Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Большая грудь, широкий зад 31 страница



— Что с тобой, Цзиньтун? — испуганно тронула его за плечо одноклассница с остреньким подбородком.

Он поспешно спрятал фотографию:

— Ничего, ничего.

Всю ночь Цзиньтун пребывал в некой полудрёме. Наташа расхаживала перед ним, придерживая руками платье, которое ей было велико. На безукоризненном русском языке он наговорил ей множество нежных слов, но выражение её лица постоянно менялось: то радостное, то сердитое — он был то на седьмом небе от счастья, то падал в бездонную пропасть отчаяния, откуда его вновь вызволяла её дразнящая улыбка.

Под утро спавший на нижней койке Чжао Фэннянь, уже отец двух мальчишек, возопил:

— Цзиньтун, с русским у тебя всё хорошо, я знаю, но, может, всё же дашь поспать?!

Голова у Цзиньтуна раскалывалась: он с трудом отогнал от себя Наташин образ и искренне, но с затаённой горечью извинился перед Чжао Фэннянем.

— Ты часом не заболел? — испугался тот, глянув на его пепельно-бледное лицо и искусанные губы.

Цзиньтун с трудом качнул головой. Мысли с грохотом катятся куда-то вниз, подобно повозке на скользком горном склоне, а у подножия, на усеянном сиреневыми цветами лугу, к нему бросается, придерживая платье, красавица Наташа…

Ухватившись за стойку двухъярусной кровати, он стал биться об неё головой.

Чжао Фэннянь позвал политинструктора Сяо Цзиньгана. Этот партийный функционер рабоче-крестьянского происхождения был когда-то в вооружённом рабочем отряде и поклялся, что расстреляет учительницу Хо за её короткие юбки, потому что носить юбки — моральное разложение. От мрачного взгляда маленьких глазок на чугунной плите лица кипящий мозг Цзиньтуна несколько подостыл, и он почувствовал, что вырывается из страшной западни, в которую попал.

— Что ты здесь вытворяешь, Шангуань Цзиньтун?! — грозно подступил к нему Сяо Цзиньган.

— Шёл бы ты со своими поучениями, плоскомордый! — Цзиньтун уже не думал о последствиях, главное — чтобы разъярённый Сяо Цзиньган помог избавиться от мыслей о Наташе.

Тот немедля приложил Цзиньтуну кулаком по голове:

— Ты ещё смеешь обзывать меня, сучий потрох! Ну погоди, любимчик Хо Лина, ты у меня ещё попляшешь!

Сидя за завтраком и глядя на чашку жидкой рисовой каши, Цзиньтун ощутил непреодолимое отвращение и с ужасом понял, что вернулось прежнее влечение к грудям и неприятие пищи. Взяв в руки чашку и напрягая остатки сознания в затуманенном мозгу, он попытался заставить себя есть. Но стоило опустить глаза в чашку, и взору, как живая, предстала женская грудь. Чашка упала на пол и разлетелась вдребезги. Горячей кашей обдало ноги, но он уже ничего не ощущал.



Перепуганные одноклассники потащили его в медпункт. Медсестра очистила ноги от каши и наложила мазь на обожжённые места. На стене прямо перед ним висела анатомическая схема. Медсестра сунула ему в рот градусник, и губы тотчас зашевелились, словно ухватив сосок. Она сделала укол успокоительного и велела отвести его в общежитие.

Наташину фотографию он разорвал на кусочки и выбросил в реку за школой. Они поплыли по течению и закружились в водовороте. В этом кружении разорванная на клочки Наташа снова собралась в одно целое и поплыла на поверхности обнажённая, как русалка. Длинные влажные волосы покрывали бёдра, голова печально клонилась к плечу; двумя руками она поддерживала грудь с ярко-красными, как спелые ягоды, сосками, и над рекой звучал знакомый грустный мотив русской народной песни. Наташа горестно смотрела на Цзиньтуна. «Какой ты жестокий!» — явственно донёсся её голос. По сердцу резануло, словно ножом, и волной накатил, погребая его под собой, запах груди…

Следившие за ним одноклассники видели издали, как Цзиньтун раскинул руки и бросился в воду, и слышали, что при этом он громко кричал. Одни побежали к реке, другие — назад в школу, звать на помощь.

