Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Алексей Тимофеевич Черкасов 24 страница



– С-с-сволочи! – бухнул Елизар Елизарович.

– Это што же, Елизар Елизарович, заместо «здравствуй»? – спросил Зырян.

Ответ не заставил себя ждать. Елизар Елизарович схватил Зыряна за грудки.

– Каторга!.. Ты!.. Я вас в пыль!.. В потроха!.. – оттолкнув в сторону Зыряна, схватил стул и ударил его об пол так, что он разлетелся в щепы. В этот момент из горницы вышла Ефимия.

– Где она, тварь? Где она?! – озирался Елизар Елизарович.

Бабка Ефимия подняла двоеперстие.

– Опамятуйся, ирод! Рок, рок, рок висит у тебя над головой. Ты што вытворяешь? Аль погибель чуешь?

– Ведьма! – рыкнул урядник.

Елизар Елизарович молча отстранил старуху и, пнув ногою филенчатую дверь, ввалился в горницу. Дарьюшка успела выпрыгнуть в окошко.

Лукерья Петровна стояла возле Тимофея с рушником.

– Этот Боровиков?!

– Он самый, – отозвался урядник.

– В зятья метишь, варнак?! – процедил сквозь зубы Елизар Елизарович, брезгливо глядя на Тимофея. – Я тебе устрою свадьбу, проходимец!.. Я тебе!.. А где она? Где?! Ищи ее, Игнат! Ищи!

– Кого ищешь-то? – спросила Лукерья Петровна.

– Сводней заделалась, каторжанская шлюха!

Бабка Ефимия успела протиснуться в горницу и опять подняла перед носом взбешенного Елизара Елизаровича крючок двоеперстия:

– Зри, зри, ирод! Не минешь погибели. Что ты навытворял с Авдотьей? За кого выпихнул замуж? За мешок денег? Несмышленую белицу выдал за перестарка вора приискового? За Урвана? Сама дойду до губернатора, в тюрьму пойдешь за изгальство над Авдотьей и за казнокрадство в Монголии и в Урянхае. Все, все ведомо мне!

Кто-то с улицы крикнул в оконную нишу без рамы:

– Елизар Елизарович! Дарья побежала улицей в пойму! Бабка Ефимия перекрестилась:

– Знать, топиться побежала. Ну, Елизарка, если погубишь Дарью, оглянись: за спиною свою смерть увидишь.

Тонконосое лицо Елизара, пышущее огнем, перекосилось. Что-то пробормотав себе в черную бороду, он попятился из горницы.

Урядник задержался в избе.

– Вот к чему привело твое безбожество, Зырян, – топча битые стекла, подвел итог урядник. – Кабы я не успел, сожгли бы дом, определенно!

– Нам гореть вместе, господин урядник, – намекнул Зырян на соседство.

Дарьюшку перехватил в пойме Малтата подручный миллионщика Юскова, казачий сотник Потылицын – худощавый, в кителе без погон, в пропыленных хромовых сапогах, черноволосый, с чубом на левый висок и длинноногий, как аист.



Это ему кто-то из зевак крикнул, что Дарьюшка убежала в пойму, и он, не теряя времени, пустился следом за дочерью миллионщика, нагнал ее на тропке к Амылу и схватил за руку.

– Опомнитесь, куда вы бежите? – спросил он, запыхавшись. Дарьюшка взглянула ему в потное лицо, вырвала руку. – Прошу прощения… В отчаянье люди теряют голову, и это плохо, видит бог.

– Плохо? – сузила ноздри Дарьюшка, словно принюхиваясь к нему. – А вам-то что? Оставьте меня в покое.

– В покое? – подхватил Потылицын. – А есть ли он, покой? В покое люди не совершают безрассудства. А вы безрассудно кинулись к уголовнику, назвали его мужем. Да что вы, Дарья Елизаровна! Я не могу поверить, видит бог.

Дарьюшка презрительно скривила губы.

– Семинарист! – бросила словно камнем. Потылицын потемнел, губы его сжались в упрямую и твердую складку. Да, он побывал в шкуре семинариста… Разве не он бежал оттуда, чтобы поступить в офицерскую казачью школу? Блестяще закончил ее. И разве не он был в Средней Азии на усмирении взбунтовавшихся инородцев? За что произведен в хорунжий, а потом в сотники. Со временем он стал думать о том, чтобы расстаться с офицерским мундиром и стать капиталовладельцем, подручным у миллионщика Юскова.

