Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Алексей Тимофеевич Черкасов 32 страница



– Уж как знаю!.. Как вы тогда уплыли в город, в доме у нас гостевал господин Востротин из Красноярска, миллионщик тоже. Сам-то Иннокентий Михайлович в Урянхай укатил, а Востротин неделю жил, да с Анной Платоновной так-то они обиходливо миловались, как вроде жених и невеста.

– И черт с ними, – хмуро отмахнулся Григорий и вздрогнул: в комнате у Дарьюшки что-то упало.

– Барышня не спит? Мне так страшно, так страшно! Сама-то наказала, чтоб я глядела за ней, а я так боюсь, боюсь! Как вроде углями жжет. Страхота. И такая раскрасавица. Как картинка писаная.

– Ладно. За барышней доглядывать буду я.

– Вот спасибо-то. А то я с перепугу умерла бы. До того глаза у ней пронзительны. Как иголки будто. И что с ней подеялось? И с лица воду пить, и родитель экий богатющий, а вот поди ты…

– Ладно.

Подтолкнул толстуху упругим взглядом и долго еще сидел один за столом, потягивая из стакана коньяк и не пьянея.

Часы или кровь стукает? «Как будто перед атакой на мадьяр».

Поднялся и, оттянув плечи назад, пружиня бицепсы, подумал: «Сейчас или никогда. Притворилась и третью меру придумала, чтобы найти потом Боровикова». И сразу же – ненависть. Горькая, как резун-трава. Глухая, как тоска. Чем он хуже Боровикова? Она, конечно, знает, что Боровиков – георгиевский кавалер, прапорщик и она ждет его.

«Проклятье! Я еще с ним встречусь».

Массажируя негнущиеся пальцы левой руки, подумал: «А может, я ни рыба ни мясо?! Такие, как Дарья, любят силу и смелость. А у меня только жалость. Ко всем чертям!»

Шаги. Шаги. Скрипучие. Кровь не стучит, а жидким огнем мчится по венам. Надо снять френч в прихожей. Или лучше там, в комнате?

«Что я вор, что ли? Она – моя жена».

Сразу от двери он увидел ее голову на атласной подушке. Лицо белое и чуть вздернутый носик… Овал подбородка. Она уставилась на лампу. Может, свет мешает? Не сейчас, потом. Бордовое платье на спинке кровати. Пустые рукава смялись гармошкой на полу. Шагреневые ботинки на пуговках в стороне от кровати. Это она ботинки тогда кинула, наверное. Комочек пепельных чулок. До подбородка – голубое покрывало. Что она, не разобрала постель? В комнате прохладно или он, Григорий, охвачен таким морозом, от которого не согреешься теплом от печки? И зубы стучат. Надо взять себя в руки и – без разговоров. Спокойно, спокойно, есаул.

Опустился на пуф, стянул сапоги, шерстяные чулки, а потом уже френч, рубаху, брюки, и все это – в одну кучу.



Поднялся и – оторопел. Она все так же, щурясь, глядела на пузырь висячей лампы под стеклянным абажуром. А что, если она действительно…

Подошел к кровати. Дарьюшка будто очнулась, вскинув глаза на Григория. Он спросил: почему не разобрала постель?

– Постель? – хлопала глазами Дарьюшка.

– Поднимись, я вытащу одеяло.

– Одеяло?

Голос хриплый, как у пропойцы.

– Поднимись.

Дарьюшка сообразила, чего от нее требует Григорий, и села на постели, машинально натянув на голую грудь покрывало. Следила за его рукой, как он, убрав две подушки, вытянул лохматое верблюжье одеяло с пристегнутым на пуговицы пододеяльником, а потом стянул с нее покрывало и бросил на никелированную шишку кровати.

Плотно стиснув ноги, сгорбившись, закрывая ладонями груди, она глядела на него снизу вверх и, как видно, ничего не понимала. Что ему нужно? Или он укладывает ее спать? Она же сама легла. Ах, вот, одеяло!..

– Потушить свет? – спросил он.

– Да. Да. Я хотела. Но высоко. И лампа какая-то – не понимаю. Такую не видела.

– Ты бы замерзла под покрывалом.

– Замерзла? Н-нет.

– Твой папаша укатил с хозяйкой.