Погрузившись в воду, Цзиньтун увидел Наташу, плывущую, как рыбка, среди речной травы. Он хотел окликнуть её, но крик заглушила попавшая в рот вода.

Когда Цзиньтун открыл глаза, он лежал на матушкином кане. В ушах стоял гул: так гудят электрические провода под зимним ветром. Он попытался сесть, но матушка не позволила и дала ему козьего молока из бутылочки. Он вроде бы помнил, что его коза давно сдохла, — откуда же тогда молоко? Голова пустая, шея не слушается, и он устало закрыл глаза. В помутнённом сознании звучат голоса матушки и старшей сестры, речь вдет о молении об изгнании злого духа. Говорят еле слышно, голоса доносятся будто издалека, как из бутылки.

— Порчу на него навели. — Это матушкин голос.

— Что за порчу?

— Думаю, без лисы-оборотня не обошлось.

— Может, та вдова? Её при жизни считали лисой-оборотнем, — предположила сестра.

— Может, и она, — согласилась матушка. — После того как она приходила к нашему Цзиньтуну, эх, всего то и прожили несколько хороших деньков…

— Ой, мама, таких «хороших деньков» я однажды не выдержу… Заездит меня скоро до смерти этот обрубок чёртов… Просто пёс какой-то… Да и не годится ни на что… Ты уж не брани меня, мама, если я сотворю что-нибудь…

— Да разве могу я бранить тебя за что-то! — вздыхает матушка.

Провалявшись пару дней, Цзиньтун понемногу пришёл в себя. Образ Наташи стал опять возникать у него перед глазами. Умываясь над чаном, он видел её плачущей. Она улыбалась ему из зеркала. Закрывая глаза, он слышал её дыхание, даже ощущал на лице мягкие волосы, а на теле — тёплые руки. Напуганная странным поведением своего драгоценного сыночка, Шангуань Лу в растерянности постоянно ходила за ним, всхлипывая, как маленькая.

— Она там, внутри! — восклицал он, глядя на отражение своего осунувшегося лица в ведре с водой.

— О ком ты говоришь? — недоумевает Шангуань Лу.

— Ей плохо, матушка! — И Цзиньтун погружает руки в котёл. Там ничего нет, кроме воды, но он взволнованно бормочет что-то на непонятном языке. Шангуань Лу оттаскивает его в сторону и накрывает котёл деревянной крышкой. Но Цзиньтун уже стоит на коленях перед чаном и обращается к духу воды с мудрёными словами. Шангуань Лу выплёскивает оттуда воду, а Цзиньтун уже прижался лицом к оконному стеклу. Он вытягивает губы, будто пытается поцеловать собственное отражение.

Обняв Цзиньтуна, Шангуань Лу причитает в отчаянии:

— Сынок, сыночек мой, да что с тобой такое! Мама столько горя хлебнула, пока поставила тебя на ноги, столько сил положила, всё надеялась: кончились наши мытарства, разве знала, что ты таким станешь…

На лице Шангуань Лу заблестели слёзы. В них Цзиньтун углядел Наташу, которая, танцуя, перескакивала из одной слезинки в другую.

— Вот она! — весь дрожа, указал он на лицо матушки. — Не убегай, Наташа.

— Да где же она?

— В слезах.

Шангуань Лу поспешно смахнула слёзы.

— Теперь она в глаза тебе запрыгнула! — воскликнул Цзиньтун.

Наконец до матушки дошло: Наташа чудилась ему везде, где могло появиться человеческое отражение. Матушка накрыла крышками всё, где была вода, попрятала зеркала на полу, залепила окна чёрной бумагой и старалась не смотреть сыну в глаза.

Но Цзиньтун углядел Наташу и на чёрном. Теперь он уже не старался скрыться от неё, а сам гонялся за ней как сумасшедший. Она же поначалу где только не появлялась, а теперь пряталась то тут, то там. «Наташа, послушай, что я тебе скажу…» — с этими словами он кидался в тёмный угол и ударялся головой о стенку. Наташа у него залезла в мышиную норку. Он тоже попытался пролезть туда. Ему чудилось, что он уже там, бежит за ней по запутанным лабиринтам с криком: «Наташа, не убегай, ну почему ты всё время убегаешь?!» А она выскальзывает из норки с другой стороны и исчезает. Оглядевшись, он видит, что Наташа, став тонкой и плоской, как лист бумаги, прилепилась к стене. Он гладит обеими руками эту стену, уверенный, что гладит Наташино лицо. Она изгибается в талии, проскальзывает у него под мышкой и забирается в очаг, измазав всё лицо сажей. Он встаёт перед очагом на колени и принимается вытирать её. У неё на лице он сажу не вытер, а вот сам перепачкался.