Но кому ведом день грядущий! Разве он не ждал, когда же наконец Дарья Елизаровна закончит гимназию, а он тем временем, снискав расположение Елизара Елизаровича, женится на дочери миллионщика и войдет в большое дело! И он шел к своей цели с упрямством, шаг за шагом, и вдруг – такие вести: Дарья Юскова связалась с политическим ссыльным Боровиковым! И это в те дни, покуда Потылицын с Юсковым занимались делами в Урянхайском крае. Было от чего потерять голову: враз рушились все надежды…

– Да, я был семинаристом, – ответил Потылицын, – и в том нет ничего постыдного, Дарья Елизаровна… Но я бежал из семинарии, когда узнал, что не в поповском облачении пристанище и откровение господне, а в нашей суетной жизни. И в этой жизни, не дай-то бог, испачкать душу грязью социалистов.

– Да-а-а-арья-а-а-а! – трубно загудело чернолесье. Дарьюшка встрепенулась, как ветка от порыва ветра, кинулась бежать, но Потылицын схватил за руки:

– Опомнитесь! И сей день не без завтрашнего. Минует гнев отца.

– Как вы смеете! Пустите! – вырвалась она.

– Я смею малое: удерживаю от безрассудства. Амыл бурлив, и воды его бездне подобны.

– О боже! Какой вы… гадкий, гадкий семинарист!

– Сейчас я сотник, Дарья Елизаровна! Но, видит бог, если бы я мог спасти вас от скверны безбожного социалиста…

– О, я помню вас, Григорий Андреевич! И ваши любезности, да не нужно мне ваше внимание. У меня своя жизнь. И не вам судить о социалисте-безбожнике. Я жена его.

Потылицын отшатнулся, но продолжал сжимать ее руку.

– Само бы небо опрокинулось на вас, если бы это была правда! Во гневе сказано это, Дарьюшка. И пусть никто другой не слышит…

А по чернолесью катилось:

– Да-а-арья-а-а!

– Пустите же, пустите! Ради бога, пустите.

– Немыслимое просите, Дарья Елизаровна. Повинуйтесь, и отец смилостивится, и я помогу в том.

Послышались бухающие шаги; подбежал дядя Дарьюшки, Михаила Елизарович, у которого когда-то в работниках служил старый Зырян и получил в награду «полосатую зебру», следом за Михайлой – второй дядя Дарьюшки, Игнат Елизарович, а потом и сам Елизар Елизарович.

Отец подступил к дочери, остановился, раздувая ноздри. Глаза огонь мечут, горят, как у волка в зимнюю ночь. Пот течет по вискам, теряясь в кудрявой черной бороде.

– Так, доченька… Гимназистка с серебряной медалью! Гляди в глаза, тварь в длинном платье! Оборони бог, скажешь неправду: убью. Кого назвала мужем, сказывай?

Дарьюшка сложила ладошки на упругой девичьей груди, замерла. Лицо как снег, и губы посинели, точно она промерзла до костей. В ее расширенных глазах – и жизнь, я преддверие самой смерти. Она неотрывно глядела в пунцовое, бородатое лицо, но ничего не видела.

– Стыдно, Дарья! Опосля гимназии-то! – позорище на всю Белую Елань, – шипел сквозь зубы урядник. – Подо мной земля горела, когда ты кинулась к прохвосту Боровикову. Хто он, имеешь понятие как по законоуложению, так и по жизненности? Варнак и разбойник-сицилист! Такого бы в тюрьме гноить надо, а ты кинулась ему на шею: «Муж мой! Муж мой!» Мыслимо ли?

– Судьба свела нас, – тихо, как шелест черемуховых листьев, промолвила Дарьюшка.

– Р-р-р-а-аз-о-р-ву! – рявкнул Елизар Елизарович. И разорвал бы, да пудовый кулак брата успел перехватить Михайла Елизарович, и сам едва устоял на ногах.

– Миром надо, Елизар, миром, – басил Михаила. – Потому, сила на силу – беда будет. А ты – миром, миром…

– Где свиделась с проходимцем? – еле передыхнул отец.

