Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Алексей Тимофеевич Черкасов 27 страница



Вода сверху и вода снизу чавкает, струится и бормочет, как во время всесветного потопа, когда Ной спасался со чадами своими на вместительном ковчеге, упрятавшем в свою утробу по паре от кажодго зверя, скотины, птицы… Непонятно только, к чему Ной взял в ковчег «семь пар нечистых» – змей ползучих, бреховатых сорок, кровожадных волков?

Прокопий Веденеевич призадумался, а Меланья исходила криком.

Из тьмы, воды и сырости наплыла такая же темная, непроглядная деревня, и просто удивительно, что такую вот чернь окрестили Белой Еланью!

… На солнцевсходье Меланья принесла сына.

Бабка-повитуха Акимиха, маленькая, ссохшаяся, суетливая, обмыв новорожденного, предостерегала:

– Под непогодье родила-то! Под непогодье. Гли, беды не оберешься. Ишь как господний тополь пошумливает? Вроде к светопреставлению. Война хлобыщется – мужиков изводит, а бабы, господи прости, откель и как детей родют!.. Гли! Горюшка хватишь, болящая. Таперича, скажу, нихто не верует в тополевый толк. Как на мужика-то глядеть будешь?

Прокопий Веденеевич прогнал непутевую бабку Акимиху и в то же утро сходил за тополевкой, безродной одинокой женщиной Лизаветой, смахивающей на кряж сухостоины, – до того она была жилиста, костиста, будто сама природушка отлила ее на три века.

Голосом служивого драгуна Лизавета возвестила:

– Спаси Христос чад ваших!

– Спаси Христос! – ответил с поклоном Прокопий Веденеевич.

Тем временем Филя, не ведая того, что произошло в семье за два минувших года, глазел на мир из окошка санитарного вагона, изредка выползая на костылях на больших станциях, набирался впечатлений и диву давался: до чего же многолика Русь, которую он не знал, не понимал и, глядя на нее голодными глазами, хотел постичь ее, уразуметь и не мог: в башку не помещалось.

Русь пласталась лоскутьями скудных пашен, топтала землю смоленскими, брянскими лаптями, трясла нищетою, щеголяла золотыми погонами и особенно оглушила Филю Русь московская, когда санитарный эшелон из Смоленска загнали в тупик на какое-то «формирование» и по вагонам, щелкая каблучками, бухая подковками солдатских ботинок, ходили московские сестры милосердия и дюжие санитары с докторами; одних, болящих, уносили на брезентовых носилках, других, ходячих, уводили, и Филя слышал, что «формируют эшелоны» больных и раненых из Москвы на Воронеж, Нижний Новгород, Саратов, Самару и в Сибирь.



– Меня в Сибирь, братцы! Ваше благородия! В Сибирь я. Ради Христа, ваше благородия! – всполошился Филя, когда в вагоне осталось человек пять неходячих и санитары с доктором и тремя сестрами милосердия покидали вагон.

Филя подхватил костыли и потопал за доктором, упрашивая, чтобы его непременно и как можно скорее отправили в Сибирь.

Доктор вскинул глаза на Филю, пригляделся:

– Ваш эшелон формируется на Казанском вокзале, говорю. Вас тут пятеро остается, погодите. Приедут за вами.

Но Филю не так-то просто уговорить. Чего доброго, забудут Филю в опустелом вагоне, и сгинет он, «как не бымши па земле».

– Исусе Христе, помилосердствуйте! Сподобился я домой, ваше благородие. Воссочувствуйте.

На вопль Фили отозвалась тоненькая барышня в белом с пурпурными крестами на груди и на белом платке. Она сказала, что возьмет извозчика за свой счет и доставит солдата на Казанский вокзал: «Он такой перепуганный, что просто жалко». Доктор выдал барышне какую-то бумажку, и Филя оказался в извозчичьем экипаже бок о бок с чистенькой, сахарно-хрупкой сестрой милосердия, и та надумала показать телесно умученному солдатику первопрестольную град-столицу и ее сорок сороков, с золотыми тыквами куполов, торговыми рядами, с запутанными кривыми улицами, тем более что диковинный солдатик сказал, что он из сибирской тайги и держится какой-то старой веры, вынес лупцовку «фельдхебелей и разных благородий» и вот теперь едет домой «вчистую» (умолчав почему-то об умственной ущербности); будет век коротать в тайге, спать по соседству с медведями. «Зверь в нашей тайге, барышня, можно сказать, милостивый. Кабы фельдхебели были, как наши звери, разве я перетерпел бы во славу Исуса экие мучения? – изливал душу Филя. – Господи! Думал, не сдюжу и дух из меня выйдет в сатанинском образе, как без бороды я таперича и башка голая, стриженая. Экой образине в Содоме токмо проживать».