В конце концов матушка в отчаянии бросилась в ноги отшельнику Ма — великому мастеру изгонять злых духов. Он не практиковал уже много лет, но ей как-то удалось уговорить его.

Он явился в длинном чёрном одеянии, с распущенными волосами, босой, стопы выкрашены красной краской, в руках — меч из персикового дерева, и при этом бормотал что-то непонятное себе под нос. Завидев его багровокрасную физиономию, Цзиньтун вспомнил все россказни, которые ходили о нём, и невольно содрогнулся, будто добрый глоток уксуса хватанул. В его затуманенном мозгу словно открылась щёлка, куда на время и спряталась Наташина тень. Сначала отшельник свирепо уставился на него, выпучив глаза, потом отхаркнулся, сплюнул на пол мокроту, похожую на жидкий куриный помёт, и, размахивая мечом, начал как-то странно пританцовывать. Наверное, подустав, остановился у чана и, пробормотав заклинание, плюнул в него. Потом, взяв меч двумя руками, принялся размешивать воду. Через какое-то время она покраснела. Поплясав ещё, он опять помешал воду. Она сделалась алой, как кровь. Отбросив меч, он уселся на пол отдышаться. Затем подволок к чану Цзиньтуна:

— Что видишь?

Из чана пахло лекарствами традиционной народной медицины. Цзиньтун вгляделся в ровную, как зеркало, красную поверхность и в испуге отпрянул: ещё совсем недавно бодрый и энергичный Цзиньтун превратился в уродца с иссохшим, изрезанным морщинами лицом.

— Что видишь? — снова раздался голос отшельника.

Со дна чана медленно поднялось лицо Наташи, всё в крови, и слилось с его собственным. Сдвинув ткань платья, она указала на кровавую рану на своей прекрасной груди и тихо произнесла:

— Какой же ты жестокий, Шангуань Цзиньтун!

— Наташа! — горестно вскричал Цзиньтун, погружая лицо в чан.

— Ну вот, — услышал он голос отшельника, тот обращался к матушке с Лайди. — Можете отнести его в комнату.

Тут Цзиньтун подскочил к отшельнику и набросился на него. Он вообще впервые в жизни нападал на кого-то, а тут — откуда только смелость взялась! — налетел на человека, который имел дело с колдовством и духами. И всё из-за Наташи. Ухватив левой рукой пёструю седоватую бородку, он что было сил потянул её вниз. Рот отшельника растянулся чёрным эллипсом, и на руку Цзиньтуну потекла вонючая слюна. Наташа, прикрывая раненую грудь, сидела у отшельника на языке и смотрела на Цзиньтуна восхищённым взглядом. Ободрённый её поддержкой, он потянул ещё сильнее, на этот раз обеими руками. Отшельник сложился от боли и стал похож на сфинкса из школьного учебника географии. Он неуклюже тюкнул Цзиньтуна мечом по ноге, но тот, благодаря Наташе, даже не почувствовал боли. А если бы и почувствовал, то не отпустил бы рук, потому что во рту у колдуна была она. Отпусти он руки, могло случиться ужасное: отшельник просто разжевал бы её в нечто бесформенное и проглотил. А в животе отшельника, в этих грязных кишках, она могла окончательно сгинуть! У, чудовище, вольно тебе губить женщин своей магией! Чтобы славные маленькие духи вращали за тебя мельничный жёрнов, демон ты этакий! Ведь ты можешь вырезать из бумаги голубя, и довольно красивого. Тебе под силу пустить в котёл бумажный кораблик, взойти на него, за ночь добраться до Японии, а на другой день вечером вернуться и привезти тестю на пробу корзинку отменных японских апельсинов. Тоже довольно мило. Колдун ты, конечно, великий, но Наташу-то зачем губить?

— Наташа, быстрее спрыгивай оттуда! — взволнованно выкрикнул он. Но она продолжала сидеть на языке колдуна, будто не слыша.