– Давно, папаша, – как в забытьи ответила Дарьюшка.

– Как так давно? В Красноярске? Где? Ответствуй!

– Давно, давно… В подготовительном классе читала Некрасова – печальника русского народа. И он меня, великий Некрасов, сроднил с Тимофеем.

– Какой такой Некрасов? Подпольщик, или как?

– Поэт он был, папаша… Урядник заинтересовался:

– В каком понятии – поэт?

– Верованье какое? Из татар, может?

Дарьюшка не успела ответить. Снова грохнул папаша:

– Отвечай! Где свиделась с разбойником?

– Он не разбойник…

– Молчай, сучка! Ответствуй!

– О боже!..

– Где свиделись?

– У бабушки Ефимии…

– Я так и знал! – охнул урядник. – Не стало никакой жизни из-за этой ведьмы. Под фамилией нашей проживает, как вроде сродственница, а никакая не сродственница. Когда же она издохнет!

– Я ее… Я ее… – зашипел Елизар Елизарович. – Р-разорву! В распыл!

– Зловредная старушонка, – поддакнул Михайла Елизарович.

– Ведьма сосватала? Спрашиваю! Дарьюшка глубоко вздохнула:

– Не вините бабушку Ефимию, папаша. Судьба свела меня с Тимофеем Прокопьевичем…

– Судьба свела? – у Елизара Елизаровича пена выступила на губах. Братья – Игнат и старик Михайла, как по уговору, стали плечом к плечу, чтоб в случае чего заслонить Дарьюшку. Сотник Потылицын чуть отступил в сторону и шептал: «Боже Саваоф! Обрати свой взор, укроти ярость зверя! Воссияй лицом твоим, и спасены будут!»

Но никто не мог укротить ярость зверя.

Но как же она была хороша, Дарьюшка!.. Лицо ее с высоким лбом, чуть вздернутым носиком, упрямо вскинутым подбородком и круто выписанными черными бровями казалось спокойным, предельно чистым, как улыбка младенца; ее белая высокая шея будто вытянулась, и резче выделялся воротничок платья. Тонкая, подобранная, отточенная, как веретено, она стояла среди космачей, как удивительный цветок, и тянулась к солнцу.

Сотник смотрел на рдеющую щеку Дарьюшки, на ее просвечивающее на солнце розовое ушко, и ему стало не по себе. Он готов был упасть перед ней на колени, целовать землю под ее ногами в шагреневых ботиночках.

– Судьба? Я дам тебе судьбу и мужа дам!

И, метнув взгляд на Потылицына, торжественно возвестил:

– Ты ее поймал – твоей будет, сотник! Возьмешь? Дарьюшка быстро, через плечо, оглянулась на сотника:

неужели посмеет?..

– Али брезгуешь, ваше высокоблагородие? – набычился Елизар Елизарович. – Не без приданого получишь гулящую сучку. Паровую мельницу на Ирбе отдам, и в дело войдешь сопайщиком. Ну?

– За честь почту, Елизар Елизарович. Но…

– Што-о-о? Не перевариваю! Сказывай: берешь или нет?

– Я бы… Видит бог, счастлив, Елизар Елизарович… Дарьюшка откачнулась.

– Подлец! – только и ответила.

– Молчай!

– Папаша…

– На колени! Сей момент благословлю. И – с богом. Свадьбу справим на всю губернию.

– Нет, нет!

– На колени, грю! На колени!

Потылицын опустился на колени; Дарьюшка кинулась к дяде Михайле:

– Дядя, ради всего святого! Дядя! – молила она, обхватив руками вислые его плечи. – Пощадите! Я… я жена Тимофея.

И в ту же секунду отец стиснул Дарьюшке горло. Голова ее запрокинулась. Потылицын, прикрыв ладонью глаза, пошел прочь. Братья с трудом разняли руки Елизара Елизаровича. Дарьюшка свалилась на шелковистый подорожник. Михайла вздохнул:

– Убивец ты, Елизар. Убивец… Урядник и тот перетрусил:

– За смертоубийство… как по законоуложению… каторга…

Елизар Елизарович рванул ворот шелковой рубахи – перламутровые пуговки посыпались. Плечи обвисли, и он, не помня себя, шагнул на куст черемухи, остановился рыча:

– Господи, да што же это, а? Одну гулящую со двора прогнал, другая гулящая на всю губернию ославит. Да што же это, а?