– Какой вы чудной! – хохотала тоненькая сестрица, не похожая на тех огрубелых, бесцеремонных «сестер и братьев без милосердия», каких немало повидал Филимон Прокопьевич в смоленском лазарете. – Давно на войне?

– Как уволокли, с той поры, значит. С рождества позапрошлого года.

– И вы убивали?

– Оборони господь! Мыслимо ли? При лазарете состоял я, как не принямши оружие…

– Если бы все не стали убивать немцев, Россия погибла бы. Разве вам не жалко России?

– Не сподобился такое разумение иметь, барышня. Как не я веру правлю, так не мне глагол по Писанию держать.

– По какому «Писанию»?

– По божьему.

– Так ведь священники благословляют убивать врагов?

– Не принимаю того, барышня. Попам не веруем, как они есть от анчихриста.

– Кому же верите?

– Старой веры держусь, какую прародители из Поморья вынесли в Сибирь. Так и мы живем. От Филаретова корня.

– От Филаретова? А кто такой Филарет?

– Святой мученик, сказывают. С праведником Пугачевым веру правил, да анчихрист одолел.

Нежное создание с пурпурными крестами ополчилось на Пугачева, на старую веру, па безграмотность, стараясь разом вытащить Филимона Прокопьевича из вековых заблуждений, чтобы он прозрел сейчас же на улицах Москвы и уверовал, как разумно устроена жизнь на святой Руси! «Глядите, какие дома! Какие магазины, и сколько людей, я все они православной веры. Спасение наше в православии, а не в старой вере».

Девица называла дома и чем они знамениты; называла улицы, и Филя тут же забывал их.

Проезжая мимо храма Христа-спасителя, девица указала в сторону другого берега Москвы-реки, за каменным мостом.

– А вот на том месте, что Болотной площадью называется, казнили разбойника Пугачева: ему отрубили голову, руки и ноги.

– Осподи помилуй! – Филя осенил себя крестом (сам не рад, что так некстати проговорился барышне про Филарета-пугачевца). – Мочи нету, как нутро крутит!.. Из-под тифа я, барышня. Помилосердствуйте, ради Христа! Доставьте к эшелону. Мужик я, неуч. И ноги у меня гудут. Кабы вовсе не отнялись.

– Тогда я скажу, чтобы вас оставили на лечение в нашем лазарете. Если я скажу, и папа – отец мой – укажет кому следует, вас здесь будут лечить.

– Упаси бог, барышня! – вконец перепугался Филя. – Домой я хочу. Нету мне житья без мово дома. Исстрадался. Помилосердствуйте! Тягостно мне зрить экое круговращение, которому отроду не приспособлен, как в тайге народился…

Далее задержались у торговых рядов Охотного, и девица сошла с экипажа, купила для солдатика связку подрумяненных баранок и очень жалела, что ничего другого достать не могла – оскудел Охотный ряд.

Филя, открыв рот, не сводил глаз с зубчатых Кремлевских стен, соборов с золотыми куполами и палат. Особенно увлекла его своей красотой колокольня Ивана Великого.

– Эко ж, эко ж, осподи Сусе! Под самое небо!

– А может, останетесь здесь долечиваться? – уже не без иронии спросила девица.

– Осподи! Осподи! Помилосердствуйте! Мне надо домой ехать.

Пришлось отвезти «чудо природы» в санитарный эшелон дальнего следования…

И чем дальше Филя уезжал от Москвы, тем сильнее сужались впечатления от первопрестольной. Когда эшелон перевалил за Урал, перед глазами возникали и в беспорядке наплывали многоярусные домины с глазастыми стенами, кривые улицы, зубчатая стена Кремля, кружилась колокольня Ивана Великого и та девица – белокожее создание, и Филя потешался над ней: «Экая желторотая фитюлька!

