Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вадим Михайлович Кожевников. ЗАРЕ НАВСТРЕЧУ 40 страница



 

Вечерами окна бывшей пересыльной тюрьмы всегда были освещены: толы о вечернее время Зубов отводил курсантам для занятий общеобразовательными предметами.

 

Будущие красные командиры были одеты в серые хлопчатобумажные гимнастерки и такие же галифе; вместо сапог — полотняные обмотки и чуни из сыромятины; вместо шинелей — стеганые ватные кацавейки, крытые ситцем с какими-то обидными голубыми и розовыми цветочками. Из такого же материала ватные шапкиушанки. Все это сшили Полосухины, для которых здесь была оборудована мастерская. Полосухин назывался теперь гарнизонным портным, и Федор разрешил ему ходить в таком же обмупдпрогашш, как и курсанты, только не позволил носить на шапке красную звезду.

 

Бандитов, угнавших коней из транспортной конторы, поймали именно курсанты военного училища, или, как их уважительно называли в городе, "красыоофпцерские солдаты".

 

Однаго Федор Зубов считал, что для его курсантов это только обычное военное занятие, и был недоволен результатами. Операция планировалась им так: прижать противника к Макспмкину яру, лишить маневра, принудить к сдаче. Вопреки задаче, курсанты перешли в штыковой бой.

 

Но рабочие транспортной конторы не понимали всех этих тонкостей. На митинге они постановили наградить военное училище.

 

В сторожке конторы внесла дуга знаменитой рысистой упгяжки мпллионпшка-золотопромышлешшка Громова.

 

Дута была сделана из коричневого орехового дерева, обита серебряными бляшкал: и, обшита на концах красной сафьяновой кожей. Громов некогда выписал ее из Лондона вместе с лакированной сбруей.

 

Полуграмотный купец разорился на биржевых махинациях, прииски перешли в собственность американской компании, а его долговые обязательства, составлявшие восемьдесят четыре тома, были свезены в губернский суд на трех подводах.

 

Отделанную серебром дугу купил на распродаже ветеринар Синеоков. Он преподнес ее в дар транспортной копторе после того, как убедился, что рабочие, следуя егосоьетам, подняли на ноги даже самых безнадежных коней.

 

Вот эту дугу с надписью белилами "Красным командирам от рабочих-дружинников первой городской транспортной конторы" и решили с согласия Синеокова торжественно вручить военному училищу.

 

Во дворе пересыльной тюрьмы, где находилась казарма училища, состоялся митинг. И поело митинга дугу водрузили на деревянном возвышении рядом со знаменем.



 

Когда Тима пришел в училище, часовой не захотел ни разговаривать с ним, ни пропускать его. Держа в одной руке винтовку, он вынул из кожаного карманчика в портупее свисток, сделанный из коровьего рога, коротко свистнул два раза.

 

Вышел курсант с красной повязкой на рукаве и спросил строго:

 

— Что надо?

 

Тима имел уже достаточный опыт, как лучше рекомендовать себя, и заявил:

 

— Сапожков — представитель конной конторы, к товарищу Зубову.

 

Оглядев Тиму с головы до ног, курсант спросил снисходительно:

 

— Не ты, случаем, на дуге надпись делал? — и, усмехнувшись, добавил: А я думал, ты: больно криво буквы намазаны. У пас за такое чистописание наряд вне очереди.

 

Он велет Тиме подождать в коридоре и ушел.

 

Вернувшись, объявил:

 

— Товарищ Зубов ведет занятие. Приказал тебя, как представителя, ознакомить с училищем, — подмигнув, сказал: — Может, понравится, подрастешь — и сам захочешь.

 

В камере, которая называлась «классом», на деревянных, пропитанных оружейным маслом стеллажах лежали винтовки, револьверы, разобранные на составные части гранаты.

 

Курсант Губарев объяснял устройство оружия и каждый раз, пока собирал или разбирал механизм, приказывал Тиме считать вслух. Он пожаловался Тиме, что из-за мировой войны оружие у них в училище всех стран и наций и от этого учиться очень тяжело. Но поскольку мировая буржуазия против Советского государства, надо изучать всякое оружие, какое только есть на свете, потому что в будущих боях его придется отнимать у всех тех, кто полезет против Советской власти.

 

У Губарева было твердое скуластое лицо с маленьким, мягким, расплющенным носом, глаза быстрые, коричневые и добрые, как у медвежонка, а руки с короткими толстыми пальцами действовали с поразительным проворством, когда он безошибочно точными движениями собирал механизм оружия.

 

Он говорил Тиме обиженно:

 

— Оратор один в Клубе просвещения хотел мозги нам набекрень свернуть, будто Маркс велел при социализме армию не содержать, а вместо нее раздать оружие по домам. Считаю, врет он на Маркса… На фронте как было?