Дядя-урядник помог Дарыошке подняться. Дарьюшка глянула в синь неба. Прямо над нею бился жаворонок. Кругом тишина, дрема чернолесья, шелковистая трава под ногами, а возле куста – отец-зверь, не ведающий ни жалости, ни милосердия.

Дарьюшку повел домой дядя-урядник. Шли не большаком стороны Предивной, а низом поймы.

Когда беспутную дочь водворили в дом, Елизар Елизарович вышел во двор с урядником.

– А ты вот что… этого ссыльного прохвоста… сей момент убери из Белой Елани. Хоть в преисподнюю, только подальше.

– Самолично доставлю в волость, – ответил меньшой брат.

– А, волость! Ты его вот што… вези в Минусинск. Сунь там кому следует, и – в дисциплинарный батальон. Понятно? Там ему поставят немцы крестик. И вот еще што. Про свалку во дворе Зыряна. Надо вызвать исправника. Провернуть можно как бунт против мобилизации. Как подрыв устоев государства.

Брат-урядник намекнул, что хлопоты по определению ссыльного Боровикова в дисциплинарный батальон не обойдутся без расходов. Тем более – дело щекотливое.

– Сколько тебе?

– К их высоким благородиям, Елизар, с малой подмазкой не подступишься. Тонко надо сработать. Заложи пару рысаков, я их там передам из рук в руки кому надо. Так и так рысаков отполовинят у тебя. А ты сам пойдешь первым номером. Патриотично! Умеючи играть надо. Ну и тысячу в руки.

– Зоб! Не подавишься?

– Смотри, твое дело. Токмо прямо скажу: если у Дарьи с проходимцем завязался узелок, голыми пальцами не развяжешь.

– Бери рысаков и пятьсот на руки.

– С места не тронусь.

– Ладно, дам тысячу. Но помни!..

– Не беспокойся.

– Сейчас же в дорогу. Без всякого промедления.

– И это понимаю. Пока он не очухался, я его в тарантас и айда.

– Валяй.

– Погоди. А как про Григория Потылицына? Если задумал выдать Дарью за Григория, то ставлю тебя в известность: Григорий должен явиться в казачье войско.

– Пусть едет. Вернется с войны – женится.

– Может и не вернуться. Война ведь…

Елизар Елизарович ничего не ответил. Позвал конюха, приказал заложить двух гнедых рысаков в тарантас на железном ходу.

Под вечер урядник подкатил к ограде Зыряна. Прошел в избу и сказал, чтоб сейчас же собрали в дорогу Тимофея Боровикова.

– Повезу в волость, – хитрил Игнат Елизарович. – Там фельдшер поглядит в больнице.

– Лучше ко мне отвези, – назвалась бабка Ефимия. – Не таких подымала со смертного одра. И Тимошу подниму.

– Не дозволено, – буркнул урядник, крайне недовольный. – Потому, если Боровикова оставить в деревне, всем гореть тогда! Прокопий Веденеевич соберет своих тополевцев и учинят такой пожарище, какого свет не видывал. Слыхали, как он объявил, что Тимофей вовсе не сын ему?

Зырян понимающе усмехнулся. Урядник погрозил:

– Ты свою шкуру береги, Зырян! Прямо скажу: соседство мне твое не по нутру. Содержишь в доме ссыльных, разговоры с ними ведешь подрывного характера, передний угол без икон. На што похоже? На подстрекательство к бунту.

– Мое безбожество вас не касаемо, Игнат Елизарович.

– Как разговариваешь! – рыкнул урядник. – При исполнении должности сей момент загребу под пятки. Погоди еще! Выедет становой, разберутся, как произошла свалка. Тело подняли па твоей ограде. Как понимать надо?

– А так понимать, господин урядник, что вы сами дозволили смертоубийство. Когда старик Боровиков орал во всю глотку, вы где находились?

– Молчать!

На подмогу к Зыряну подоспела бабка Ефимия.

– На свою голову орешь, Игнашка! Ум у тебя, вижу, короче рыбьего хвоста, а глотка – шире ворот. Гляди!

– Скоро там, Боровиков? – крикнул урядник в горницу.

