самом Красноярске. Купил вот участок под застройку дома. Каменный поставлю, на три яруса. Возле пристани, чтоб все было под руками.

Елизар-второй почесал в затылке!

– Ладно ли? Белая Елань, к слову сказать, на золотом тракте. И туда прииски, и сюда…

– Белая Елань – забегаловка, медвежий угол. Сделки совершаются в больших городах.

– Иваницкий тоже проживает в деревне у инородцев.

– Псарю – собачье место, – отрубил Елизар Елизарович. – Куда он сунется, Иваницкий? Или не знают, как он монашеством прибрал к рукам прииски?

– Оно так. Псарь.

– Если бы Михайла не жил в Красноярске, разве бы он ворочал такими миллионами? И в Англии у него свои люди, и в Японии, и в самом акционерном обществе – заглавная фигура, и с губернатором на одну ногу.

– Старик ведь. На три года старше меня.

– Скоро сдохнет.

Елизар-второй вздохнул: «И я не заживусь, должно».

– Кому же капиталы перейдут? Сыновьям? Двое у него?

– Капиталы? Похоже, сыновья умоются. Пока они военные мундиры носят, петербургская просвирка Евгения Сергеевна дом и дело к рукам приберет. Хитрущая змея! Обставила себя управляющими – мошенниками. На прииски – брата, Толстова по фамилии. По лесоторговле – племянника Львова посадила. Мало того: в тайном сговоре с американцем, мистером Чертом прозывается. На русском языке гребет не хуже архиерея Никона. И сам архиерей, цыганская образина, днюет и ночует у Юсковых. Такая круговороть в доме – не приведи господи!

– Должно, укатают Михайлу Михайловича…

– Укатают, – подтвердил Елизар Елизарович. – Не жалко. Туда ему и дорога. Дело лопнет. С такими порядками, чего доброго, пая в пароходстве лишусь.

– Спаси Христе! – перекрестился Елизар-второй. – Как надумал-то? Забрать пай?

– Евгеньюшка на то и била, чтоб я взял пай и развязал ей руки. Не на таковского напала. Чавылин, как уговорился с ним, отдаст мне свой пай с пятью процентами. Так что к весне два пая мои. А там подобьем итоги: чьей силы больше?

– Дай-то бог! Григория Андреевича пошлешь в Красноярск? – догадался старик.

– Надежнее нету, – кивнул Елизар Елизарович. Григорий Андреевич, прислушиваясь к разговору, никак не отозвался на похвалу.

– Дай бог! Дай бог! – кудахтал старик.

– Медлить нельзя. С последним пароходом Григорию надо уехать, и Дарья с ним.

Обмолвившись про Дарью, сын уставился на отца:

– Што она тут за фокус выкинула?

Старик переглянулся с Александрой Панкратьевной. Та, скрестив пухлые руки на груди, потупилась. Алевтина Карповна, как бы стараясь отвести неприятный разговор, пригласила к столу:

– Присаживайтесь, Григорий Андреевич. Выпили по рюмке коньяку, закусили.

– Так что она за фокус выкинула? – напомнил Елизар Елизарович. – В побег, говорят, ударилась?

Старик подтвердил:

– Было дело. В Минусинск собралась, в учительницы. Чтоб самой хлеб себе зарабатывать. Ну, пошумели. Под замок посадили, штоб охолонулась.

Елизар Елизарович набычился:

– На хлеб себе зарабатывать? А за родительскую хлеб-соль рассчиталась? Позовите!

– Может, утречком потолкуешь? – уклонился отец.

– Зови!

Старик долго не мог отомкнуть замок – руки тряслись. «Хоть бы миром обошлось», – молился. Открыв половину филенчатой двери, громко позвал:

– Дарья!.. Заспалась, Дарья! Проснись! Отец приехал! Тишина и темень.

В приоткрытую створку двери потянуло ветром. Старик пошел в горницу, на ощупь к деревянной кровати. Ощупал постель – пусто! И тут увидел выставленную раму…

– А-а-а-а-а!.. Такут твою!.. А-а-а!.. – повело Елизара-второго, словно судорога схватила.

С треском распахнулись обе половинки двери, и в горницу ворвался Елизар Елизарович.

– Где она! Где? Сбежала?! Как же вы, а?..

– Потемну наведывался, потемну, – бормотал старик, суетясь возле окна. – Потемну наведывался! Ни обувки, ни одежи. Голышком ушла, осподи!

Александра Панкратьевна с Клавдеюшкой запричитали Как по покойнику.

