Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

История Анны Вулф, талантливой писательницы и убежденной феминистки, которая, балансируя на грани безумия, записывает все свои мысли и переживания в четыре разноцветные тетради: черную, красную, 24 страница



Томми наклонился вперед, глядя прямо ей в лицо, и спросил настойчиво:

— Что скажешь, Анна?

Она улыбнулась и одобрительно кивнула, но этого было недостаточно. Она сказала:

— Да, это вовсе не глупо.

— Вот именно.

Томми откинулся назад, с облегчением. Ему удалось, так сказать, спасти отца, защитить его от презрения Молли и Анны, и теперь он и им воздавал должное:

— А я сказал ему, что этот тест не позволил бы ему выявить тебя или мою мать, потому что вы обе поехали бы в ту сельскую больницу, ведь правда?

Ему было важно услышать от нее «да»; но Анна хотела быть честной до конца, ради самой себя.

— Да, я бы поехала, но Ричард прав. Он точно описал мои при этом чувства.

— Но ты бы все-таки поехала?

— Да.

— Интересно, ты бы действительно поехала? Я вряд ли бы. То есть я же отказался от обеих предложенных работ, вот и ответ на этот вопрос. А ведь я даже никогда и не был коммунистом — я просто наблюдал тебя, и мать, и ваших друзей, и как вы этим занимаетесь, и это на меня повлияло. Я страдаю параличом воли.

— Это Ричард так сказал? Паралич воли? — спросила Анна, не веря своим ушам.

— Нет. Но он это имел в виду. Я нашел это определение в одной из книжек про безумие. Что отец сказал, так это то, что воздействие коммунистических стран на Европу заключается в том, что людям стало все равно, их лучше и не беспокоить. Потому что все привыкли к мысли, что целая страна может перемениться полностью за каких-нибудь три года — как в Китае или как в России. И если люди не видят в ближней перспективе глобальных перемен, то лучше их вообще не беспокоить, им все равно… А как ты думаешь, это правда?

— Это правда лишь отчасти. Это относится к тем людям, которые какое-то время прожили внутри коммунистического мифа.

— Еще совсем недавно ты была коммунисткой, а теперь вот употребляешь такие слова — «коммунистический миф».

— У меня иной раз создается впечатление, что ты винишь меня, и мать, и многих наших за то, что больше мы не коммунисты.

Томми низко опустил голову, нахмурился.

— Ну, я помню, как вы были такими деятельными, активными, вы бегали туда-сюда, все время что-то делали. Теперь этого нет.

— По-твоему, любая деятельность лучше, чем никакая?

Он поднял голову, сказал обвиняющим тоном, резко:

— Ты знаешь, о чем я говорю.

— Да, конечно знаю.

— Угадай, что я сказал отцу? Я сказал, что, если бы я туда поехал и если бы я занялся этой нечестной благотворительной работой, я бы начал в среде рабочих организовывать группы революционеров. Он совсем не рассердился. Он сказал, что в наши дни революции являются одним из основных рисков большого бизнеса и он бы принял меры предосторожности и разработал систему страхования на случай революционного восстания, поднятого мной.



Анна промолчала, и Томми добавил:

— Это была шутка, ты это понимаешь?

— Да, понимаю.

— А я сказал, чтобы он спал спокойно и на мой счет не волновался. Потому что я не стану устраивать революцию. Если бы это было двадцать лет назад, то стал бы. А сейчас не стану. Потому что теперь мы уже знаем, как обстоит дело в революционных группах: не прошло бы и пяти лет, как мы бы начали друг друга убивать.

— Не обязательно.

Взгляд Томми ясно говорил: «Ты ведешь себя нечестно». А вслух он произнес:

— Я помню один ваш с мамой разговор, пару лет назад. Ты тогда сказала моей маме: «Если бы нас угораздило быть коммунистками в России, или в Венгрии, или где-нибудь еще, одна из нас наверняка пристрелила бы другую как предательницу». Это тоже была шутка.