Вскоре в Белую Елань приехали трое из жандармского управления, что-то выспрашивали у раскольников-тополевцев, допытывались о бунте, который будто подняли ссыльные Головня и Боровиков. Дважды вызывали на допрос Прокопия Веденеевича, но тот открестился от всех.

Головню вызвали на допрос ночью. И то, что кузнец держал себя перед жандармами чересчур свободно, возмутило ротмистра Толокнянникова.

– К-ак стоишь, морда? Харя! Я тебя научу держать каблуки вместе!

На что Головня ответил:

– У меня грыжа, ваше благородие, пятки не сдвигаются.

– Што-о-о? – выкатил кадык ротмистр. – Хахоньки? Р-р-р-аздевайся! Я тебя преобразую, харя! Привяжите его к лавке и пятьдесят горячих шомполов влупите ему в зад!

И, как того не ожидал Мамонт Петрович, трое казаков навалились на него, свалили с ног, стянули брюки, уложили на скамейку и раз за разом в две руки начали бить шомполами. Это было первое телесное наказание при закрытых дверях в сельской сборне.

Между тем в семье Боровиковых произошел нежданный раскол: взбунтовалась Степанида Григорьевна. С того часа, как отец оплевал сына как нечистого духа, Степанида неделю ходила по дому сама не в себе. Сколько кринок перебила. Возьмет в руки, упрется глазами в стену, вздохнет, а кринка бух об пол – только черепки летят. Дважды засыпала на красной лавке. Ночью прокинется ото сна, позовет сына Тимофея и зальется слезами:

– Тимошенька, мил-соколик, где ты? Жив ли? – и долго к чему-то прислушивается. – О господи, где же вера-правда? Куда прислонить голову? Не принимаю я лютой крепости! Не принимаю!

Меланья слушает причитания старухи, а у самой мороз по коже.

Когда приехали жандармы из города, Прокопий Веденеевич наказал, чтоб Степанида Григорьевна не смела выходить из дома. Но она сама явилась в сборню к жандармам.

Прокопий Веденеевич, поджидая супругу, встретил ее на крыльце.

Моросил дождичек. Мелкий, убористый, будто Просеиваемый сквозь частое сито. С карнизов крыльца струилась пряжа.

– Вернулась, толстопятая? Сей момент на колени! – гаркнул Прокопий Веденеевич. – И стоять будешь до утра. Епитимью на тебя накладываю.

– Не стану на колени пред тобой, Прокопий! – дерзко ответила Степанида Григорьевна. – Вся вина в тебе, я так и пояснила служивым людям. Изувечил ты Тиму, сына нашего. Умника. Нету в душе твоей бога, Прокопий. Сатано ты!..

– Ополоумела?! – У Прокопия Веденеевича округлились глаза и челюсть отвалилась. – Как смеешь говорить экое, а? На колени, грю!

– Не кричи, не стану. Дух во мне перевернулся: слово говорить буду. Прожила с тобою, Прокопий, тридцать лет, всякое видела, всего натерпелась, а более сил нет терпеть твоей крепости. Надумала уйти в скит. Там замолю, может, и твой и свой грех. Никогда я не веровала в тополевый толк, а смирилась, молчала. В том каюсь пред светлым ликом творца нашего. Вот, гляди, на мне рябиновый крест, которому молилась в доме родимого батюшки. Тайно от тебя сохранила крестик, ему молилась. С ним и в скит уйду. Одно прошу: отпусти тихо, без ссоры, без лютости. Молиться тогда за тебя буду.

Если бы на голову Прокопия Веденеевича упала крыша, то и тогда бы он не был так потрясен. Так вот откуда сошла напасть на род Боровиковых! Ехидна, рябиновка таилась подле Прокопия Веденеевича, срамница. Сделала вид, что приняла тополевый толк, а тайно молилась на рябиновый крест, на котором нет изображения Исуса Христа! Мыслимо ли такое святотатство?!

Мысли путались, вязались в узлы, а по рукам и ногам бессилие разлилось. Словно из Прокопия Веденеевича выцедили кровушку.

Степанида Григорьевна все-таки стала на колени.