 

Пришлют пополнение, введут в бой, потери страшные, и до тех пор бьет наших германец почем зря, пока чему положено солдат не научится. Война занятие тяжелое.

 

Без обучения со всей строгостью только людей терять и калечить. А нас в городе дармоедами считают. Вот, мол, декрет о мире Совнарком подписал, а мы тут поперек всех воевать учимся, — и произнес с гордостью: — Товарищ Зубов — человек-скала. Из Совета придут, требуют курсантов либо на дрова, либо еще куда, а он ни в какую.

 

Придет после заседания измочаленный, выпьет пз бачка без передыха воды, скомандует: "Сборы на заготовку дров отставить, под мою ответственность" и все.

 

Пайки срезали. Вместо сукпа ситец, словно в насмешку, выдали. Но ничего, терпим. Вот товарищу Зубову всем там в продотделе и надо в башку вколачивать о том, как товарищ Ленин говорит, что на пас мировой империализм не сегодня-завтра полезть может. Засели штатские, не понимающие Маркса, он ведь как, я думаю, полагал, народу раздать оружие, которого излишки, а армия сама по себе — она главная…

 

Тиме не очень интересно было слушать рассуждения Губарева, его влекло выставленное на стеллажах оружие, и он спрашивал:

 

— А это что? А это?

 

Губарев объяснял отрывисто и важно преимущества одного оружия перед другим и называл страну, где оно сделано. Одно обстоятельство поразило Тиму. Он слышал ог Савича, будто бы Америка до этой войны почти никогда не воевала против других народов, а вот это пятнадцатизарядное ружье системы американца Генри Винчестера, револьвер тоже американца Кольта, скорострельная пушка — американца Гочкиса, и даже наша берданка названа по имени американца Бердан. И все это оружие сделано задолго до войны с Германией, тогда, когда Тимы и на свете не было. Он хотел спросить об этом Губарева, но лекция была прервана Федором:

 

— Пойдем, я тебя чаем с патокой угощу.

 

И тут Тима был прямо ошеломлен и даже глубочайшим образом оскорблен: при появлении Зубова Губарев вытянулся, щелкнул каблуками, выкатил глаза и отрывисто отрапортовал:

 

— По вашему приказанию, знакомлю делегата из конной конторы с оружием всех образцов.

 

— Вольно! — сказал Федор и движением руки отпустил Губарева.

 

Шагая по коридору рядом с Федором, Тима, с трудом сдерживая негодование, спросил:

 

— Зачем же вы тут старый режим сделали? Разве можно, как при старом режиме, так людей перед собой унижать?

 

Федор остановился, внимательно поглядел в огорченное лицо Тимы и, поняв, что тот искренне возмущен и растерян, произнес задушевно:

 

— Эх, Тимофей-воробей, до чего же ты шибко революционером стал! — и сказал уже серьезно, без всякой улыбки: — Армия без дисциплины — только толпа с впнтовкамп. Самое трудное для нас — прсобороть законную ненависть ко всяким внешним формам субординации, принятым в русской армии, помолчав, объяснил: — Выражение уважения к командиру — это не заискивание перед начальником, а словно мгновенная присяга готовности выполнить любое его приказание. Понял?

 

В комнате Федора железная откидная койка застлана тощим одеялом. На столе — кружка и чайник. Деревянный сундучок, выкрашенный зеленой масляной краской.

 

На стене — винтовка и сабля в обшарпанных ножнах.

 

И больше никаких вещей.

 

Тима торжественно объявил:

 

— Рыжиков велел сказать, что дарит вам от маминого обоза две подводы муки.

 

Федор пренебрежительно махнул рукой.

 

— Спохватились! Я им сам могу такое одолжение сделать, — и произнес самодовольно: — Марш проводили по пересеченной местности. Стали на постой в деревне — строго на своем сухарном пайке. А мужички с перепугу всю скотину в тайгу погнали. На обратном марше догоняет верховой: "Обождите, вам пять возов за аккуратность собрали". — Усевшись на койку, Федор похвалил Тимипу маму: — Варя меня против Савича поддержала. Он оратор, кого хочет до обалдения заговорит. Назвал меня уездным донкихотом.

 

— Я знаю, — сказал Тима, накладывая из котелка побольше патоки. — Это сумасшедший рыцарь, который на мельницу с копьем бросился.

 

— Вот-вот, — почему-то обрадовался Федор. — Кричит: "Эти уездные мальбруки!.."

 

— Этих я не знаю, — сознался Тима.

 

— И черт с ними, — горячо произнес Федор. — Так вот, говорит, будто паше училище противоречит своим существованием декрету о мире. И я будто бы играю на руку буржуям — эсерам и меньшевикам, которые требугот немедленно начать «революционную» войну против Германии. Савич пугает: без мировой революции в случае нападения империалистов мы не сможем одни просуществовать и недели. Как тебе это нравится?