Анна сказала:

— Томми, у твоей матери и у меня, у нас обеих была довольно сложная жизнь, и мы много чем занимались. Ты не можешь ждать от нас сейчас юношеского задора, лозунгов, победных кличей, боевых воззваний. Мы, мы обе, вступаем в средний возраст, приближаемся к нему.

Анна слышала сама, что она все это произнесла с определенной долей холодного удивления, почти что с неприязнью.

Она сказала самой себе: «Я рассуждаю, как старый усталый либерал». Однако она решила не сдавать своих позиций. Она взглянула на Томми и обнаружила, что он смотрит на нее весьма скептически. Он сказал:

— Ты хочешь сказать, что я не имею права рассуждать как человек, вступивший в средний возраст? В мои-то годы? Но, Анна, я себя так чувствую, я чувствую себя немолодым. Ну, что ты должна ответить мне на это?

Вернулся недобрый незнакомец, он сидел напротив, его глаза светились злостью.

Она сказала быстро:

— Томми, вот что мне скажи: как бы ты подытожил весь твой разговор с отцом?

Томми вздохнул и снова стал самим собой.

— Всякий раз, когда я вижу его в офисе, я удивляюсь. Я помню, как это было в первый раз, — до этого я с ним всегда встречался у нас дома, да пару раз у Марион. Ну, как тебе сказать, я как-то привык его считать… довольно заурядным, понимаешь? Обычным. Скучным. Как и вы с мамой считаете. Так вот, когда я первый раз увидел отца в офисе, я был смущен, — я знаю, ты сейчас мне скажешь, что это из-за власти, которой он обладает, ну, все эти деньги. Но дело было не только в этом. Там было нечто большее, другое. Неожиданно он показался мне совсем не ординарным, не второсортным.

Анна сидела и молчала, она думала: «К чему он клонит? Похоже, я что-то упускаю. Что?»

Томми заметил:

— А, я знаю, что ты думаешь, мол, Томми и сам ординарный и второсортный.

Анна вспыхнула: раньше она и вправду так думала. Томми заметил, что она покраснела, и на лице его появилась недобрая улыбка. Он сказал:

— Ординарные люди необязательно глупы, Анна. Я прекрасно понимаю, что я из себя представляю. И именно поэтому я и чувствую себя неловко, когда прихожу в офис к своему отцу и наблюдаю, как он ведет свои дела, и вижу, что он в бизнесе — очень большой человек. Потому что и я хорошо бы с этим справился. Но я не смог бы, никогда бы не смог, потому что мне пришлось бы жить с раздвоенным сознанием — из-за тебя и моей матери. Разница между мной и моим отцом заключается в том, что я осознаю, что я зауряден, а он не понимает, что и он — тоже. Я прекрасно понимаю, что такие люди, как ты и моя мать, в сотни раз лучше, чем он, — и даже несмотря на то, что вы такие неудачницы и что у вас все так нескладно. Но лучше бы я этого не понимал. Ни в коем случае не говори этого моей матери, но было бы намного лучше, если бы меня воспитал отец, — если бы это сделал он, я был бы счастлив в положенное время сменить его в рабочем кресле.

Анна не смогла удержаться от испытующего взгляда: у нее возникло подозрение, что Томми сказал ей это именно в надежде, что она при случае обязательно перескажет все Молли и той будет больно. Но по выражению лица Томми было понятно, что он занят спокойным, терпеливым и честным самоанализом. И вместе с тем Анна чувствовала, что в ней снова поднимается волна истерии; и она знала, что это — отражение состояния Томми; и она отчаянно искала слова, которые ей помогли бы с этим справиться. Она увидела, как он очень медленно повернул свою тяжелую голову на широком коротком шарнире шеи и посмотрел на ее тетради, словно напоказ разложенные на рабочем столе; и она подумала: «Боже, только не это, надеюсь, он пришел не для того, чтобы поговорить со мной о них? И обо мне самой?» Она быстро проговорила:

— Я думаю, ты очень упрощаешь образ своего отца. Я не считаю, что ему неведома раздвоенность сознания: однажды Ричард сказал, что быть крупным бизнесменом в наши дни — это все равно, что быть довольно расторопным и толковым посыльным! И ты не забывай, что в тридцатые он был очарован коммунизмом и что он даже был склонен к богемной жизни и вел ее, правда не очень долго.