– Укатил? Куда?

– У него мест много, где он может показать себя и свои деньги. Таких, как хозяйка, он называет «гусынями».

– Гусынями? Смешно. Она красивая, только глаза у нее, как молоко, белые. Нахальные.

– Твоему отцу нравятся всякие «гусыни».

– Я его ненавижу. Животное. Никогда не вернусь к нему в дом. Никогда.

Григорий бережно накрыл ее ноги одеялом, ответил:

– У нас будет свой дом.

– Свой дом? – забавно помигала она и усмехнулась доверчиво и просто. – К чему дом? Весь мир – дом. В четырех стенах всегда тесно и тоска такая – хоть плачь. И я плакала. Как ночь, я плакала. Уткнусь в подушку и плачу, плачу! Сейчас я хочу уйти. В мир уйти. И чтоб дождь, и снег, и ветер, и черный-черный тополь. Тогда я шла и думала: настанет день, и птицы начнут петь. Они всегда поют при солнце. Если бы люди, как птицы, могли петь, они бы, они бы… – И тихо-тихо, одними губами усмехнулась, опустив голову на подушку.

Он тронул пальцами ее обнаженное плечо и будто ожегся. Она, насупившись, поглядела в упор.

– Дашенька! – позвал он и, опустившись на кровать, повернулся, поцеловал ее руку.

Он что-то еще говорил – ласковое, желанное, но она не поспевала за его словами. А руки его, пальцы, ладони, приятно жалили и жгли, жгли Дарьюшку. Это он, конечно, целовал ее в пойме Малтата. Давно-давно.

– И птицы пели, пели, – бормотала Дарьюшка в забытьи, подставляя тоскующее тело под жадные поцелуи. – И было солнце, и была трава. Высокая-высокая. Белоголовник цвел. А шиповник такой колючий, противный. Трещали кузнечики часто-часто. И небо синее-синее, потом бордовое.

Он впился в ее припухлые губы и целует, целует. И любит ее, конечно. Любит. Ее пахучие, гибкие руки обняли его за шею. Она столько ждала! Целую вечность.

– Ты меня любишь? – И глаза ее сияли, как черные звезды.

– Если бы ты знала, как я тебя люблю!

– И я. И я.

– Ты как богородица…

– Ты меня будешь целовать. Всегда. Всегда. Я так ждала. И так мучилась! Всегда думала: он придет, и тогда мне откроется розовое небо и я буду счастлива.

– Ты будешь счастлива!

– Посмотри, я красивая. – И, откинув одеяло, она вытянулась на постели, но, взглянув на себя, проговорила: – Рубашка вот… у меня тело как молоко. Я сама, сама. Погоди. Я хочу, чтобы ты видел, какая я. И всегда помнил!

– Дашенька.

– Смотри. Смотри. Всю, всю. И помни. Вечно помни: я хочу, чтобы ты меня любил. Вечно. И в третьей мере, и в четвертой. Ах, я не хочу быть старухой. В четвертой я буду старухой. Потом умру и уйду в пятую меру. И тогда хочу любви. Вечно хочу любви. Если бы все так любили…

Он опьянел от ее податливого тела и не мог насытиться. Что случилось с Дарьюшкой? Она его ждала. Она его любит. Его, Григория!

– Жена моя!

– Жена, жена, жена, – твердила Дарьюшка. – Я так ждала. Я так мучилась! – И вдруг она промолвила: – Ты помнишь, Тима, как трещали кузнечики? Тима, милый, я хочу тебя, Тима!

Григорий отпрянул.

– Ты… ты… ты, – поперхнулся он, – што?

– Ты испугался? Почему испугался, Тима? Это я, я, Дарьюшка. Твоя Дарьюшка.

Чужое имя, как хлыстом по голой спине. Ее руки тянулись к нему, и опять:

– Тима!.. Милый!.. Тима!..

Он ударил ее по рукам и еще раз по щеке, точь-в-точь, как давеча папаша в гостиной.

Она сжалась в комочек, лицо ее перекосилось, в глазах – укор и недоумение.

– Ты… ты… забудь это проклятое имя. – Тима! – вывернул он из нутра, как ушатом холодной воды окатив Дарьюшку. – И не притворяйся, что спутала меня с какой-то сволочью.