Борода отшельника становилась всё более скользкой. На неё стекала кровь из груди Наташи. Цзиньтун, уже весь в этой крови, продолжал цепляться за бороду обеими руками. Отшельник отбросил меч, схватил Цзиньтуна за уши и изо всей силы стал тянуть их в стороны. Невольно разинув рот, Цзиньтун услышал испуганные крики матушки и старшей сестры. Но ничто не могло заставить его выпустить бороду. Так они и топтались кругами по двору, а за ними кругами ходили матушка со старшей сестрой. Споткнувшись, Цзиньтун чуть ослабил хватку. Отшельник тут же воспользовался этим и вцепился зубами ему в руку. Положение Цзиньтуна было незавидное: уши вот-вот выдерут с корнем, руку прокусят до кости. Он взвыл от боли, но эта боль была несравнима с той, что раздирала сердце. Колдун проглотил Наташу и теперь разъедает её желудочным соком, безжалостно трёт колючими стенками желудка. Перед глазами всё расплылось, а потом стало темно, как в брюхе каракатицы.

Во двор с очередной бутылкой ввалился Сунь Буянь. Намётанным глазом старого солдата он быстро оценил обстановку, определив, где свой, где чужой. Неторопливо вытащил бутылку из-за пазухи и поставил у западной пристройки.

— Ну, помоги же Цзиньтуну! — крикнула матушка.

Несколько толчков «утюжками» — и вот Сунь Буянь уже за спиной отшельника. Подняв «утюжки», он сложил их вместе и рубанул тому по напряжённым икрам. Охнув, отшельник рухнул на колени. «Утюжки» взлетели ещё раз и припечатали руки колдуна — уши Цзиньтуна обрели свободу. Затем «утюжки» с двух сторон обрушились на уши отшельника. Тот разинул рот и покатился по земле, корчась от боли. Но тут же, скрипнув зубами от злости, схватился за персиковый меч. Однако Сунь Буянь рыкнул на него так, что колдун затрясся, как мякина на сите. Цзиньтун разрыдался и был готов снова броситься на врага, чтобы вызволить из его брюха Наташу, но матушка со старшей сестрой вцепились в него мёртвой хваткой. А отшельник, бочком обойдя Сунь Буяня, как готового к прыжку тигра, опрометью бросился к воротам.

Сознание Цзиньтуна понемногу прояснилось, но заставить себя есть он по-прежнему не мог. Матушка сходила к районному начальнику, и тот распорядился купить козу. Почти всё время Цзиньтун валялся на кане и лишь иногда вставал, чтобы размяться. Как только перед его безжизненным взором возникала Наташа, рукой прикрывающая окровавленную грудь, из глаз у него градом катились слёзы. Даже язык не ворочался; лишь изредка он что-то бормотал, а завидев кого-нибудь, тут же умолкал.

В одно туманное утро, отплакавшись из-за Наташи в очередной раз, он лежал на кане с заложенным носом и мутной головой, ощущая, как наваливается сонливость. В это время из обиталища Лайди и немого донёсся пронзительный вопль, от которого волосы встали дыбом и весь сон как рукой сняло. Он стал напряжённо вслушиваться, но было тихо, до звона в ушах. Стоило закрыть глаза, как снова раздался вопль, ещё более долгий и страшный. Сердце бешено заколотилось. Движимый любопытством, он осторожно спустился с кана, прошёл на Цыпочках к восточной пристройке и приник к щёлке в дверях. Обнажённый Сунь Буянь, как большой чёрный паук, крепко стиснул тонкую талию Лайди. Вытянутым, как у саранчи, ртом, из которого капала слюна, он впивался ей то в левую грудь, то в правую. Откинутая голова сестры свешивалась с кана, лицо белее капустного листа. Пышные груди, какие он видел тогда в ослином корыте, теперь распластались на рёбрах пожелтевшими пампушками. Соски все в крови, грудь и руки изранены. Когда-то сиявшую белоснежной кожей Лайди этот Сунь Буянь превратил в дохлую рыбину с ободранной чешуёй. Казалось, её ничем не прикрытые длинные ноги лежат, стиснутые кангой… [153]

Цзиньтун

зашёлся в жалком щенячьем плаче. Протянув руку, Сунь Буянь нашарил в головах кана пустую бутылку и швырнул в дверь. Цзиньтун, оглядевшись, подобрал кирпич и запустил им в окно.