— А теперь, чтобы напомнить себе об этом, он крутит романы с секретаршами: это его способ доказать себе, что он — не просто какой-то там ординарный и респектабельный зубец на колесе под названием «средний класс».

Это было сказано резко, с мстительными нотками в голосе, и Анна подумала: «Так вот о чем он хочет со мной поговорить». И она вздохнула с облегчением.

Томми сказал:

— После того как я сегодня днем сходил в офис к своему отцу, я поехал к Марион. Мне просто захотелось ее увидеть. Обычно я с ней встречаюсь только у нас дома. Она была пьяна, а дети притворялись, что этого не замечают. Она рассказывала мне о моем отце и секретарше, а дети притворялись, что они не понимают, о чем это она.

Томми замолчал, он ждал чтó Анна скажет, он склонился к ней, глаза его сузились, взгляд был обвиняющим. Но поскольку она молчала, он продолжил:

— Ну, и что же ты не выскажешься откровенно? Почему не скажешь то, что думаешь? Я знаю, ты презираешь моего отца. Все потому, что он нехороший человек.

При слове «нехороший» Анна невольно рассмеялась, а Томми нахмурился. Она сказала:

— Извини, но это слово — не из тех, которыми я пользуюсь.

— А почему? Ведь ты же это имеешь в виду? Мой отец уничтожил Марион, а теперь он уничтожает их детей. Разве скажешь, что он хороший? Ну, ты же не станешь говорить, что это Марион виновата во всем?

— Томми, я не знаю что сказать, — ты пришел ко мне, и я понимаю, что ты ждешь от меня каких-то разумных здравых слов. А я не знаю, я просто не знаю…

Бледное, покрытое капельками пота лицо Томми было убийственно честным, в его глазах светилась искренность. Но было в его взгляде и что-то еще — искорки злобного удовлетворения; он обвинял ее в том, что она обманывает его надежды; и он был рад, что это так. Он снова повернул голову и посмотрел на ее тетради. «Вот сейчас, — подумала Анна, — сейчас я должна сказать то, что он хочет услышать». Но не успела она додумать эту мысль до конца, как Томми встал и направился к ее тетрадям. Анна вся подобралась, она не шелохнулась; для нее была невыносима даже мысль, что кто-то может увидеть эти тетради, и все же она чувствовала, что Томми имеет право на них смотреть: и она не смогла бы объяснить, почему у него такое право есть. Он стоял к ней спиной и смотрел на тетради. Потом он оглянулся и спросил:

— А почему у тебя четыре тетради?

— Я не знаю.

— Ты должна это знать.

— Я никогда себе не говорила: «Я стану делать записи в четырех тетрадях». Просто так вышло само собой.

— А почему это не может быть одна тетрадь?

Она немного подумала и сказала:

— Возможно, потому что это была бы такая свалка. Такая неразбериха.

— И пусть была бы неразбериха. Почему бы нет?

Анна подбирала правильные слова, чтобы их ему предложить, когда сверху донесся голосок Дженет:

— Мама?

— Да? Я думала, ты спишь.

— Я и спала. Я пить хочу. А с кем ты говоришь?

— С Томми. Хочешь, чтоб он поднялся к тебе и пожелал тебе спокойной ночи?

— Да. И я хочу воды.