Знать, буржуйские бабы только таких родют. Трещит, трещит, а что к чему, сама не ведает. Фитюлька!» Но вдруг, как наяву, услышал ее голос: «А вот на том месте, что Болотной площадью называется…» Тут же видения исчезли, и он осенил себя крестом.

Сибирь, Сибирь, Сибирь…

Радовали бескрайние просторы, бородатые степенные мужики, дородные бабы с кринками молока и простокваши. Филя предвкушал отдых под крышею родительского дома, сна лишился: как-то там? Управятся ли с хлебом? «И Меланья такоже. Соскучилась, должно. Ужо заявлюсь, возрадуется. Таперича никакая холера не загребет меня на войну!»

В ненастный день с присвистами студеного ветра эшелон дошел до Красноярска.

Филя выполз на станцию, заручился от воинского начальника бесплатным билетом на пароход и, не мешкая, подался на пристань.

Вечером в верховья Енисея уходил пароход «Дедушка».

Из двух труб огненными искрами пышет, жжет осеннее небо, а народищу – лопатой не провернуть.

И кого же видит Филя? Самого Елизара Елизаровича Юскова, миллионщика, земляка! В дорогом пальто, в заморской шляпе, в черных перчатках и с тростью, а рядом с ним – казачий есаул, не кто иной, как Григорий Потылицын, – руку несет на перевязи. Погоны – серебряные, гладкие, и шашка на боку – страхота! Папаха с малиновым верхом, и лапы в перчатках. Не подступись! А ведь земляки же. Из той же Белой Елани! Вот оно как жизнь размежевала род людской!..

Филя рванулся к трапу, чтобы отбить поясной поклон Елизару Елизаровичу, да матросы, чумазые рыла, дали Филе под зад, и он едва не взлетел в бормочущую синь воды.

Обитая в четвертом классе, в трюме, Филя узнал, что земляк Елизар Елизарович – пайщик пароходной компании, потому и занимал «всю господскую салону, куда никого не пущали».

Случилось так, что Елизар Елизарович со своим верным подручным, новоиспеченным на фронте есаулом, Григорием Потылицыным, снизошел до трюма, чтобы поглядеть: хорошо ли утрамбован трюм «селедками» – так звали неимущих пассажиров четвертого класса. Не гоняет ли налегке капитан пароход компании.

Филя не заставил себя долго ждать: продрался вперед, кому-то отдавил ноги и, отвесив поклон земляку, возвестил:

– Спаси Христос, Елизар Елизарович!

По обычаю староверов, Елизар Елизарович должен бы ответно откланяться, сказав: «Спаси Христос», – и наложить на себя большой хрест, но вместо того, набычив голову так, что поля шляпы затемнили лоб и брови, предупредил солдатишку:

– Не кланяйся, рупь не дам.

– Дык я разве рупь? Оборони бог! Как земляки мы. Воссочувствие от радостев.

– «Воссочувствие»? – хмыкнул в бороду Елизар Елизарович. – Откуда будешь, «земляк»?

– Да с Белой Елани, Елизар Елизарович. Как можно сказать: из одного корня происходим, Филаретова, хоша по разным толкам ноне состоим. Корень-то едный был, слава Христе.

– Какой такой «корень Филаретов»?

– Дык из Поморья вышли пращуры в едной общине, али не слыхали от родителя? И ту общину вел праведник Филарет.

Все это, понятно, знал Елизар Елизарович, но давным-давно плюнул на корень: абы листья шумели.

– На побывку? Руки и ноги, вижу, целы. И башка такоже.

– Вчистую еду, – осклабился Филя, тиская в руках старенький картузишко без кокарды. – Как из-под тифа, значит. Схудал, изнемог, и тут ишшо ноги не держут. Тиф ударил, должно. Дохтур говорил: могут насовсем отняться, ежли волнение поиметь. Дык вот сижу здеся, а дух захватывает: воздух шибко тяжелый.

– Воздух тяжелый? – скрипнул Елизар Елизарович. – Шел бы пешком, и воздух был бы легкий. Хватай в обе ноздри и знай переставляй ноги.