— Не своей смертью ты подохнешь, немой! — с вызовом крикнул он. Сразу навалилась неимоверная усталость. Перед глазами возник образ Наташи, но тут же рассеялся, как дымок.

Под железным кулачищем немого с треском прорвалось окно. В страхе Цзиньтун стал пятиться, пока не очутился под ветками утуна. Кулак убрался, и из высунувшейся пластмассовой трубки в поганое ведро под окном ударила струя бурой мочи. Закусив губу, Цзиньтун пошёл прочь и у входа в пристройку столкнулся с какой-то странной фигурой. Человек сутулился, длинные руки бессильно свешивались. Бритая голова, седые брови. Большие чёрные глаза в сеточке мелких морщин, а в них затаилось нечто такое, из-за чего их взгляд не всякий и выдержит. Всё лицо в багровых шрамах, больших и маленьких, кожа на ушах неровная — не после ожогов, а явно отмороженная, поэтому они были какие-то вялые, как у обезьяны. Серый, явно с чужого плеча, суньятсеновский френч, [154]

от которого так и несло камфорными шариками от моли; руки большие, мосластые, с поломанными ногтями.

— Тебе кого? — злобно бросил Цзиньтун, посчитав, что наверняка это один из боевых друзей немого.

Мужчина склонился в почтительном поклоне и выдавил плохо слушающимся языком:

— Семью… Шангуань Линди… Я её… Пичуга Хань…

 

Глава 39

— Я… Я… Не буду я, пожалуй, ничего говорить… — бормотал Пичуга Хань, заикаясь и нервно теребя белую скатерть на столе президиума. Жалко задрав голову, он глянул в сторону сидевшего с краю стола организатора собрания, директора средней школы Цю Цзяфу. — Что говорить-то… Не знаю… — Казалось, в горле у него застрял чужеродный предмет, потому что после каждой короткой фразы он вытягивал шею по-птичьи и издавал странные, нечеловеческие звуки. Первый раз после возвращения на родину его пригласили выступить. На школьной баскетбольной площадке собрались ученики и учителя начальной и средней школы в полном составе, партийные функционеры из района и прослышавший об этом выступлении народ из разных деревень — целая толпа, яблоку негде упасть. Фотокорреспондент районной газеты снимал Пичугу в разных ракурсах. Тот смотрел на собравшихся и то застенчиво съёживался, то откидывался назад, будто ища большое дерево или стену, чтобы опереться. Замолкая, он втягивал голову в плечи и зажимал руки между коленей.

Подошёл директор школы и заварил ему в кружке чаю:

— Попейте, уважаемый товарищ Хань, не нервничайте, перед вами земляки и их дети. Все очень переживают за вас и гордятся вами, ведь вы прославились на весь мир. Товарищи учащиеся, земляки! — начал он, повернувшись вполоборота к собравшимся. — Товарищ Хань Диншань пятнадцать лет прожил в Японии, в безлюдных горах и густых лесах Хоккайдо. Он оставил след мирового значения, и его выступление наверняка будет для нас полезным уроком. Давайте ещё раз поприветствуем его горячими аплодисментами!

Собравшиеся с энтузиазмом захлопали. Пичуга, словно мышь, пытающаяся ухватить наживку в мышеловке, протянул руку, дотронулся до кружки, тут же отдёрнул руку, потом будто погладил кружку и наконец взял её трясущимися руками, нахмурился и отхлебнул. Обжегшись, задрал голову и зажмурился. Чай стекал у него по подбородку на шею. Пичуга натужно закашлялся, как ёжик, а потом вроде как погрузился в раздумья.

Директор со спины дружески похлопал его по плечу:

— Говорите же, почтенный Хань, вы в своей стране, в родных краях, среди близких людей!

— Говорить? — обернулся к нему Пичуга и смахнул пару слезинок. — Говорить?

— Ну конечно же, говорите! — подбадривал директор.