– Ти-ха! – рыкнул Елизар Елизарович, распинывая венские стулья. – Найти ее, сейчас же! Сей момент! Поднять работников. Конных послать на тракт в Курагино И в Каратуз. Живо! Григорий, подымай своих казаков.

Вылетел на резное крыльцо:

– Ра-а-а-бо-о-о-тники! По-о-дымайсь!

Из большой избы выбежали трое мужиков с бабами. Григорий, схватив шинель и ремни с шашкой, побежал будить братьев…

Верхом и пешком кинулись на поиски Дарьи.

ЗАВЯЗЬ ДЕСЯТАЯ

Тьма, стылость, мокрость, осенняя… Дарьюшка пробиралась берегом Малтата к дому Боровиковых, настороженно прислушиваясь к деревне.

Нудно лопотал лапами-листьями черный тополь, как шатром укрывающий тесовую крышу дома Боровиковых.

Прокопий Веденеевич задержался на полуночной молитве.

Сучья тополя шуршали по крыше.

Под завывание ветра с мокрым снегом, отбивая поклоны, набожный тополевец читал псалом:

– Милость Твоя до небеси; истина Твоя до облаков. Правда Твоя как горы божьи, и судьбы Твои – бездны великия. Человеков и скотов хранишь ты, господи…

Раздался стук в окошко моленной.

Прокопий Веденеевич испуганно обернулся, пробормотав: «Спаси мя, Христе…»

– Прокопий Веденеевич, – послышался голос, как будто из потустороннего мира.

Старик воздел руки к иконам, запричитал, а из неведомого: «Прокопий Веденеевич! Прокопий Веденеевич!» – да так настойчиво, страждуще, что старик, одолевая робость и страх, приблизился к окошку.

Лицо будто. Женское.

– Хто там?!

– Ради бога, пустите в дом!

– Хто ты?

– Я – Дарья. Дарьюшка Юскова.

– Осподи прости! – Прокопий Веденеевич отважился открыть половину створки. На голове Дарьюшки что-то белое, мокрое. На исхудалом лице не глаза – горящие угли.

– Юскова, гришь? Елизара Елизаровича?

– Из тюрьмы ушла я, Прокопий Веденеевич. Замучили, замучили меня. Под замком держали, как арестантку, – бормотала Дарьюшка, и глаза ее, умоляющие, просящие, прилипли к бородатому, немилостивому лицу старика. – На одну ночь пустите. Завтра уйду в Курагино, к становому, а потом в город. Ради бога!

– Экое!..

– Ради бога!..

– Опамятуйся, дщерь. Опамятуйся. Не божья воля то, чтоб от родителя в побег дщерь ушла. Не по-божьи то! От нечистого экое наваждение.

– Не бог меня мучает.

– Нечистый искушает, грю. Нечистый. Верованье ваше поганое, оттого и нечистый верховодит домом, грю. И сказано: «Не отверзни лицо твое от родителя, вскормившего тя, паки молоком своим». Ступай и покорись.

– Не покорюсь. На одну ночь пустите. Серьги золотые с каменьями отдам. Крест золотой на платиновой цепочке. Ради Христа!

– Не искушай, сатано! Не надо мне ни твоих сережек, ни сатанинской печатки на золоте, кое крестом зовешь. И в дом пустить не могу, не обессудь. Верованье ваше рябиновое, греховное. И дед твой, Елизар, еретик и паскудник. Ступай.

Дарьюшка вцепилась руками в подоконник.

– Ради Христа! Убьет меня отец. Хоть в амбар пустите. На одну ночь.

– Али ты в своем уме? – ударили каменные слова. – Куда убежишь от воли божьей? Судьба твоя в руце создателя, грю. Терпением да послушанием жить надо, а не греховной плотью. Али не ведаешь слова Апокалипсиса Иванова?

– Иоанова? – переспросила Дарьюшка, соображая, что ей толкует бровастый старик. – Не помню я, не помню.

– И то! Откель тебе помнить про таинства, коль у греха в приклети возросла! – злобствуя, твердил старик.

И Прокопий Веденеевич, будто смилостивившись над несведущей Дарьюшкой, поведал ей устрашающим голосом, точно творил заклятье всему роду еретиков Юсковых:

– Есть у таинства четыре коня, и каждому дан глас грома господнего. Под первой печаткой – конь белый, а на нем всадник, имеющий лук и на голове венец. Под второй печатью – конь рыжий, и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтоб убивали друг друга, и дан ему большой меч на два конца точенный. Смыслишь то? Конь рыжий явлен ноне, и стала война, побоище всесветное.

– Да, да, война, – отозвалась Дарьюшка, трясясь от холода и проникающей сырости. «И на войне убит Тимофей», – вспомнила, а Прокопий Веденеевич продолжал!