– Дык ноги-то худые. Ежли бы, к примеру, сказать… Елизар Елизарович не слушал, опасливо поводя глазами по трюму: чего доброго, тиф схватишь или еще какую-нибудь заразу. Люди-то кругом как навоз. Вот и солдатишка-рыжая образина, башка огненная, шинель от грязи ломается, а туда же, в земляки напросился, в единоверцы!

– Дай ему, есаул, полтину, – смилостивился миллионщик и, уходя, спросил: – Чей из Белой Елани?

– Да Боровиков. Али не признали?

– Ба-ро-виков?! – поперхнулся Елизар Елизарович и вылетел из трюма, как снаряд из гаубицы, а следом за ним, поддерживая рукою шашку, казачий есаул, подтощалый, как стрельчатый лук, Григорий Потылицын, так и не оделив земляка полтиной.

Боровиков! До каких же пор Елизар Елизарович, человек при большом состоянии, почтенный и уважаемый, будет слышать эту фамилию, скрестившуюся с его, юсковской?

«Воссочувствие»! Шелудивый солдатишка издевался над ним, а он, Юсков, не уразумел того. Похоже, что он брат того Тимофея-сицилиста!..

– Ты этого… Боровикова вышвырни на берег, – пыхтел Елизар Елизарович, поднимаясь по трапу.

– Это не тот Боровиков.

– Вижу, не тот. Но из того же корня, падаль.

Да, да! «Из того же корня». А ведь юсковский и боровиковский корни когда-то были под единым древом. Филаретовым, да потом оторвались друг от друга, и от каждого отошли свои побеги, и выросли новые деревья.

– Корень тот же, да сучья на дереве разные. Если бы того Боровикова встретить! Не пожалел бы припачкать шашки. И за Дарью Елизаровну, и за все. А с этим не стоит связываться. Дурак.

– Черт с ним, пусть едет. Зря дал полтину.

– Полтину поберег для другого раза.

– Я вот о чем подумал, Григорий. Гляди, какие скалы. Век стоят. Мальчонкой плавал по Енисею – скалы стояли на этом же месте. И вот стукнуло пятьдесят три, а скалы тут же. – И оглянулся, опираясь на поручни: догадался ли Григорий?

– Понимаю: человек – не скала, не камень. Должен двигаться. Иначе мхом покроется. Скалы-то мшистые.

– Ха! Остер. В точку попал.

– Иначе нельзя. Если воротник мундира давит шею, мундир меняют на более подходящий по туловищу, по шее.

– Па-нятно! – И Елизар Елизарович приподнял плечи так, что кости хрустнули. Он еще в силе! За два года войны сколотил на торговле скотом более трех миллионов чистогана! Владелец трех паровых мельниц, пайщик Енисейского акционерного общества пароходства, пайщик приисков Ухоздвигова – недавний, прошлогодний, но все-таки вошел в дело. Не пора ли ему растолкнуться с Белой Еланью?.. И все-таки в душе было муторно, не было той радости, какой хотелось бы… Всему причиною супруга, Александра Панкратьевна! Как он, Елизар Елизарович, ни молил бога, чтоб родила сына, так нет же, «девять лет ходила яловой переходницей, после рождения первой дочери – горбатой Клавдеюшки, а потом вдруг вспучило бабу, и она, господи прости, разродилась двойнею – девчонками, и сама чуть не сдохла» (хоть бы сдохла – руки бы развязала).

Подросли незадачливые дочери – одна другой хуже. Дунька не ужилась за управляющим прииска; Дарыошка – умнущая, начитанная, но так же, как и Дунька, успела опаскудиться в девичестве и теперь отмахивается от единственного жениха Григория Потылицына.

До каких же пор потакать?

«Дарью надо скрутить, пока хвост трубой не вздула да в учителки не пристроилась».

Медлить никак нельзя. Елизар Елизарович купил участок под застройку в Красноярске. Домину поставит в два этажа, как у Востротина и у родича Михайлы Михайловича Юскова. Ну, а там исподволь перехватить ему горло и оттяпать у него два пая в акционерном обществе пароходства, а там и прииск в Южной тайге. Все можно сделать, только выбиться в фарватер большого течения.