– З-за ч-что? З-за ч-что?

Она не понимает, за что же он ее ударил? Что случилось? Он же ее ласкал, нежил, и ей было так хорошо, и вдруг – чужое, страшное, противное лицо! Куда исчез тот, чье сердце стучалось ей в грудь?..

– Мамочка!..

Пересиливая гнев ревности, он лег рядом с ней. Она звала – он молчал. Она хотела что-то вспомнить, понять, уяснить, а он ей не хотел помочь. Опять встретилась с его глазами – не видела таких, и быстро поднялась, собираясь бежать.

– Я уйду, уйду! – И губы у нее тряслись, как у обиженного ребенка. – Ты жестокий, жестокий, жестокий! Вы все жестокие, жестокие!

– Зачем ты его вспомнила?

– Я тебя ждала. Столько ждала! А ты… жестокий, жестокий!

– Я бы тебя пальцем не тронул, если бы ты не вспомнила про него. Мало тебе, что он таскал тебя в пойму!

– Он? Он? – Дарьюшка не понимала, что еще за «он»?

– Я с ним еще встречусь! Лоб в лоб!

– Я не хочу тебя. Не хочу. Уйди. Сейчас же уйди!

– Я твой муж.

– Нет! Не хочу. У меня будет другой муж. Завтра будет другой.

– Завтра?

– Завтра, завтра!

Григорий хотел ударить ее, но передумал. Он свое возьмет…

– Пусти, пусти! Мамочка! – позвала она, и тут же потная ладонь закрыла ей рот. Он ее мучает. Почувствовав боль, она его укусила за ребро ладони. Он ударил ее по губам. Собрав все силы, она вывернулась и стала царапаться, как волчица. Он опять ударил ее и втиснул руки в постель. Бил ее коленом. И рычал, рычал. Долго и бесстыдно насиловал. И вдруг, неловко повернувшись, он ткнулся лицом в подушку, и в тот же миг Дарьюшка схватила зубами за ухо…

– А-а-а-а! – заорал Григорий. Брызнула кровь, заливая лицо Дарьюшки.

Зажав ладонью окровавленное ухо, Григорий слетел с кровати и волчком закружился возле стола. Сквозь пальцы сочилась кровь, стекая по руке до локтя.

– Будь ты проклята! Будь ты проклята! – цедил он сквозь стиснутые зубы.

ЗАВЯЗЬ ДВЕНАДЦАТАЯ

Минусинск проснулся коровьим мыком – трубным, долгим, в тысячу глоток – воплощением умиротворенности я спокойствия.

Дарьюшка прислушалась и подбежала к окну, уставившись в текучий, мычащий мир.

Похоже было, что город населяли одни ленивые, удойные, меланхоличные коровы, телки и быки. Они стекались на площадь со всех сторон. Красные, бурые, пестрые, черные, комолые, рогатые, подтощалые, с выпирающими крестцами, жирные, с раздутыми утробами, с торчащими к земле сосками шли и шли, толкая друг друга, шли стадом на пойменные луга, на отавы, чтобы к вечеру набить утробы и вернуться в город с закатом солнца и так же мычать, возвещая мир о своем благополучном возвращении.

Навстречу коровам поднималось розовое солнце.

– Мычат, мычат, – шептала Дарьюшка, созерцая коровье царство.

Она была в платье, расстегнутом на спине. Но если бы спросить Дарьюшку, легла ли она в постель в платье или без него и что с нею произошло ночью, она вряд ли ответила бы.

– Мычат, мычат!

А что, если весь подлунный мир от зари и до зари населяют одни дойные коровы, телки, нетели и быки? Может, это и есть та третья мера жизни, куда пришла Дарьюшка, отряхнув прах со своих ног от прошлых трудных дней жизни? Коровье царство и коровье спокойствие. И она, Дарьюшка, тоже должна мычать! – призывно, утробно, и тогда она будет счастлива?