– … и когда он сымет третью печать, тогда явится на землю конь вороной, имеющий меру в руне своей, чтоб грехи людские перемерять. Стон будет и вопль будет.

– И стон и вопль, – повторила Дарьюшка, и зубы у нее отстукивали мелкую дробь.

– … и будет снята четвертая печать, и тогда объявится конь бледный, и на нем всадник, слушай. Имя тому всаднику – смерть, и ад за ним. И дана будет ему власть над четвертой частью земли – умерщвлять мечом и голодом, мором и зверями земными, и не будет грешникам спасения. Ступай, дщерь! В послушании и терпении явится тебе Спаситель, и ты узришь тайну, и жизнь откроется тебе из пяти мер.

– Из каких «пяти мер»? – тряслась от холода Дарьюшка.

– Святым мученикам, какие не ведают греховной плоти, был глас господний. И сказано: «Ведайте пять мер жизни и сготовьтесь предстать пред ликом творца нашего». Такоже. Первая мера – когда во чреве пребываешь и ноздрями не дышишь, а плоть живая. Отчего так? Господь ведает. Вторая мера – когда на свет народился, стопами по земле пошел, а что к чему – не уразумел. Один к богу обратился, и благодать ему от века. Другой во грехе увяз, яко свинья в навозе. Со злом трапезу правит и не ведает, когда грядет конь бледный и спрос и суд чинить будет.

Дарьюшка решительно ничего не понимала. Что еще за «мера жизни»? И что за «конь бледный»?

– Будет и третья мера жизни за второй, – наставительно продолжал старик. – Угодный богу, яко во второй раз народится, и радость будет ему. И небо узрит в розовости, и станет на душе его просветление и мир. Такая мера для святых мучеников.

– И я, и я мученица!

– Ты не мученица, а во грехе пребываешь, коль плоть терзает тебя. Зри! Грядет третья мера, как жить будешь?

– Я ничего не понимаю!

– Будет дано, поймешь. И еще скажу: за третьей мерой жди четвертую, в коей старцы пребывают. Тогда душа очищение примет от земной скверны, чтоб воссиять в пятой мере и усладиться вечным блаженством в загробной жизни.

– Не понимаю!

– Ступай тогда! Нету мово разговора с греховницей, коль святого слова не разумеешь.

– Какая мера? Где? Люди как звери. Они меня замучают.

– В третьей мере возрадуешься, грю.

– В третьей? О боже! На одну ночь прошусь. Я не чужая вам, не чужая! Сын ваш…

– Сгинь с глаз моих, не совращай. Экая стужа! Не держи створку!

Старик пытался закрыть створку, но Дарьюшка вцепилась в нее обеими руками.

– Скажите, ради бога, Тимофей живой?

– Плоть мучает тебя, греховодница!

– Живой он? Живой?

– До чего же ты вредная. Гумага была – убит. Неведомо токмо: с покаянием али без креста и молитвы отошел из юдоли земной. Ежли без покаяния, сгил, как не жимши.

– Не верю! – выкрикнула Дарьюшка. – Не верю! Покажите бумагу.

– Не тебе пришла гумага из волости, а мне, яко родителю, – рассердился Прокопий Веденеевич. – Изыди, грю.

– Не уйду! Дайте прочесть бумагу.

– Створку вырвешь, дура. Бить тебя, што ль?

– Бейте же, бейте! – рванулась Дарьюшка грудью в окошко.

Прокопий Веденеевич отступил ругаясь, глядя на Дарьюшку пронзительно и зло, а тогда уже достал из деревянного сундучка сверток казенных бумаг, порылся в нем и нашел извещение, сочиненное урядником о погибшем сыне Тимофее.

Дарьюшка выхватила четвертушку бумаги и, повернув ее к свету, мгновенно пробежала глазами, и еще раз, и еще, и вдруг, тихо ойкнув, повалилась на завалинку.

Старик испуганно перекрестился, быстро захлопнул створку, притянул ее веревочкой к косяку и, не мешкая, погасил свечи на аналое, бормоча что-то под нос, ушел в большую горницу к сырице Меланье.

«Неисповедимы пути господни, – подумал он, приваливаясь к теплому боку невестки на деревянной кровати. – Экая дурь обуяла девку, а? Ума решилась! Греховное в греховности пребывает».

И заснул сном праведника.

Сколько пролежала Дарьюшка в беспамятстве под окном дома Боровиковых, она сама не знает. Очнулась продрогшая. «Убит, убит! – обожгло сердце, и она враз все вспомнила, поднимаясь на колени. – Убит, убит!.. Как же я, Тима?»


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 33 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.041 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>