— Ну тогда скажу… — Пичуга опустил голову, зажал руки между коленей, помолчал, потом выпрямился и, запинаясь, заговорил: — Я… в тот день… птиц ловил… «Хорьки» стрелять начали… Я побежал… они за мной… Одному глаз выбил из рогатки… Меня схватили… связали… стали бить… прикладами… Нас всех в связки связывали… Одна связка… другая… третья… Больше ста человек… «Хорьки» вопросы задавать стали… Деревенский, отвечаю… Не похоже, говорят, ты… лицо без определённых занятий… бродяга… Что за бродяга без определённых занятий?.. Не понял, говорю… Подлец… P-раз… мне по морде… Ты меня спрашиваешь?.. А мне кого спросить?.. Снова оплеуха… А что я могу в ответ… руки связаны… Вытащил у меня рогатку… натянул… Ш-шух… А ещё говоришь, не бродяга… И стали бить… бить… бить… плетьми… дубинками… прикладами… Говори… ты лицо без определённых занятий или нет… бродяга… Паршивец… Настоящий мужчина не будет терпеть такое… Сознавайся… Пришли на станцию… развязали верёвки… одному за другим… повели в вагоны…

Я наутёк… Над головой пули свистят… строй смешался… конные окружили… и ну мечами орудовать… Нескольким головы снесли… Все руки в крови… Загнали в вагоны… привезли в Циндао… повели под конвоем на пристань… Япошки… с обеих сторон… со штыками наперевес… Погрузились на пароход… большой… «Фуямамару» называется… Трап убрали… Гудок… Пароход отвалил… все заплакали… Эх, отец… Эх, мать… всё кончено… Крылья эти… Куда занесёт… не знаю… Швырять пирожками с мясом в собаку… Возврата уже не будет… Море… волны… качка эта проклятущая… Всем худо… мутит… есть хочется… Люди мрут… трупы вытаскивают на палубу… швыряют в море… Акулы… Как хватанёт — ноги нет… хватанёт ещё — и человека нет… Целыми стаями шли за нами… тучи чаек летели вслед… В Японию прибыли… сошли на берег… сели на поезд… потом снова на пароход… опять на берег… на Хоккайдо… Поднялись в горы… снегу по колено… холодина такая, что лица посинели… из ушей жёлтый гной… Ходили босиком… жили в дощатых бараках… впроголодь… кормили баландой… Загнали в угольную шахту… Япошки-конвоиры… Язык ихний, дьяволов, не разберёшь… Не понял — бьют… Отбойный молоток… фонарь на голове… Руби уголь… ешь желудёвую муку… Не протянем, братцы, говорю… не ждать же, пока перемрем тут… бежать надо… Лучше в горах сдохнуть… чем уголь добывать япошкам… Добудем угля — выплавят стали… наделают винтовок… пушек… чтобы убивать китайцев… Не будем работать… Бежать… Не станем добывать уголь для дьяволов… Умрём, но не станем!

При этих словах слушатели замерли, а потом разразились аплодисментами. Пичуга испуганно уставился на них и опять повернулся к директору. Тот одобрительно поднял большой палец. И Пичуга заговорил уже более складно:

— Сяо Чэнь убежал, его поймали, и на глазах у всех овчарки располосовали ему живот. Японский чёрт что-то проквакал, переводчик говорит: «Господин офицер спрашивает, кто ещё посмеет бежать? Вот что его ждёт!» «Мать твою, — думаю, — пока дышу, всё равно сбегу!» — Снова оглушительные аплодисменты. — Женщина какая-то — снег подметала — махнула мне, зашёл к ней в каморку, она говорит: «Братишка, я в Шэньяне [155]

выросла. Мне Китай нравится». Я молчу, боюсь, шпионка, а она своё: «Через уборную беги, там, дальше, горы…»