«Теперь же отошлю Григория в Красноярск. Пусть начинает дело, приглядывается, принюхивается, а по весне и сам махну туда же. Пора пришла».

Глаз узрил, нацелился, и надо бить без промаха! Надо! Или укатают саврасого миллионщика, или саврасый уездит гнедых, соловых.

«Если бы мне другие руки!..»

Другие руки – Григорий Андреевич Потылицын…

Хитер фронтовой есаул! Из чина в чин как по маслу катится. Другие до седой бороды топчутся в сотниках, а этот напролом лезет, себе на уме, хоть постоянно играет в молчанку. Но хватка волчья, оскал – тигриный. С таким можно начать дело.

– М-да-да, – мычит Елизар Елизарович, потягивая французский коньяк подвалов Михайлы Михайловича Юскова.

Ужинают в салоне. Двое на весь салон. Пусть господа на ус мотают, что значит пайщик пароходства!

Но что уткнул глаза в хрустальную рюмку Гришка-есаул? И на палубе молчит, и теперь. Любопытно, что у него на уме?

Двое суток в пути – с глазу на глаз, скушнота! Сам Елизар упорно выжидал: не подскажет ли что-нибудь будущий зять? Если бы он, Елизар Елизарович, был один, да тут бы Енисей задымился от веселья. Тысячу бы не пожалел, а пяток красавиц пропустил бы через руки. На золотой крючок любая рыбка клюнет: и красной породы, и сорожнячок, разная там образованная нищета, учительницы или офицерские женушки, тоскующие в одиночестве.

– М-да, война! Как там под Верденом?.. Григорий неопределенно усмехнулся:

– Если под Верденом французы не устоят, немцы зимовать будут в Париже.

– Так сразу и в Париж?

– Если хребет армии переломить, чего не дойти?

– Да ведь и наши австриякам всыпали. И в Галицию вышли, и в Буковину. Четыреста тысяч пленных цапнули. Видел в Красноярске австрияков? Казармы строят. Говорят, к рождеству пленными забьют всю Россию.

– Там будет видно.

– Надо бы протереть кишки капитану: на пароходе хватит места на сотню «селедок».

– Енисей обмелел.

– Посудина плоскодонная – пройдет. Ты натри холку капитану.

Григорий опять усмехнулся и пожал плечом: он еще не пайщик акционерного общества.

Левая рука Григория, изувеченная мадьярским палашом, висит на перевязи. Просто так, ради формы: рука давно зажила.

– Смотри, какие гусыни плавают, – кивнул Елизар Елизарович в сторону палубы. – Сейчас бы их на закуску, а? Самое время, чтоб во сне живот не вспучило. А?

– Не охотник на гусынь.

– Зря. Если хорошую гусыню подвалить на ночь, к утру сила удвоится.

Помолчали. Елизар Елизарович вспомнил богатый дом Юсковых в Красноярске. Завидный домина!

– Думаю, Михайла Юсков году не протянет. Укатает его женушка! Видел, как она хвостом метет по лестницам?

– Н-да-а. Не но Михаиле Михайловичу гусыня! Елизар Елизарович махнул рукой и, раздувая ноздри ястребиного носа, спросил:

– Знаешь, кто он, Михайла? И не ожидая ответа:

– Сука! Помолчав, дополнил:

– Старая сука. Сам себя навеличивает либералом.

– Либералом?

– Вот-вот. А что это за фигура, «либерал»?

– Добрый, значит. В драку не лезет и драку не начинает. Со стороны смотрит и судит: как нехорошо друг другу морду бить, не по-христиански, говорит.

– Он самый, Михайла Михайлович… сын ведьмы Ефимии. На Евангелие сидит, а в карман тебе глядит, как бы запустить руку. Так-то. Либерал, значит? Надо запомнить. Он любит, чтобы его все называли так. Имей в виду, когда будешь сталкиваться с ним. Мирком да ладком. Но ухо держи востро: в карман залезет или вывернет наизнанку. Это же сынок того самого Михайлы Данилыча, который мово прадеда Семена Данилыча околпачил, ободрал как липку и умелся из общины с блудницей Ефимией. С этой самой ведьмой! Если бы тот Михайла не перемахнул в православие да не цапнул бы золотишко всех Юсковых, этот Михайла Михайлович тряс бы холщовыми шароварами. Да-с, батенька ты мой. Теперь он миллионщик да еще во второй раз женился. На ком женился-то?.. На самой княгине Львовой. Эх, сука она, так и вихляет хвостом!