– Молю тебя, Прокопий, отпусти тихо. Не примай грех на свою душу. Не праведной верой живешь – дикостью. Доколе жить так можно? Кругом люди как люди, а у нас запоры от всех, раденья да молитвы. Дыхнуть нечем. Тускло, Прокопий! Свету надо, свету! Тиму-то, сына, изувечил! Не грех ли? Верованье твое – сатанинское, не божеское.

– Слышишь ли ты?! – закатил глаза к небу Прокопий Веденеевич. – Ехидну, змею подколодную согрел подле груди своей, господи!

– Спаси тебя Христос! – Степанида Григорьевна поднялась и занесла ногу на приступку крыльца.

– Изыди!

– Дозволь пройти в избу, погляжу на внучку. Прощусь с Меланьей, с домом, с углами.

– Изыди, грю!

– Дай хоть одежу, рубль какой на дорогу. Хлебушка.

– Изыди, изыди! Таилась подле меня, ехидна, а молилась на рябиновый крест. Веру нашу попрала, нечестивка! Прокопий Веденеевич и сам себя честил, и епитимью наложил на дом со всеми домочадцами, а под конец махнул рукою, чтобы с глаз долой рябиновку.

– Настанет час, вспомянешь меня, Прокопий. По всему миру разнесу, как ты меня изгнал без куска хлеба. И Тиму вспомнишь.

Прокопий Веденеевич слетел с крыльца и в толчки выпроводил из ограды рябиновку-супругу, с которой прожил тридцать лет. Захлопнув калитку, привалился спиной на столб и долго стоял под дождем.

Степанида Григорьевна нашла пристанище у бабки Ефимии. Прожила дня три, отвела душу в разговорах и ушла из деревни. Куда, никто не ведал. Как капля воды упала в текучую воду и растворилась в ней.

Прокопий Веденеевич меж тем особо исповедовал Меланью, допытываясь, не таит ли она в своей душе веру дыр-пиков, из которых вышла? Меланья поклялась на кресте чревом своим, всем белым светом, что никогда не порушит тополевого толка и если даже умрет, то пусть ее захоронят по обычаю тополевцев – в лиственной колоде, а не в гробу из сосновых досок.

– Во всем ли будешь повинна, дщерь? – пытал Прокопий Веденеевич.

– Во всем, батюшка.

– Помни то! Аминь.

Поднималась Меланья на зорьке, как только в моленной горнице раздавалось кряхтение свекра. Надо было и печь истопить, и обед сготовить, и трех коров подоить и отправить в стадо. Глянет другой раз Прокопий Веденеевич на сноху и диву дается: худенькая, опрятная, проворная, работала она за троих, не зная усталости. И все делала молча, без пререканий. Особенно удавались у Меланьи булки. Как испечет хлеб, сама булка в рот просится. И без подовой окалины, чем славилась Степанидушка, и без ожогов сверху. В меру подрумяненная, пропеченная, а в разрезе – ноздристая, будто вся наполнилась горячим воздухом. И девчонка Меланьи выдалась на редкость тихонькая. Белесая, как одуванчик, сиротка Анютка, внучка покойной бабки Мандрузихи, осталась в доме Боровиковых навсегда.

Филя таился в тайге у дяди Елистраха-пустынника и глаз не казал домой. Меланья редко вспоминала мужа, от которого не изведала ни ласки, ни утехи. Деверя Тимофея частенько видела во сне. Будто он был ее мужем и носил на руках, как малую девчонку, и пел ей песни. Такие сны пугали Меланью, и она боялась, как бы про них не проведал свекор…

На шее Дарьюшки отечно синели отпечатки отцовских пальцев. Если бы не дед Юсков, несдобровать бы ей – убил бы бешеный Елизар Елизарович.

… В тот вечер, как только брат-урядник умчался на паре рысаков с Тимофеем Боровиковым в Минусинск, Елизар Елизарович объявил домашним, чтоб Дарью готовили к свадьбе.

Дарьюшка таилась в горенке под замком, куда ее спрятал дед Юсков. Она слышала, как гремел каблуками отец, как он раскидывал стулья, и дед Юсков, заступаясь за внучку, упрашивал сына, чтоб он повременил со свадьбой.

«По нашей вере, Елизар, то не грех, что белица содеяла в девичестве. Тайно содеянное тайно судится. Пусть Дарья молится, и бог простит ей. Кабы люди не грешили, им тогда и каяться не надо. Согрешил – кайся, твори крест. А со свадьбой подожди».