В тот самый день, когда Лу Лижэнь со своим батальоном праздновал победу на улицах Даланя, Пичуга Хань пробрался через уборную и очутился в густом лесу. Он помчался как сумасшедший, но быстро выбился из сил и свалился в берёзовой рощице. Вокруг разносился запах гниющей листвы, по ней, как по клавишам, барабанили капли воды. Воздух был полон влаги, клубился туман, сквозь деревья золотистыми стрелами проникали лучи заходящего солнца. Волнующе, с привкусом крови, стенали иволги. В темнеющей зелени травы румянились какие-то ягоды. Попробовал — рот наполнился слюной. Потом засунул в рот пригоршню маленьких белых грибов — желудок скрутило, началась неукротимая рвота. Тело смердило. Нашёл горный ручеёк и ледяной, пронизывающей до костей водой смыл с себя грязь. Дрожа от холода, услышал со стороны шахты глухой собачий лай. Видать, хватились его япошки на вечерней поверке. Он почувствовал такую радость, будто расплатился за все обиды: «И всё же я сбежал, сбежал, недоноски!» Конвоиров на шахте становилось всё меньше, овчарок всё больше, и это порождало смутное предчувствие, что япошкам скоро конец. «Нет, так не пойдёт, нужно забраться поглубже в горы, им почти крышка, а меня чтобы схватили и отдали на растерзание псам — нет уж, дудки!» Он представил их — большеголовых, с поджарыми задами, — и всё тело напряглось. Собачьи морды раздирали кишки Сяо Чэня, как лапшу. Он сорвал казённую робу и швырнул в ручей: «Пошли вы, мать вашу!» Одежда набухла и поплыла вниз по течению, жёлтая, как коровья моча. На камушке задержалась, крутнулась пару раз и двинулась дальше.

Под кровавыми лучами заката всё в горах меняло цвет: дубы и берёзы, сосны и ели, метёлки красной сосны, золотистые листья дикого винограда на скалах, журчащий ручеёк. Но ему было не до наслаждения пейзажем, он устремился по берегу ручья, перемахнул через здоровенные скользкие валуны и побежал дальше, в глубь гор. К полуночи, рассудив, что собакам его уже не догнать, уселся, прислонившись спиной к большому дереву. Ноги горели, будто поджаренные. Бросало то в жар, то в холод. Лес серебрился в ярком лунном свете. Гладкие, поросшие мхом валуны в ручье были усеяны зеленоватыми крапинками, будто яйца гигантской птицы. Журчание разносилось далеко вокруг, возле камней оно перерастало в шум, вода собиралась там шапками белоснежной пены. Он устроился за большим деревом. Хотелось есть, всё болело, было холодно, страшно, грустно — полное смятение чувств. Мелькнула мысль: не ошибку ли он совершил, сбежав столь необдуманно. Но тут же обругал сам себя: «Болван, ты свободен! Неужели непонятно, что не нужно больше копать уголь для япошек, не нужно терпеть издевательства этих мерзавцев со щёточками усиков на верхней губе». Мучаясь в своих раздумьях, он и не заметил, как задремал. На рассвете в испуге проснулся от звука собственного голоса. Снилось что-то страшное, и он закричал, но с пробуждением сон начисто стёрся. Холод пронизывал насквозь, в груди с невыносимой болью бился заледеневший голыш сердца. Ночью выпала обильная роса, ветви деревьев в каплях, будто в холодном поту. Луна уже зашла за горный хребет на западе, но на седом небосводе ещё посверкивали созвездия. Ущелье укрывал густой туман, у ручья — расплывчатые чёрные пятна: пришли на водопой дикие звери. Он чуял их тошнотворный запах, слышал разносившийся окрест вой.