– А минусинские Юсковы?

– Племянники Михайлы Михайловича. Внуки того Михайлы Данилыча, ворюги. И тоже в либералы лезут. Типографию открыли, газетку печатают, враньем рот замазывают, а почитают себя святошами.

– Сколько же лет бабке Ефимии?

– Сто двенадцать стукнуло. Вреднющая старушонка. И когда она сдохнет? На лето – в Белую Елань; на зиму – от одного дома к другому. Из Минусинска в Красноярск, а то в Петербург. В Петроград то исть. И всех ругает, тычет носом. Не старуха, а капустная кочерыжка. Я бы ее давно спровадил в преисподнюю. Она же и в бога не верит, ведьма!

– Они все не верят, думаю, – буркнул Григорий. – Погрязли в блуде и разврате, суета сует, как тина болотная, и нет ей дна. Во Спасителя веруют, а сейфам поклоны отдают, во храме божьем на иконы глаза вскидывают, а руками греховными под юбки чужих жен лезут.

– Это ты правильно подметил, да… – Ухватившись за столетию, покачиваясь, проговорил: – Да и есть ли он, бог? Живешь – ноздри раздуваешь; испустил дух – тлен, и больше ничего. Потому и рвут друг другу глотки: абы прожить на этом свете, а на тот что-то никто не поспешает. А? Жми-дави, и вся статья жизни. Пойдем, охолонемся на палубе. В башке тяжеловато и в брюхе тошно от этих стерлядок.

На палубе коротали время одинокие дамы, кутаясь в теплые шали, в пальто, и важно прохаживался пузатый толстяк Вандерлипп. «Маслобойщик из Америки», – узнал его Елизар Елизарович.

Двухтрубный пароход, тяжело отдуваясь, как старик, и назывался «Дедушкой», медленно двигался навстречу течению возле аспидно-черных утесов по правому борту. Ни звезд, ни неба; чугунная плита. Давящая, гнетущая.

Задрав бороду, Елизар Елизарович поглядел в небо:

– Опять дождь собирается!

– Всю осень льет.

– Н-да, льет. – И, шумно вздохнув: – Скушно, Гришка, на белом свете! Ох, как скушно.

– Смотря где и кому.

– Понятно! В Париж бы катануть, а? Я ведь, господи прости, дальше Сибири нос не высовывал. А надо бы! Хоть глазом боднуть тех самых француженок, от которых Востротин и теперь еще глаза под лоб закатывает, как только вспомнит, как форсил в Париже. Н-да!.. А на нашей земле из века в век одна музыка; скушнатория, братец! И не солоно хлебаем, и солоно жрем, а все едино: друг друга терпеть не можем. Кровь у нас такая, или как?

– Ошейник туго затянут.

– Как так?

– Дыханье сдавлено, говорят казаки. Жандармов много, свободы – кот наплакал. Какое может быть веселье и простор для души, если перед носом жандарм и за плечами квартальный или урядник? Надо вдохнуть в суетный мир какую-то свежую струю, чтобы развеять туман смрадного застоя.

– Да ты што, Гришка? Сицилист?

– Ко всем чертям сицилистов! Говорю про простор для души.

– Дай простор – сицилисты и вся шваль сядут на шею, и пиши пропало.

– Не сядут. Политику политикой бить надо, а не нагайкой. Вот в Минусинске у нас одна газетка, и та паршивая. Пусть бы было десять, пятнадцать!

– Э, батенька! Да кто их читать будет? Грамотеев-то на весь уезд тысяча, не более. Одной газеткой давятся, а ты «пятнадцать»!

Григорий помалкивал. Отоспаться бы до Минусинска! Да хозяина в трех ступах не утолчешь.

– Приедем домой – свадьбу завернем на всю Белую Елань! А?

– Третий год жду, – намекнул Григорий.