Томми медленно развернулся и вышел; Анна слышала, как он на кухне наливает воду, как он тяжело поднимается по лестнице. А между тем она пришла в сильнейшее смятение чувств: как будто каждая частица и каждая клетка ее тела подверглись воздействию какого-то раздражающего вещества. Присутствие Томми в одной с ней комнате и необходимость думать, как с ним управиться, заставляли ее более или менее оставаться Анной, более или менее оставаться самой собой. Но сейчас она уже с трудом себя узнавала. Ей хотелось смеяться, хотелось плакать, даже кричать; ей хотелось что-нибудь разбить, схватить какой-нибудь предмет, трясти его, трясти, пока… предметом, разумеется, был Томми. Анна сказала себе, что она заразилась его настроением, его состоянием; что ею овладели его эмоции; она с изумлением подумала, что то, что на его лице отражалось в виде отсветов злобы и ненависти, а в голосе проявлялось краткими отзвуками резкости и жесткости, должно быть, все это было внешним проявлением яростного внутреннего шторма такой огромной силы, что… и она внезапно почувствовала, что на ее ладонях и в подмышках проступает холодный пот. Ей стало очень страшно. Все ее разнообразные и противоречивые чувства сводились к одному: она была в ужасе. Но не могло же, конечно, быть такого, что она физически боялась Томми? Так сильно его боялась и все же отправила наверх, к ребенку? Но нет, за Дженет Анна ни капли не беспокоилась. Она слышала, как наверху два голоса сплетаются в веселом диалоге. Потом раздался смех — смех Дженет. Потом — медлительные, целенаправленные шаги, и Томми к ней вернулся. Он тут же спросил:

— А как ты думаешь, какой станет Дженет, когда вырастет?

Лицо его было бледным и упрямым, не более того; и Анне стало как-то легче. Он стоял у ее рабочего стола, одной рукой на него опираясь, и Анна ответила:

— Не знаю. Ей всего одиннадцать.

— Тебя это не беспокоит?

— Нет. Дети все время меняются. Откуда же мне знать, чего она потом захочет?

Томми надул губы, скептически улыбнулся, и она сказала:

— Ну? Я опять ляпнула какую-нибудь глупость?

— Все дело в том, как ты это говоришь. В твоем подходе.

— Извини.

Но поневоле она сказала это с горечью и, безусловно, раздраженно; и на лице Томми мелькнула быстрая улыбка — улыбка удовлетворения.

— А ты думаешь когда-нибудь об отце Дженет?

Этим ударом он попал ей прямо в диафрагму; Анна почувствовала, как внутри все напряглось и сжалось. Однако она сказала:

— Нет, почти что никогда.

Он пристальным и неподвижным взглядом в нее уперся; и она продолжила:

— Ты же хочешь, чтобы я честно рассказала тебе о своих чувствах, да? Ты только что высказался абсолютно в духе Сладкой Мамочки. Она со мною часто говорила примерно так: «Он — отец вашего ребенка». Или: «Он был вашим мужем». Но это было пустым звуком для меня. Что тебя тревожит — что твоя мать не сильно любила Ричарда? Что ж, должна тебе сказать, она была увлечена им гораздо больше, чем я — Максом Вулфом.

Томми стоял перед ней, прямой и очень бледный, и его взгляд был обращен сугубо внутрь; Анна засомневалась, замечает ли и слышит ли он ее вообще. И все же было похоже, что он слушает, поэтому она продолжила:

— Я понимаю, что это значит: иметь ребенка от мужчины, которого ты любишь. Но я не понимала этого, пока я не полюбила мужчину. Мне хотелось иметь ребенка от Майкла. Но дело в том, что я родила ребенка от мужчины, которого я не любила…

Она умолкла, замерла, не понимая, слышит ли он ее. Его взгляд упирался в стену, он смотрел на какую-то точку на стене в нескольких футах от Анны. Он перевел на нее какой-то мутный рассеянный взгляд и сказал тоном какого-то немощного сарказма, она никогда раньше не слышала, чтобы Томми так говорил:

— Продолжай, Анна. Для меня это такое откровение — послушать, как опытные люди рассуждают о своих чувствах.