Долго кричали, шумели и порешили: если Дарья поклянется перед иконами, что не запятнает чести нареченной невесты Григория Потылицына, тогда отец оставит ее в покое.

Всю ночь Александра Панкратьевна уговаривала дочь не суперечить воле родителя, но не сломила Дарьюшку.

– Как я слово дам, когда само небо меня повенчало о Тимофеем? Знать, судьба моя с ним. Хоть горькая, страшная, а другой не будет.

– Как может небо повенчать без родительского дозволения? – спрашивала мать.

– Повенчало, мама.

– Аль согрешила? – испугалась мать.

– Женой, женой стала Тимофея Прокопьевича.

Мать от такого признания Дарьюшки едва поднялась с мягкого плюшевого дивана и, не благословив дочь, ушла а свою комнату и там молилась до зорьки.

Утром Елизар Елизарович объявил дочери, чтобы она готовилась к обручению. Дарьюшка кинулась в ноги отцу, запричитала, что она не может стать женою сотника Потылицына, коль другому отдала сердце и душу.

Отец схватил Дарьюшку за плечи, поднял и тряхнул.

– Душу отдала? Душу? Ты ее имеешь, душу? Твоя душа в моей власти. Я тебя породил, паскудница! Слушай: женою станешь Григория Потылицына. Он еще и атаманом будет. Ежли не поклянешься перед иконами, без свадьбы станешь женою.

– Не стану, не стану! – отчаялась Дарьюшка.

– Ты… ты… ты… тварь, мерзость!.. Свою волю мне, блудница!.. На цепь посажу. На цепь!

И опять на помощь пришел дед Юсков.

– Елизар, опамятуйся! За Авдотью не заступился, Дарью в обиду не дам. Изгальства не допущу, упреждаю.

Сын сверкнул чугунными глазами.

– Говори: клянешься или нет, что будешь блюсти честь невесты Григория? Ни словом, ни помыслом не согрешишь ни перед богом, ни перед родителями?

– Не могу я! Не могу! Не дам такой клятвы!

– Не дашь?

– Убейте! Не вернуть того, что случилось.

– Што случилось? Што?

– Жена я. Жена Тимофея Боровикова!..

– А-а-а! Проклятущая!..

Дарьюшка пролетела через всю горницу и упала боком на кровать.

– Сейчас же в монастырь. Сейчас же! И будешь там сидеть в келье на цепи как бесноватая. Носа не высунешь. На цепь повелю приковать. На цепь!..

Еще сутки гремел отец, и только когда дед Юсков заявил, что самолично выедет в Каратуз к становому приставу и совершит новый раздел имущества, Елизар Елизарович немножко поостыл и оставил непутевую дочь в покое.

С этого времени для Дарьюшки настала пора затворничества. Она не смела выйти на улицу без деда Юскова и в течение сорока ночей должна была проводить долгие часы к молитвах.

Как только сумерки начинали темнить горенку, так дед Юсков задавал урок Дарыошке прочитать столько-то молитв перед иконами. Горбатенькая Клавдеюшка становилась рядом с Дарьюшкой и молилась с ней крест в крест, поклон в поклон.

Недели через две вернулся из Минусинска дядя-урядник, я до Дарьюшки дошел слух, что Тимофей Боровиков отправлен на войну в дисциплинарном батальоне, где его непременно упокоит первая пуля.

«Не убьют, не убьют, – твердила Дарьюшка. – Я буду молиться за тебя, Тима. Каждую ночь буду жечь три свечечки – за тебя, за себя и за Спасителя. А если убьют, не жить мне, Тима. Сама приму смерть!..»

Проведал дед Юсков про тайные молитвы Дарьюшки, рассердился:

– Паскудство творишь, Дарья! Разве можно молиться за безбожника Боровикова? Хто он тебе? Муж? Эко! Таких проходимцев лопатой отгребай! Погоди ужо! Как война на убыль пойдет, сам выдам тебя замуж. Первеющего человека сыщу.

– Никого мне не надо, дедушка. Сыскала я.

– Дуришь, Дарья! Мотри у меня! Попомни: покуда я за твоей спиной, ты в сохранности. Откачнусь – не пеняй. Дуня-то по свету пошла, сгинет, должно. Опомнись, забудь про варнака: на войне упокоят. Остепенись, Дарья!