Рассвело, выглянуло солнце, в ущелье висела белёсая дымка. Дрожа от холода, он выбрался на солнце погреться. На теле — рубцы от плетей, гноем сочатся незаживающие язвы, кожа распухла от укусов. И это человек! Тело на солнце зудело, а вот хозяйство между ног — корень жизни, мешочки с семенем — от холода словно окаменело, и при попытке дотронуться до них низ живота отзывался болью. Вспомнилось древнее речение: «Мужи страшатся застудить яички, а жёны — грудь». Он принялся растирать мошонку и почувствовал, как эти ледышки понемногу оттаивают. «Зачем, спрашивается, выбросил казённые шмотки? Какая ни есть, всё одёжа. Днём есть чем прикрыться, ночью — чем защититься от комаров и мошкары». Под деревом нашёл знакомые травы: латук, подорожник, дикий чеснок, птичий горец. Неядовитые, есть можно. Немало было и других — красивых, но незнакомых — растений и ягод, но их он есть не осмелился, боясь отравиться. На горном склоне росла дикая груша, землю под ней устилали маленькие жёлтые плоды, пахло забродившим винным жмыхом. Он попробовал одну: кисло-сладкая, как в Китае. Страшно обрадовался и наелся досыта. Потом решил запомнить эту грушу как ориентир. Но кругом одни деревья, определить стороны света невозможно. Хоть и говорят, что солнце встаёт на востоке, но так ориентируются в Китае. Интересно, у япошек солнце тоже встаёт на востоке и садится на западе? Вспомнился флаг с красным кругом на флагштоке станции. «Сбежать ещё полдела, не это главное. Главное — вернуться домой, в дунбэйский Гаоми, в Шаньдун, в Китай». Перед глазами возник образ той наивной девчушки, изящный овал её лица, нос с горбинкой, уши — большие, белые. При мысли о ней сердце будто погрузилось в кисло-сладкий сок осенней груши. Казалось, что японский Хоккайдо соединён с горами Чанбайшань и если идти на северо-запад, можно оказаться в Китае. «Япошки вы япошки! — думал он. — Страна-то у вас с пульку для рогатки. За три месяца всю и прошёл». Даже показалось, что, стоит ускорить шаг, и к Новому году домой успеешь. «Матери уже нет. Вернусь — первым делом возьму в жёны эту девчушку Шангуань, и заживём с ней на славу». Определившись, он решил подобрать брошенную вчера одежду. Возвращался осторожно, боясь, что из леса выскочат собаки. К полудню почудилось, что он на том же месте, но пейзаж перед глазами совсем иной. Вчера никакого бамбука не было, а теперь — пожалуйста; в ущелье большие деревья с взлохмаченной чёрной корой, тянутся к солнцу белые берёзы. Многие деревья усыпаны красными, белыми, сиреневыми цветами, всё ущелье полнится их густым ароматом. Покачиваясь на ветвях, с любопытством поглядывают вокруг птицы. Названия некоторых он знал, каких-то видел впервые, но у всех чудесное яркое оперение. «Рогатку бы сейчас — вот было бы здорово!»

Всё утро он брёл по ущелью не сворачивая. Ручей будто играл с ним в прятки, как шаловливый ребёнок. Собаки не появлялись. Одежду он так и не нашёл. Ближе к полудню отломил с трухлявого ствола каких-то белых грибов. Попробовал — рассыпчатые, с лёгким островатым запахом. Не спеша, слой за слоем, начисто объел всё. К вечеру началась резь в животе, он вздулся, как барабан. Потом затошнило, начался понос; казалось, все предметы увеличиваются в размерах. Поднял руку — пальцы как редька. Нашёл тихую заводь, глянул на себя — лицо распухло, от глаз остались узкие щёлочки, все морщины разгладились. Сил нет, надеяться тоже не на что. Забрался в кусты и лёг. Всю ночь бредил, перед глазами раскачивались толпы огромных, как деревья, людей; чудилось, что вокруг кустов один за другим ходят тигры. На рассвете стало получше, живот тоже поутих. Увидел своё отражение в ручье — так и обмер: после рвоты и поноса похудел до неузнаваемости.

Через семь-восемь ночей ранним утром наткнулся на двух знакомых, вместе с которыми работал на шахте. Он пил, наклонившись к ручью и погрузив лицо в воду, пил, как дикий зверь, а в это время с большого дуба донёсся негромкий голос:

— Пичуга Хань, ты, брат?

Он вскочил и спрятался в кустах. Так давно не слышал человеческого голоса, что испугался до полусмерти. Из ветвей дуба снова раздался голос, на этот раз хрипловатый, зрелого мужчины:

— Пичуга, ты?

— Да я это, я! — заорал он, выбираясь из кустов. — Ведь это ты, старина Дэн? Я тебя по голосу признал, а с тобой Сяо Би… Так и думал, что вас встречу! — Он подбежал к дубу и, задрав голову, стал всматриваться вверх. По ушам у него ручьём текли слёзы. Дэн и Би развязали пояса, которыми крепили себя на развилке, и по усеянным жёлудями ветвям неуклюже спустились вниз. Все трое крепко обнялись — с плачем, возгласами и счастливыми улыбками. Наконец, успокоившись, стали рассказывать о своих приключениях. Дэн когда-то был дровосеком в горах Чанбайшань, в лесу чувствовал себя как дома. Ориентировался по мху на деревьях. Через пару недель, когда осенние заморозки окрасили листву в горах в красный цвет, они стояли на невысоком, поросшем редкими деревьями горном склоне и смотрели на вздымавшиеся до неба валы океана. Серые волны неустанно бились о бурые прибрежные скалы и, как стадо овец, одна за другой неторопливо накатывались на песок.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>