Однако смотрел он убийственно серьезно, поэтому она подавила ту тревогу, которую в ней породил его сарказм, и продолжила:

— Мне кажется, дело обстоит так. Это не ужасно, — я хочу сказать, это может быть ужасно, но это не разрушительно, это не отравляет всю жизнь — обходиться без того, чего ты хочешь. Нет ничего плохого в том, чтобы сказать: «Моя работа — это не совсем то, чем я действительно хотел бы заниматься, я способен на большее». Или: «Я — человек, которому нужна любовь, а я без нее обхожусь». А вот что действительно ужасно, так это притворяться, что второсортное — первосортно. Притворяться, что тебе не нужна любовь, когда она тебе нужна; или что тебе нравится твоя работа, когда ты прекрасно знаешь, что способен на большее. Было бы ужасно, если бы я сказала, из чувства вины или из каких-нибудь еще соображений: «Я любила отца Дженет», когда я прекрасно знаю, что я его не любила. И точно так же было бы нехорошо, если б твоя мать сказала: «Я любила Ричарда». Или: «Я люблю свою работу»…

Анна замолчала. Томми кивнул. Ей было непонятно, был ли он доволен тем, что она ему сказала, или же высказанная ею мысль была настолько очевидна, что ему было не нужно, чтобы ее кто-то для него озвучил. Томми снова повернулся к тетрадям и открыл ту, что была в синей обложке. Анна увидела, что его плечи заходили от саркастического смеха, целью которого было задеть ее.

— Ну?

Он прочел вслух:

— «12 марта, 1956 год. Внезапно Дженет стала трудной и агрессивной. В целом — сложная фаза развития».

— Ну?

— Я помню, как ты однажды спросила маму: «Как Томми?» А голос у мамы не очень приспособлен для тайных откровений. Звенящим шепотом она сказала: «Ох, он сейчас находится в сложной фазе развития».

— Может, так оно и было.

— Фаза развития. Это было однажды поздним вечером, когда вы с мамой ужинали на кухне. Я лежал в постели и прислушивался, а вы болтали и смеялись. Я спустился вниз, чтобы налить себе стакан воды. В те дни я чувствовал себя несчастным, я волновался обо всем. Я не справлялся с уроками, которые нам задавали в школе, мне было страшно по ночам. Конечно, стакан воды был просто предлогом. Мне хотелось побыть на кухне — потому что вы так хорошо смеялись. Я хотел быть рядом со смехом. И я не хотел, чтобы вы догадались, что мне очень страшно. Когда я вышел за дверь, я и услышал этот ваш диалог.

— Ну?

Анна провалилась в яму изнеможения: она думала о Дженет. Дженет только что проснулась и попросила стакан воды. Пытается ли Томми ей сказать, что Дженет несчастна?

— Это свело меня на нет, — сказал угрюмо Томми. — Все свое детство я стремился достичь чего-то, что казалось мне и важным, и новым. Я коллекционировал свои победы. В ту ночь я победил, — я смог спуститься вниз по темной лестнице и притвориться, что все в порядке. Мне нужно было к чему-то прилепиться, к чувству, кто я есть на самом деле. А мама говорит: такая фаза. Иначе говоря, что именно я чувствую — совсем не важно, это всего лишь результат работы моих желез или чего-то в этом роде, и это должно со временем пройти.

Анна промолчала; она тревожилась за Дженет. Но ее девочка кажется общительной, веселой, и она хорошо учится. По ночам дочка просыпается очень редко, и ни разу она и словом не обмолвилась о том, что ей бывает страшно в темноте.

Томми проговорил:

— Полагаю, вы с мамой друг другу говорили, что у меня и сейчас сложная фаза?

— Говорить вроде как не говорили. Но мы скорее всего это подразумевали, — ответила Анна напряженно.

— И то, что я чувствую сейчас, не имеет вообще никакого значения? Но когда же, в какой момент мне будет даровано право сказать себе, что мои чувства имеют силу, что они значимы? В конце-то концов, Анна… — Тут Томми развернулся к ней: — Нельзя всю жизнь проходить какие-то там фазы. Где-то должна быть цель.