Надо мычать, мычать…

– М-у-у-у-у, – попробовала Дарьюшка сперва тихо, неумело, а потом, набрав полные легкие воздуха, замычала свободно, не хуже любой нетели: – М-у-у-у, м-у-у-у-у! – И сразу стало легче, точно вместе с мыком улетучилась горечь минувшей ночи, все сомнения и те неразрешимые вопросы о пяти мерах, над которыми она столько билась. Как все просто: набрать воздуху и, сложив губы трубочкой, выдыхать из себя облегчающее «м-у-у-у, м-у-у-у!», постепенно вытягивая живот.

– Барышня!

Дарьюшка оглянулась на толстуху в ситцевом платье, пригляделась и промычала.

– Штой-то вы, барышня?

– М-у-у-у, м-у-у-у!

– Рань такую поднялись и опять чудите. И ночью офицера покусали.

– М-у-у-у! – ответила Дарьюшка и сказала: – Мычи, мычи. Сейчас ты нетель. Справная, жирная, а потом станешь коровой. Мычи!

– Ой, боженька! – попятилась обладательница толстых ног, смахивающих на ступы. – Спали бы, барышня.

– Мычи, мычи. – И, пригнув голову, Дарьюшка намеревалась боднуть толстуху-нетель, но та кинулась за двери.

Некоторое время Дарьюшка кружилась вокруг стола и мычала, но потом прибежала встревоженная хозяйка, попробовала утихомирить Дарьюшку и, не преуспев, подняла самого Елизара Елизаровича.

Отец вошел в комнату в нижней голландской рубахе ниже колен, распахнутой до пупа, в халате, накинутом на вислые широкие плечи, и не без робости приблизился к дочери:

– Ну, што ты тут, Дарья? Дарьюшка отпрянула от отца:

– Цыган, цыган. Мясник.

У папаши глаза полезли на лоб, и сон как рукой сняло:

– Ты… ты, стерва, што-о?! А?! Изувечу!

– Му-у-у! Му-у-у! Му-у! – тревожно промычала Дарьюшка, как бы взывая о милосердии.

– Это што же, а? Што же, а? – затравленно оглянулся Елизар Елизарович, запахиваясь халатом. – Час от часу не легче. А? Давно она поднялась?

Выслушав сбивчивый рассказ служанки, предупредил:

– А ты смотри, Александра, помалкивай в городе. И чтоб книгочтец Юсков не проведал. И про то, как она ухо покусала человеку, ни гугу! – И пригрозил: – Вздую.

Утром Елизар Елизарович получил депешу от капитана «России», что пароход будет в Минусинске послезавтра утром: туманы задерживают.

Надо было съездить в Усть-Абаканское и встретиться там с «размазней» управляющим, Иннокентием Михайловичем, которого он решил отстранить от дел, но Дарьюшка висела на шее, как якорь. Надумал показать ее известному минусинскому доктору Ивану Прохоровичу Гриве.

Доктор не хотел принять Дарьюшку: «Я – хирург. Да-с. Если ваша дочь, как вы говорите, с ума сошла, то следует обратиться за помощью к психиатрии – паука о душевнобольных, в Красноярске имеется больница». Елизар Елизарович пообещал хорошее вознаграждение. «Никакого вознаграждения, почтенный, – рассердился доктор Грива. – Вы, вероятно, думаете, что доктора призваны взимать, а не давать. Есть и такие доктора. Да-с!» И, подумав, доктор нашел выход: «Есть здесь бывшая курсистка психоневрологического института. Официально она не практикует. Я приглашу ее к себе. Так что приводите вашу дочь в мой сад, в пересылку доктора Гривы».

– Как так «в пересылку?» – не понял Елизар Елизарович.

– Ну, если угодно, в мой дом на дюне. Да-с. Но я предпочитаю свой дом называть «пересылкой» – этапной тюрьмой. В России, как вам известно, все жители так или иначе заключенные. Да-с. И я пока живу в пересылке. В Сибирь меня гнали из Одессы. От тюрьмы к тюрьме. От пересылки к пересылке. Тридцать три тюрьмы, почтенный. Да-с. Ну, а дальше… Одному богу и жандармам известно, куда погонят дальше. Так что я пока в собственной пересылке. На всякий случай запомните: к моему дому ехать будете мимо тюрьмы. Не испугайте больную. Другой дороги нет. Да-с. В России, почтенный, от сотворения мира все дороги ведут в тюрьму. Не в Рим, как в матушке Европе, а в тюрьму. Да-с!