Но Дарьюшка продолжала молиться за жизнь Тимофея. А дни тянулись скучные и однообразные.

ЗАВЯЗЬ СЕДЬМАЯ

Догорало бабье лето – паутинчатая погожая осень. В сизой дымке куталась тайга – манящая, ягодная, кедровая, звериная.

Подоспела рожь, понурив к земле бледные тонкие колосья, словно взращенные лунным светом. Качалась она на ветру, туманная, пенистая, поджидая жнецов.

Увядали травы: страда деревенская!..

Прокопий Веденеевич дневал и ночевал на пашне вместе с Меланьей и нянькой Анюткой, которая возилась с ее грудным ребенком. В дождь отсиживались в теплом курном стане, где Прокопий Веденеевич соорудил люльку для Маньки на гибкой березовой жердипе.

Рожь убрали вовремя; на пшенице непогодье пристигло. День и ночь лили дожди. Прокопий Веденеевич выпросил у родственников Валявиных жатку-американку и подрядил семью поселенца Сосновского убрать пшеницу на татарском солнцепеке.

Ночами долгими, студеными Меланья с ребенком и нянькой спала бок о бок со свекром. Согревались под тремя шубами. За день до отжина ржи, на чистый четверг, особо почитаемый тополевцами, Прокопий Веденеевич проснулся в середине ночи и долго не мог прийти в себя, точно то, что ему приснилось, свершилось наяву.

Будто явилась к нему покойная матушка в светлом сиянии, взяла за руку и повела к устью Малтата. «Видишь ли, Проня, глубь воды текучей? То и слову родительницы нету дна. Ты не сполнил волю мою: тайно не радел с невестушкой Меланьей, не слился с ней плоть с плотью, тело с телом. Оттого не будет у тебя внука, и вся вера порушится, как гнилое древо. Изойдет весь твой род на текучесть воды, и сам канешь в воду без мово благословения».

И видит Прокопий: со дна Мактата поднялась Меланья в белой как снег рубахе, простоволосая. Вода вокруг нее пенится, кипит. И матушка рядом. «Иди, иди, Проня! Возьми ее и сверши тайность!» Прокопий ступил в воду и пошел к Меланье. Гнется текучая зыбь, а ноги сухие.

«Возьми Меланью за руку, она – твоя», – говорит матушка и подает сыну руку невестки, белую, мяконькую, как подушечка. И лицо Меланьи просветлело, как на солнцевсходье. А мать наказывает: «От тайного радения счастье будет. Аминь. Иди и не оглядывайся. Сие – божье, твоя тропа мирская, праведная».

И вдруг Меланья потянулась к Прокопию Веденеевичу, как стебель травы к солнцу. И не стало на ней рубашки – голышком явилась. И вся трепещет, жжет тело и душу. «Господи помилуй», – крестился будто Прокопий Веденеевич, а Меланья в ответ ему: «Аль не исполнишь слово родительницы? Тогда помирать мне, аль как?» На голову ей сыплются тополевые листья, и сам Прокопий стал молодым и почувствовал в себе мущинскую силу.

Тут и прокинулся ото сна…

В стане черно, как в преисподней. Рядом теплая спина Меланьи. Близкая и совершенно непонятная. Меланья спит в холщовой кофте и юбке. «А мне-то экое привиделось!» И еще теснее прижался к спине невестки, обнял ее и погладил ладонью по груди. Сонное тело Меланьи стало особенным и таинственным. И как бы в ответ на ласку Меланья потянулась и повернулась на спину. Прокопия Веденеевича в жар бросило. Сам расстегнул кофтенку Меланьи и посунул от нее ребенка.

«Экое, экое! Благослови господи и богородица пречистая, – читал про себя молитву Прокопий Веденеевич, не в силах сдержаться. – Хоть бы во сне не свершилось, господи!»

Наработалась невестушка за день с серпом – не проснуться. Прокопий Веденеевич ласкает, нежит ее. И снится Меланье: рядом с нею Филя, но не тот увалень, которого знает, а другой – нежный, сердечный, душевный. И она отвечает ему теплом: «Осподи помилуй!..»


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 35 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.037 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>