Его глаза излучали ненависть; и Анне стоило немалых усилий ответить:

— Если ты предполагаешь, что я достигла какой-то цели и что я тебя сужу с каких-то превосходящих твои позиции высот, то я должна тебе сказать — это неправда.

— Фазы, — продолжал он гнуть свое. — Стадии. Растущая боль.

— А я думаю, что женщины так все и видят — и людей. Уж точно — своих собственных детей. Во-первых, сначала всегда следуют девять месяцев, когда не знаешь, кто родится: мальчик или девочка. Иногда я с интересом размышляю, какой была бы Дженет, родись она мальчиком. Разве ты не понимаешь? Потом младенцы проходят все стадии развития, потом они становятся детьми младшего возраста. Когда женщина смотрит на ребенка, она одновременно видит все стадии его пути, помнит все, что было раньше. Случается, что я смотрю на Дженет и одновременно вижу, каким она была младенцем, и чувствую ее в своей утробе, и вижу ее как маленькую девочку разных возрастов, размеров, и все это — одновременно.

Томми смотрел с упреком и с сарказмом, но Анна стояла на своем:

— Так женщины все видят. Все представляет собой некий непрерывный созидательный поток — а что, разве же это не естественно для нас: все видеть так и только так?

— Но вы совсем не видите в нас личностей. Мы просто временные формы чего-то. Фазы.

И он рассмеялся, злобно. Анна подумала, что впервые за этот вечер Томми рассмеялся по-настоящему, и приободрилась. Какое-то время оба молчали: он, наполовину отвернувшись от Анны, листал ее тетради, а она внимательно смотрела на него, пытаясь успокоиться, пытаясь глубоко дышать, пытаясь сохранить спокойствие и равновесие. Но ее ладони все еще были влажными от пота; на ум ей снова и снова приходила одна и та же мысль: похоже, я веду борьбу, я бьюсь с каким-то невидимым врагом. Она почти что видела врага — это было нечто злое, в этом Анна не сомневалась; почти что материально различимая для глаза сущность, сотканная из злобы и разрушения, и это нечто стояло между ней и Томми, пытаясь погубить обоих.

Наконец она сказала:

— Я знаю, что ты здесь ищешь, зачем пришел сюда. Ты пришел с тем, чтобы я объяснила тебе, зачем мы все живем. Но ты знаешь заранее, что я могу тебе сказать, потому что ты знаешь меня очень хорошо. А это означает, что ты пришел сюда, уже зная все, что я тебе скажу, — чтобы убедиться в чем-то. И она тихо и неожиданно для самой себя добавила: — Вот почему мне страшно.

Это было мольбой, обращенной к нему; Томми кинул на нее быстрый взгляд, и взгляд этот подтверждал: Анне действительно есть чего бояться.

Он сказал упрямо:

— Ты собираешься сказать мне, что через месяц мои чувства переменятся, все будет по-другому. А если нет? Допустим? Ну, так скажи мне, Анна: для чего мы все живем?

Теперь он, стоя к ней спиной, весь сотрясался от беззвучного и торжествующего смеха.

— Мы кто-то вроде стоиков последних дней, — ответила Анна. — Такие люди, как мы.

— Ты и меня включаешь в число людей такого, как ты, типа? Спасибо тебе, Анна.

— Возможно, твоя беда в том состоит, что для тебя открыты многие возможности и трудно сделать выбор.

По его спине она видела, что Томми слушает ее внимательно, поэтому она продолжила:

— При содействии отца ты можешь отправиться в любую из почти десятка разных стран и получить для себя почти любую работу. Мы с мамой могли бы предложить тебе на выбор дюжину различных видов деятельности — в театре или в каком-нибудь издательстве. Или ты мог бы провести лет пять в приятной праздности, — мы с мамой содержали бы тебя, даже если бы отец отказался это делать.