Доктор Грива шутил, конечно. В Минусинске он прикипел на вечное поселение, вырастил на бросовой земле яблоневый сад, построил дом на сыпучей дюне в полуверсте от тюрьмы, и говорят, будто на новоселье созвал всех свободных надзирателей, конвойных солдат и бражничал с ними всю ночь напролет.

Мало ли чудаков на свете!..

День выдался солнечный, высокий и просторный, какие бывают в благодатной Минусинской долине. Сытый рысак Воронок, любимец хозяина, пощелкивая подковами, сияя серебром и медью наборной сбруи с кисточками, играючи бежал по улицам города через деревянный мост на Татарский остров и там, свернув на одну из улиц-линий, помчал хозяина с дочерью к тюрьме.

И надо же было встретиться с этапными арестантами! Впереди на сером коне в длиннополой шинели, в начищенных сапогах со шпорами, при шашке, в серой каракулевой папахе картинно кособочился конвойный офицер.

Взмахнув плетью, он крикнул: «Па-асторонись!» – и успел прицелиться глазом на молоденькую красавицу, сидевшую слева в тарантасе рядом с бородачом в шляпе и суконной поддевке.

Постоянно настороженная Дарьюшка еще издали заметила всадника «на бледном коне» и готова была выпорхнуть из коробки тарантаса. Но когда раздался голос всадника, а потом он, гарцуя, вздыбил коня и, обращаясь к конвойным солдатам, крикнул: «Па-адтянись!», внимание Дарьюшки метнулось на арестантов. Они шли по четыре в ряд, закованные по рукам и ногам, в серых колпаках и в таких же грубых куртках и штанах, похожие друг на друга, точно одно лицо растворилось в сотне обреченно тупых лиц, охраняемые конвойными солдатами. Двигались медленно, гремя цепями, и Дарьюшка вспомнила, как давно в Красноярске, по Воскресенской, вот так же гнали этапных и горожане, любопытные, но безучастные, тупо созерцали шествие несчастных. И она, Дарьюшка, плакала и втайне проклинала царя и всю существующую власть, которая только и умеет, что творить жестокость. И люди терпят ярмо, волочат цепи, издыхают на каторге и благословляют рабской покорностью. Жестокость! Она, Дарьюшка, никогда не благословляла ее. Но она была такая беспомощная и жалкая! Но ведь это было тогда, во второй мере жизни! Сейчас Дарьюшка чувствует в себе силу, чтобы сразиться с тиранией.

Сдерживая Воронка на ременных вожжах, Елизар Елизарович подъехал к заплоту и не успел оглянуться, как Дарьюшка выпрыгнула и побежала к этапным, ловко увернувшись от солдата.

– На-аза-ад! Назад! – заорал конвойный, и в ту же секунду круто обернулся офицер на сером коне.

Дарьюшка влетела в ряды арестантов, как стрела, пущенная самой судьбою.

– Не смейте жить в цепях! Вы – люди! – раздался ее призывный голос. – Пусть цепи носят насильники и мучители. Глядите, как светит солнце. Оно светит для всех. И для вас, чтобы вы радовались жизни и были счастливы. Бросьте цепи, бросьте! Сейчас же!

– Взять ее! Взять! – взвизгнул офицер, то наезжая на арестантов, то вскидывая коня на дыбы. Танцуя, серый конь звучно перекатывал на оскаленных зубах стальной мундштук, а конвойные солдаты, ощетинившись штыками, держали на прицеле сбившихся в кучу кандальников.

Голос Дарьюшки зазвенел страстно и призывно. Арестанты моментально сгрудились вокруг нее, и каждый хотел взглянуть на лицо девушки. И она их видела, несчастных. Близко-близко. Совсем молодых, измученных казематами, бородатых, отупевших, не верящих ни в солнце, ни в радость жизни.

– Пусть они взбесятся, насильники! – возвещала Дарьюшка, довольная, что сказала правду. – Глядите, как прыгает бледный конь! И ад и смерть на бледном коне! Не бойтесь, я с вами, мученики! Я с вами! Киньте цепи и пойдемте со мною в третью меру жизни. У нас будет радость. У нас будет солнце. У нас будет счастье. И сгинут цепи, слышите?..