 

— А может, она действительно получится? — с надеждой сказал Тима.

 

— Эх ты, политик! — усмехнулся Федор. И, вытирая ладонью патоку со стола, объяснил строго: — Ленин сказал: мир есть средство для накопления сил, — значит, силы надо видеть, понимать и накапливать, пользуясь передышкой. Вот в феврале под Петроградом те же солдаты, которых немцы били, побили немцев.

 

— Я это помню, — солидно сказал Тима. — На улице люди целовались, когда мама повесила на стенке об этом oбъявление.

 

— Правильно, — обрадовался Федор, — целовались!

 

А Савич голосовал, чтобы нам пайки урезали и чтобы курсанты три раза в неделю несли трудовую повинность, ьдк и ссе. Это будто бы, видишь ли, демократично!

 

Нельзя, мол, в социалистическом государстве создавать привилегированную военную касту.

 

— А чего вы стали таким нервным? — перебил Тима. — Вот даже тогда, после контузии, не были нервным, а сейчас стали.

 

— Будешь нервным, — сердито отозвался Федор, — Витол тоже, как бандитов ловить, сейчас курсантов вызыьает. А в военном отношении операции против бандитов ведутся наспех, безграмотно, непродуманно. Ничего полезного курсанты тут приобрести не могут. Только потери могут быть. А я собрал самых способных людей. Что ни человек — талант.

 

Ну уж этого Тима никак не мог понять. Допустим, храбрые, смелые, но как это может быть у военного — талант? Вот еще выдумал Федор! Просто он хочет, чтобы курсантов не трогали, и потому выдумывает про таланты.

 

Все равно как Косначев. Но Коспачев имеет право так говорить: рисовать, играть на музыкальных инструментах — для этого талант нужен. Но чтобы воевать? Hет, здесь, кроме смелости, ничего не надо. Неправду сказал Федор.

 

Конечно, Тима не знал всех обстоятельств, при каких Федор Зубов проводил набор курсантов в свое военное училище. По целым неделям Федор не уходил с узловой станции, мимо которой с короткой остановкой катились эшелоны теплушек с демобилизованными солдатами. Покрытые окопной глиной, заросшие, злые до остервеиег… я о г всякой задержки, солдаты рвались домой. Они избивали железнодорожников, когда слишком долго не прицепляли паровоз, били стекла в вокзальных помещениям.

 

Все они испытывали жесточайшую тоску по дому. Измученные, голодные, с красными от бессонницы глазами они наводили страх на всех своей свирепостью. И могут убить каждого, кто попытался бы задержать их на пути к дому.

 

Федор бродил по вокзалу в бурой фронтовой шинели, опираясь на черемуховую палочку, и цепко вглядывался в лица солдат, искаженные яростным нетерпением.

 

Сколько нужно было такта, силы воли и непреоборимей убежденности, чтобы солдата, который четыре года не был дома, уговорить остаться в городе и снова стать военным, снова переносить все то, от чего душа его стала черной: страдания, лишения и тоску перед постоянно витающей над ним смертью!

 

Когда же такой солдат после тяжелых раздумий, колебаний, сомнений соглашался пойти в курсанты, для Федора наступал второй и не менее трудный этап: проверить, не оттого ли дал согласие солдат, что война опустошила душу и ему все равно, кем быть, где жить? Это был тонкий, тайный, неторопливый экзамен. Внешне он напоминал обычную беседу двух фронтовиков, рассказывающих друг другу о том, что каждому из них довелось испытать на войпе.

 

Но Федор с поразительным чутьем умел угадывать в этих беседах, пошшает ли солдат пережитый им бой, заметил ли в ходе его такое, что обнаруживало в солдате военную жилку, соображение. Способен ли он самостоятельно продумать, куда лучше было вынести пулемет, чтобы вести не только заградительный огонь, а бить по врагу в тот момент и туда, где это было важнее всего по ходу дела.

 

В сомовской бане он потребовал выделить для своих завербованных специальное место в раздевалке, и случалось, Федору приходилось по два раза в день париться со своими кандидатами, продолжая разговор в парной, дабы окончательно увериться: человек этот подходит.

 

Обнаружив такого крепкого солдата, Федор буквально не отпускал его от себя. Недаром в Совете Федора прозвали "главным просителем". То он выхлопатывал для будущего кандидата в курсанты подводу — съездить навестпть родных дома, то приводил его к Андросову в больницу и умолял подлечить, отдавая свой паек, чтобы не было слишком обременительно кормить солдата з больнице.