— Можно найти себе сотню занятий, но быть можно только кем-то одним, — сказал он, упрямо. — Но может быть, я чувствую, что недостоин такого изобилия возможностей? И может, Анна, я не стоик… А ты знакома с Регги Гейтсом?

— С сыном молочника? Нет, но твоя мама мне о нем рассказывала.

— Конечно же рассказывала. Я даже слышу, в каких именно выражениях. И дело в том, а я уверен, что она тебе все так и объяснила, что у этого парня вообще нет выбора. Он получил стипендию и, если не сдаст экзамен, то всю жизнь будет возиться с молоком, вместе с отцом. Но если он сдаст экзамен, а он его сдаст, то сразу же окажется в среднем классе, вместе с нами. У него нет сотни возможностей. У Регги Гейтса есть всего одна возможность. Но он действительно знает, чего он хочет. Параличом воли он не страдает.

— Ты завидуешь Регги Гейтсу потому, что его возможности так ограниченны?

— Да. А знаешь, ведь он тори. Он считает, что те, кто жалуется на систему, — полные придурки. На той неделе я ходил с ним на футбольный матч. Я бы хотел им быть.

Томми снова засмеялся, и Анна вся похолодела, услышав этот смех. Он продолжал:

— Ты помнишь Тони?

— Да, — сказала Анна, припоминая одного из школьных друзей Томми, который всех удивил тем, что решил отказаться от прохождения военной службы по идейным соображениям. Он отработал два года на угольной шахте вместо того, чтобы отправиться служить, чем очень сильно расстроил свое респектабельное семейство.

— Тони три недели назад стал социалистом.

Анна засмеялась, но Томми сказал:

— Но в том-то все и дело. Ты помнишь, как он отказался от военной службы? Он сделал это только для того, чтобы позлить своих родителей. Ты знаешь, Анна, что это так и есть.

— Да, но он же честно все отработал, разве нет?

— Я хорошо знал Тони. Я уверен, что это было почти — ну, чем-то вроде шутки. Он даже как-то раз сказал мне, что не уверен, что поступил правильно. Но он сказал, что не позволит родителям крутить им, как будет им угодно, — он выразился именно так.

— И все равно, — настаивала Анна, — должно быть, это было нелегко: два года на такой работе, и Тони все это вынес.

— Нет, Анна, дело не в этом. И точно так же он стал теперь социалистом. Ты знаешь новых социалистов — в основном ребята оксфордского типа? Они планируют издание журнала, «Левый обзор» или что-то в этом роде. Что ж, я с ними познакомился. Они выкрикивают лозунги, ведут себя как скопище…

— Томми, это глупо.

— Нет, не глупо. Единственная причина, по которой они все это делают, так это то, что в наши дни уже никто не станет вступать в компартию, и это своего рода замена. Изъясняются они на этом диком жаргоне, — я же слышал, как вы с мамой смеетесь над этим жаргоном, так почему же им можно так говорить? Да потому, что они молоды. Я полагаю, ты мне скажешь, что этого мало. А я скажу тебе другое. Лет через пять у Тони будет прекрасная работа в Национальном управлении угольной промышленности или где-нибудь еще. Возможно, он станет членом Парламента от лейбористов. Он станет ораторствовать о чем-то левом и о социалистах, — Томми почти перешел на крик, он задыхался.

— А может, он займется какой-нибудь весьма полезной деятельностью, — предположила Анна.

— По-настоящему Тони во все это не верит. Все это — просто позиция, которую он занял. И у него есть девушка — он женится на ней. Социолог. Она — одна из их компании. Они все вместе бегают, плакаты расклеивают по стенам, выкрикивают лозунги.

— Ты говоришь так, будто ты ему завидуешь.

— Анна, не надо говорить со мной так снисходительно. Ты относишься ко мне со снисхождением.

— Я не имела этого в виду. Думаю, что ты ошибаешься.