Офицер выхватил револьвер, выстрелил вверх. И еще, и еще. «Бах, бах, бах!»

– Ложись! Ложись!

Арестанты остались безучастными к воплю офицера. Тесно сомкнулись плечом к плечу, и там, среди них, – Дарьюшка в черной плюшевой жакетке и в пуховом платке, сбившемся на плечи.

На выстрелы офицера отозвалась тюрьма. Бежали солдаты, надзиратели, унтеры, а из соседних домов, из оград в улицу высыпали любопытные горожане.

Елизар Елизарович перепугался до икоты, а тут еще Воронок, как только раздались выстрелы, попятил тарантас на середину улицы. Надо бы сказать, что Дарья не в своем уме, да где уж тут. И кто услышит? «Осподи помилуй! Осподи помилуй!» – молился Елизар Елизарович, порешив, что Дарьюшку, наверное, прикончат, да и его схватят. Шутка ли: посягательство на законы царя и отечества! Призыв к освобождению арестантов.

Шум, гвалт. Крик. Ругань, Звон цепей.

Солдатские лапы сграбастали Елизара Елизаровича за шиворот английской поддевки и выволокли из коробка тарантаса.

Арестантов штыками погнали обратно в тюрьму.

Елизара Елизаровича поволокли в караульное помещение рядом с тюремной стеною.

– Разберитесь, братцы! Разберитесь! – взывал к солдатам Елизар Елизарович, но те тащили да подкидывали горяченьких, чтоб век помнил, как нападать на конвой.

Первое, что увидел Елизар Елизарович в бревенчатом караульном помещении, были решетки на трех окнах. Стол впереди, широкая скамья и жестяная лампа, спущенная над столом с потолка. Еще одна дверь в соседнюю комнату, и там бился голосок Дарьюшки. Это, конечно, она кричала, Стон, стон и удары. Догадался: Дарью избивают. Не успел сказать, что дочь «психическая», как дюжий солдат подскочил к нему и без единого слова сунул кулаком в рыло – искры из глаз посыпались.

Тут и пошло. Трое держали со спины, а двое утюжили почтенную физиономию миллионщика. «Братцы! Служивые! Разберитесь!» – нутряным стоном отзывался на удары Елизар Елизарович, не чая, останется ли в живых.

Нет, такого он не переживал! Сам молотил инородцев смертным боем, если те жаловались на него, что он их ограбил, но чтоб самому испытать лупцовки – в помышлении не было. Не он ли за веру, царя и отечество готов хоть всех инородцев отправить на тот свет? Раздеть до нитки, забрать весь скот и потом продать «царю и отечеству» втридорога или того больше. Не он ли самый праведный гражданин в отечестве?! И вот – бьют, бьют да приговаривают: «Собака, образина! Харя! Рыло!» И все это комментируется соответствующим довеском физического воздействия на «собаку, образину, харю, рыло» в одном лице.

Измотали Елизара Елизаровича до того, что он еле поднялся на четвереньки. Окатили водой, очухался.

– Господи! За што? А? За што?

После столь внушительной обработки потащили в двухэтажный дом управления тюрьмы, на второй этаж, и тут Елизар Елизарович предстал перед начальником тюрьмы – бритощеким старикашкой в погонах штабс-капитана и перед жандармским подпоручиком. –.

– Прошу. Садитесь. – Подпоручик указал на деревянный замызганный стул, поставленный на почтительное расстояние от стола. – Фамилия?

Помятый, всклокоченный, диковатый, с подбитыми глазами и подпухшей щекой, Елизар Елизарович смахивал на затравленного медведя со связанными лапами. Из головы вылетело, что он – почтенное лицо, миллионщик, все может, до всех дойти горазд и что ему сам черт не страшен. А тут притих, покособочился, грузно опустившись на стул. Хоть бы развязали руки! Так нет же, притащили к начальству, как какого-нибудь арестанта или каторжного.

«Да это же Иконников! – узнал Елизар Елизарович жандармского подпоручика, с трудом переводя дыхание. Болели ребра, спина и башку не повернуть. – Иконников же! За одним столом сидели у Вильнера».

– Фамилия! – подтолкнул подпоручик.