– А ты не жди! Или ты не есаул? У девки дурь в башке, и она с этой дурью век прополощется, если ее не взнуздать. Повенчаетесь или по староверческому обычаю: без венца и без торца?

– Я не старовер, православный.

– Тогда бери невесту за жабры да в Курагино, в церковь. А потом с последним пароходом валяй в Красноярск со всеми потрохами: дело надо начинать.

– Надо.

– Надо, Гришуха. Надо!

И, распахнув пальто, выпячивая грудь, пожалел:

– Кабы годы молодые возвернуть, Григорий Андреевич! Я бы не с того начал. Козырным пошел бы тузом. Сжевал бы Михайлу Михайловича и Востротина заглотнул бы с французскими штанами. А там!.. – И, подняв руки к небу, задрав черную лопату бороды, хохотнул: – Либералом объявился бы, Христосиком.

«Шлеп, шлеп, шлеп», – вторили плицы ходовых колес, жадно загребая воду.

Огни парохода отражались на толще шипящих и спученых вод, как в кривом зеркале. На нижней палубе кто-то устало и безнадежно прощался:

Последний нонешний денечек

Гуляю с вами я, друзья…

Елизар Елизарович плюнул за борт и, запахнул пальто, подмигнул цыганским глазом:

– Пойду искать гусыню. Без них нельзя, Григорий. Вторые сутки всухомятку – оскомина на зубах. Баба, она как редька: горло дерет и аппетит на жизнь разжигает. Испокон веку так: мужику – дело; бабе – сдобное тело да вывеску подходящую. Ну, я пошел! Не постничай. До свадьбы можно оскоромиться. А после свадьбы – жди первого мясоеда. А потом!..

Григорий вспомнил Дарьюшку. Вот если бы сейчас явилась она!

Но она не явится. Силою надо взять. Хотел бы он согнуть ее в бараний рог за Боровикова, но сумеет ли?

«Я ее возьму. Какая ни есть – моей будет. Моей!..»

Но взять Дарьюшку оказалось не так-то просто…

За угрюмо-лбистым утесом Тураном, морщинистым и древним, как сама земля, отбивающим каменной грудью кипящую суводь устья Тубы, открылись благодатные минусинские просторы.

На левобережье виднелись Баландинские каменноугольные копи, а кругом, куда ни глянешь, бескрайняя ковыльная степь, и там где-то, за селом Усть-Абаканским, нагуливались гурты коров, отары овец Елизара Елизаровича, наращивая мясо до зимнего убоя.

Табунщики, пастухи, чабаны, гуртовщики не знали самого скотопромышленника – был на то управляющий Минусинской конторы Иннокентий Михайлович Пашин, скупщики в Урянхайском крае, казначеи и бухгалтер. Скот закупали в Минусинском уезде, в Урянхае, у инородцев Аскиза, Абакана, Шира, потом забивали на бойнях и по первому льду мясо везли обозами в Красноярск или Ачинск на железную дорогу. Закупленный скот весною и летом грузили на баржи и везли в Красноярск.

«Мяса, мяса, мяса!» – наседали воинские начальники.

Деньги текли на счета Елизара Елизаровича в три банка: в коммерческий Минусинский, в Русско-Азиатский и в Сибирский торговый банк.

Минусинская мельница Елизара Елизаровича, как он ее сам называл «завод», с мощными паровыми котлами, с бельгийским оборудованием, круглый год молола прозрачно-звонкую твердую пшеницу в муку-крупчатку, манную крупу и даже отруби грузила на баржи, и опять для воинского ведомства.

Не хватало пароходов – строили барки-баржи, вязали плоты из мендовых сосен.

Юсковские подрядчики ухитрились заполучить лес на порубку возле Минусинска в бору – оголяли земли, где потом, много лет спустя будут свистеть ветры, перемещая сыпучие пески. В завтрашний день никто не заглядывал, жили днем сущим.

За два года войны немало выцедили из Минусинской округи хлеба, а еще больше скота. И казна цедила, и военное ведомство, и скотопромышленники, и даже иноземные купцы.

«Мяса, мяса, мяса! Хлеба, хлеба, хлеба!» – гребла война по аулам, селам, деревням.

За устьем холодноводной бурной Тубы пароход отвалил от левого берега, и, сбавив ход, с промерами дна вошел в Татарскую протоку Енисея. Вдали дымился Минусинск.