— Нет, не ошибаюсь. И я прекрасно понимаю, что, если бы вы с мамой обсуждали Тони, ты говорила бы совсем другие вещи, А если бы ты видела ту девушку, — я представляю, что бы ты сказала. Она им всем как мать. Анна, почему же ты не хочешь быть со мною честной?

Последние слова он, с искаженным лицом, почти что прокричал. Несколько минут Томми яростно смотрел на Анну, потом резко отвернулся и, словно он нуждался в этой вспышке гнева, чтобы осмелиться, — начал изучать ее тетради; его спина буквально излучала упорное противодействие ее возможному желанию его остановить.

Анна сидела тихо, словно обнаженная и выставленная напоказ, и силой удерживала себя от каких-либо движений. Она мучительно страдала, думая о том, насколько все-таки интимно содержание ее тетрадей. Томми все читал и читал ее тетради, с какой-то упорной лихорадочностью, а она просто сидела, тихо и неподвижно. Потом она поняла, что от изнеможения впадает в какой-то ступор, и как-то вяло подумала: «Что ж, какое все это имеет значение? Если это то, что ему нужно, то какое значение имеют мои чувства?»

Какое-то время спустя (возможно, прошел целый час) он спросил:

— Почему ты пишешь разными почерками? А некоторые отрывки заключаешь в скобки? Ты придаешь значение одним чувствам и не придаешь другим? Как ты определяешь, что важно, а что нет?

— Я не знаю.

— Нет, это не разговор. И ты все прекрасно знаешь. Здесь у тебя есть запись, ты ее сделала, когда еще жила у нас. «Я стояла у окна и смотрела вниз. Казалось, что до тротуара несколько миль. Внезапно я почувствовала, что могу броситься из окна. Я буквально видела, как я уже лежу на мостовой. Потом мне показалось, что я стою у тела на мостовой. Я раздвоилась. Все вокруг было забрызгано кровью и мозгом. Я встала на колени и начала слизывать кровь и мозг».

Он посмотрел на нее обвиняющим взглядом, а Анна молчала.

— Когда ты это написала, ты заключила эту запись в жирные скобки. А потом ты написала: «Я пошла в магазин и купила полтора фунта помидоров, полфунта сыра, баночку вишневого джема и четверть фунта чая. Затем я сделала салат из помидоров и повела Дженет в парк погулять».

— И что?

— Записи были сделаны в один и тот же день. Почему ты заключила в скобки первый отрывок, где ты пишешь о том, как слизываешь кровь и мозг?

— У всех у нас бывают дикие и сумасшедшие фантазии на тему, как ты мертвый лежишь на мостовой, на тему каннибализма, или самоубийства, или чего-то в этом роде.

— И это не важно?

— Нет.

— Помидоры и четвертушка чая — это то, что важно?

— Да.

— Что заставляет тебя принять решение, что безумие и жестокость не имеют такой же силы, как… как попытки жить?

— Дело не только в этом. Я беру в скобки не безумие и жестокость, — здесь что-то другое.

— Что?

Томми настаивал на ответе, и Анна, из глубин своего изнеможения, попыталась его найти.

— Это другой тип восприятия. Разве ты не понимаешь? В тот день, когда я покупаю продукты, готовлю еду, присматриваю за Дженет и работаю, у меня, допустим, случается вспышка безумия — когда я это записываю, это выглядит ужасно и драматично. Но это происходит только оттого, что я это записала. Но то, что происходило в этот день в реальности, было вполне обыденным.

— Тогда зачем вообще об этом писать? Ты отдаешь себе отчет в том, что вся эта тетрадь, синяя, заполнена либо газетными вырезками, либо отрывками, подобными этому, про кровь и мозги, все заключено в скобки или же вычеркнуто; а потом идут записи про то, как ты купила помидоры и чай, все в таком роде?

— Да, полагаю, это так. А все потому, что я все время пытаюсь писать правду и понимаю, что это — неправда.

— А может, это и правда, — неожиданно сказал он, — может, это правда, но ты не в состоянии этого вынести, вот ты все и зачеркиваешь.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.031 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>