– Юсков фамилия, – покорно ответствовал Елизар Елизарович и, собравшись с духом, заискивающе проговорил: – Юсков же, господин Иконников.

Подпоручик хлопнул ладонью о стол:

– Ма-алчать! Имя-отчество?

– Елизар Елизарович. Или вы меня не признали, господин Иконников? Дело у меня на всю губернию.

– Дело? на всю губернию? – прицелился подпоручик. – Понятно. В нашем уезде такую сволочь еще не видели. Из губернии прилетел с той шлюхой?

– Господи прости!..

– Ма-алчать! От какой партии имел поручение совершить налет на этап и освободить государственных преступников? Отвечай!

– Не было того! Не было! А партия моя – по скотопромышленности, и в акционерном обществе состою пайщиком. Контора моя в Минусинске, в Урянхае, а также и в Красноярске по акционерному обществу.

– Ты эти штучку-мучки брось, – погрозил пальцем щеголь подпоручик, прохаживаясь возле стола. – Со мною не пройдет. Па-анятно? Ты мне выложишь, по чьему заданию явился в Минусинск. – И без перехода, в упор: – социалист-революционер? Террорист? Ну? Живо?

– Юсков же я! Юсков! Господина исправника спросите. Ротмистра Толокнянникова! Меня весь город знает.

Начальник тюрьмы что-то шепнул подпоручику, тот внимательно пригляделся к арестованному, а потом уже обратился к конвойному унтер-офицеру:

– При задержании обыскали? Нет, оказывается, не успели.

– Обыскать!

Подскочили три надзирателя, унтер-офицер, развязали руки арестованному, обшарили карманы: золотые часы «Павел Буре», замшевый бумажник, набитый кредитными билетами, какие-то бумаги, счета с печатными заголовками: «ЕНИСЕЙСКОЕ АКЦИОНЕРНОЕ ОБЩЕСТВО ПАРОХОДСТВА, ПРОМЫШЛЕННОСТИ И ТОРГОВЛИ, ЮСКОВ ЕЛИЗАР ЕЛИЗАРОВИЧ»; в нагрудном кармане поддевки – осколки от разбитой бутылки марочного французского коньяка – угощение для доктора Гривы; в наружном кармане – пара дамских роговых шпилек, серебряная и медная мелочь, витая цепочка с разнообразными ключами.

Пересчитали деньги: одна тысяча семьсот двадцать пять рублей.

– Значит, Юсков? – потеплел жандармский подпоручик, соображая, не влип ли он в историйку. – Ну, а теперь скажите: как вы задумали совершить налет на этапных о той шлюхой? И как она? Социалистка? Кого именно она хотела освободить, призывая преступников совершить нападение на конвой? Это ее деньги?

– Господи прости! Не было нападения на преступников. Не было!

– Это ее деньги, спрашиваю?

– Мои деньги. Мои.

– Как она, та особа, которая ехала с вами, а потом прорвалась к этапным и призывала к нападению на конвой?!

– Умом помешанная, господин Иконников. Другая неделя, как сошла с ума. Вез доктору Гриве. А дорога-то, господи прости, мимо тюрьмы. Кабы знал такое, связал бы, скрутил или человека взял бы с собой. А тут, господи помилуй, вожжи в руках – рысак-то у меня норовистый. Не успел глянуть… экое, господи! Ночью человеку ухо откусила.

– Ухо откусила? Кому откусила?

– Моему доверенному по акционерному обществу, Григорию Потылицыну. Казачий офицер, есаул. Доглядывал ночесь за нею, – кинулась и ухо отжевала.

Елизара Елизаровича понесло! Только бы не его обвиняли в злоумышленном посягательстве на тюремную крепость царя и отечества! Пусть за все ответит Дарья… Какой с нее спрос, коль с ума сошла?

– Как ее фамилия, этой особы?

У Елизара Елизаровича захолонуло внутри: фамилия-то Юскова!

– Не знаете ее фамилию?

– Как не знать! Юскова. Прости меня, господи. Дарья Юскова. Дочь моя. Другая неделя, как с ума сошла.

Поручик переглянулся с начальником тюрьмы.

– Ваша дочь?

– Истинно так. Дочь. После гимназии ума решилась. Дома держали под замком, а сегодня вот хотели показать доктору Гриве.