Чем ближе пароход подплывал к Минусинску, тем жестче был взгляд Елизара Елизаровича. В уме сами по себе складывались соображения, разговоры с управляющим и скупщиками и особенно с дотошным бухгалтером, который непременно выложит на стол счета, реестры и будет высказывать свои особые заметки, предостережения, на что Елизар Елизарович обычно отвечал: «Все мои капиталы и обороты у меня в башке…»

Еще до того как «Дедушка» отдал якорь в Тагарской протоке и стальная цепь со скрежетом сползла в воду, Елизар Елизарович, озирая пристань с капитанского мостика, увидел на пологом берегу брата-урядника Игнашку и удивился: какая нелегкая занесла его па пристань?

– Игнат Елизарович встречает, – сообщил Григорий.

– Вижу.

И, нахлобучив шляпу на лоб, буркнул:

– Неспроста явился сом.

– Может, с Дарьей Елизаровной что случилось?

– С Дарьей? Што еще с ней может случиться? – дрогнул Елизар Елизарович и, уходя, напомнил: – Проследи гут за выгрузкой товаров, схожу к Игнашке.

Пароход пришвартовывался к затопленной барже. Елизар Елизарович спустился вниз, в толщу потных и сдавленных у трапа пассажиров, рявкнул:

– Ма-атросы! Па-арядок где?

Из туго скрученной связки людей раздался голос земляка, Филимона Прокопьевича:

– Елизар Елизарович!.. Сусе Христе!.. Давют, давют!.. Елизар Елизарович!.. Христа ради, пропустите, – толкался Филимон Прокопьевич и кое-как продрался к земляку вместе со своими костылями. – Ноги не дюжат, Елизар Елизарович! Вот костыли дали в лазарете, да разве на них ускачешь в Белую Елань? Ради Христа, довези меня попутно, значит. Попутно. Не доползти мне на костылях-то. Чрез волнение ноги совсем не ходют, осподи!..

– Па-астронись, па-астронись! – Локти Елизара Елизаровича, как пушинку, отмели Филю вместе с костылями. Напирая всей силушкой, продрался к трапу, еще не укрепленному поперечной перекладиной, балансируя руками, сошел на баржу вслед за мужичьей сутулой спиной на берег.

– Ну, что у вас? Пожар? Потоп? – крикнул брату, медленно двигаясь навстречу.

Нет, дома. ничего не случилось: все живы-здоровы, ни потопа, ни пожара. В город Игнат Елизарович приехал с воинским начальником и со становым: исправник вызвал. Дезертиров будут вылавливать в Каратузской тайге.

– Ну и черт с вами, ловите, – отмахнулся Елизар Елизарович. – А я-то подумал – беда какая.

– Беды нету, а вот про Боровикова известия имею…

– Што-о-о? – покособочился Елизар Елизарович.

– Про Боровикова, говорю. Про того политикана, сицилиста, которого…

– Пошел ты к такой… – взорвался Елизар Елизарович.

– Дай сказать. Дело щекотливое, слышь. Ежли старик Боровиков объявит воинскому начальнику ту похоронную гумагу, какую мы тогда сработали…

– Кто «мы», сом?!

– Как уговорились тогда…

– Иди ты, Игнашка, к едрене…

– Погоди, Елизар. Тут и твой есть интерес. Воинский начальник получил пакет про Тимофея Боровикова. Определенно прописано самим генералом, за печатью штаба, как есть Тимофей Боровиков георгиевский кавалер, а так и за спасение знамя Сибирской стрелковой дивизии, а так и генерала по фамилии Лопарева, которого Боровиков отбил от немцев, по той причине Боровиков командует взводом и званье поимел прапорщика. Это тебе как? Предписание указует: выдать денежную пособию семье Боровикова, то исть родителю, значит, а так и на сходке прочитать гумагу генерала за печатью штаба. Кумекай, куда повернет Дарья, ежли узнает, что Боровиков жив и при большом почете? И письмо перехватил от самого Боровикова каторжанину Зыряну. И на меня угроза и на тебя!.. Обещается явиться на побывку. Тогда как?


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 105 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.036 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>