– Вы понимаете, какое она преступление совершила?

– Разве ждал того, ваше благородие? Думал ли, что каторжных встретим?

Жандармский подпоручик призадумался. Дочь Юскова! Сумасшедшая. С дураков взятки гладки. Только можно препроводить под конвоем в психиатрическую больницу. Но ведь дочь Юскова! Этот космач поднимет на ноги исправника, ротмистра, дойдет до губернатора Гололобова. И, чего доброго, подпоручика отправят на фронт… из-за какой-то дуры! К тому же «дуру» до того избили, что она еле жива.

Не лучше ли выпроводить миллионщика вместе с его дочерью, только пусть он подпишет протокол, что его больная дочь Дарья в состоянии невменяемости кинулась к этапным, призывая их к нападению на конвой. И когда преступники пытались разбежаться, конвойные солдаты применили силу, и Дарья Юскова пострадала в свалке. И что отец психически больной Дарьи Елизар Елизарович получил соответствующее предупреждение, чтобы впредь больную дочь держать под строжайшим надзором и водворить в больницу. И что сам Елизар Елизарович не имеет никаких претензий к жандармскому подпоручику Иконникову, в чем и расписуется.

Пришлось стерпеть и подписать протокол. Только бы убрать ноги из заведения его императорского величества!..

Подпоручик любезно вернул деньги и вещи. Принимая часы, Елизар Елизарович нажал на головку боя и прислушался к серебряным ударам: три часа с тройным перезвоном, что означало четверть четвертого. После перезвона – серебристая мелодия «Боже, царя храни!»

Начальник тюрьмы выпрямился и перекрестился, слушая гимн.

Дослушав мелодию, Елизар Елизарович положил часы в карман, собираясь уходить.

Жандармский подпоручик выразил сожаление, что произошла такая печальная историйка.

– Иметь такую дочь! – Подпоручик покачал головой. – По уставу конвойной службы, ее должны были застрелить на месте преступления. Нападение на конвой с целью освобождения преступников. Как о том имеется специальное предписание, конвойная охрана открывает огонь без предупреждения. Что поделаешь? Тем более, господин Юсков, среди конвоируемых немало головорезов, приговоренных к вечной каторге, и, что особенно важно, более тридцати – государственные преступники, подпольщики, так называемые социалисты-революционеры, весьма опасные для отечества.

– Да я бы, – воспрял Елизар Елизарович, – всех этих социалистов живьем в землю, а не на каторгу!

Подпоручик, конечно, согласен: лучше бы их живьем в землю…

Начальник тюрьмы пригласил Елизара Елизаровича в свой кабинет.

– Тут у меня туалетная комната, – предупредительно указал сухонький старичок на задрапированную дверь. – Прошу. Прошу.

Елизар Елизарович воспользовался приглашением.

В туалетной был установлен большой цинковый титан для нагрева воды, ванна, рукомойник с эмалированным бачком, флаконы с ароматной водой, зеркало в черных крапинках, в котором Елизар Елизарович увидел свою изрядно помятую физиономию: губы распухли, с запекшейся кровью на бороде, правая щека вздулась и перекосилась, глаз затек, и на лбу шишка! «Эко уходили меня служивые! Надо бы сырого мяса приложить к щеке и в подглазье. Куда я теперь с этакой образиной?» Понятно: ни к исправнику в гости, ни к Вильнеру, ни к миллионеру-маслобойщику Вандерлиппу, с которым уговорился вечером встретиться.

Начальник тюрьмы, прощаясь, проверещал, что он непричастен к инциденту. И что конвойная служба находится в распоряжении особого ведомства, и что если господин Юс-ков как нечаянно пострадавший возбудит дело, то следует обратиться туда-то и к тому-то, и ни в коем случае к ведомству тюрем Российской империи.

Елизар Елизарович махнул рукой: ладно, мол, до того ли!

Подпоручик Иконников поспешил в караульное помещение взглянуть на дочь миллионщика Юскова, которую он принял за политическую террористку и поручил допросить со всей строгостью прапорщику Мордушину, тому офицеру, который так картинно кособочился на сером коне, заглядевшись на Дарьюшку, а потом открыл стрельбу из револьвера.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 37 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>