 

А разве легко солдату дать согласие снова стать военным, когда самым сокровенным, самым радостным для него был этот большевистский декрет о мире, освобождавший его от ада войны? А тут такой же большевик, как и те, кто подписывал этот декрет, убеждал его отказаться от мирной жизни, от земли, которую дала ему Советская власть, — а ведь о земле он и мечтать не смел, всю жизнь батрача на деревенского богатея! Разве для этого не требовалось совершить больший подвиг, чем подняться с земли, когда кинжальным огнем бьют десятки пулеметов, и, поднявшись, бежать в штыковую атаку, и не ложиться снова на землю, а бежать навстречу пулям, когда, кажется, любая летит в тебя.

 

Вот почему Федор с такой любовью относился к своим курсантам и с таким упорством оберегал их от посягательств Витола или попыток Совета посылать на трудовую повинность.

 

Когда Эсфирь, перенеся тиф, с опухшим лицом, морщинистыми веками, страдающая тяжелой одышкой, отчего ее землистого цвета лицо все время было покрыто мелкими капельками пота, подписала приказ урезать пайки для военного училища, Федор разорвал этот приказ у нее на глазах:

 

— Таких, как ты, надо гнать из партии, — и пригрозил: — И я добьюсь этого… Слышишь? Добьюсь.

 

Эсфирь слабо стукнула рыхлым кулаком по столу и крикнула:

 

— Это тебя мы выгоним из партии, и немедленно!

 

Подобрав с пола клочки изодранного приказа, она отнесла их к Рыжикову и потребовала созыва чрезвычайного заседания ревкома для обсуждения одного лишь вопроса: "Об исключении Федора Зубова из партии за проявление мелкобуржуазного стяжательства и политического хулиганства, выразившихся в публичном уничтожении ревкомовского приказа".

 

Рыжиков не стал созывать чрезвычайного заседания, но на очередном Федору дали выговор.

 

Георгий Семенович Савич произнес на этом заседании речь, обвинив Федора в разжигании военной истерии.

 

— Сейчас, — заявил Савич, — только безумец может думать, что мы способны оказать хотя бы слабое сопротивление любой европейской армии, попытавшейся напасть на нас.

 

— Врешь! — крикнул Федор. — Солдаты, которых вчера били немцы, побили их под Петроградом. А ты был чижиком, чижиком и остался.

 

Савич потребовал, чтобы Федора немедленно призвали к порядку.

 

Рыжиков, стуча крышкой от чернильницы по столу, заявил:

 

— Слово «чижик» отнесем за счет разболтанной нервной системы товарища Зубова. Но исторический факт остается фактом, — и, обернувшись к Савичу, спокойно сказал: — А ты, Георгий, в своей прокурорской речи стал обвинять уже не Федора, а всех нас. А этого мы тебе не позволим. Случись сегодня война, мы все подымем- ся. И без всяких рассуждений о мировой революции.

 

Мировая еще когда наступит, а русская уже есть. И ее мы будем защищать до последней капли крови.

 

Все зааплодировали.

 

Савич обиженно буркнул:

 

— Эффектные фразочки.

 

А Фздор вскочил и закричал:

 

— Замечание я принимаю. Но прошу и требую пайка курсантам не урезать. А ей, — Федор ткнул в Эсфирь пальцем, — я теперь политически не доверяю, раз она такой приказ подписала.

 

И хотя все закричали: "Позор!" — Федор сел, понурился и, дернув плечом, сбросил со своего плеча руку соседа, который пытался его успокоить, упрямо повторил:

 

— Не доверяю — и все тут!

 

Со дня заседания Федор ни разу не встречался с Эсфирью. И никакие попытки Сапожковых помирить их не помогли.

 

Тима знал об этом и сейчас, прихлебывая сладкий чай из алюминиевой кружки, ждал, что Федор обязательно спросит про Эсфирь. Но Федор не спрашивал, лицо его было усталым, скулы костляво торчали под гладко выбритой, сухой, воспаленной кожей, глаза глубоко запали.

 

Чтобы как-нибудь вывести Федора из состояния угрюмой озабоченности, Тима сказал:

 

— Вот, говорят, пролетариат роет могилу капитализму. А он вовсе еще не помер, капитализм. И сами вы говорите, войну против нас готовит.

 

— Готовит, — уныло согласился Федор, — чего ему не готовить? Погонит на нас солдат — и все, — и снова стал жаловаться: — Отец твой тоже тип оказался. Назначили его комиссаром охраны народного здравия, пришел к нему, прошу: дай медикаментов — отказал. Ну, говорю, черт с тобой, сквалыга! Выдели хоть двух врачей, я при училище курсы сестер милосердия организую. Отказал.

 

Говорит, среди медицинской интеллигенции очень сильны пацифистские настроения, никто не пойдет. А ты, говорю, мобилизуй, заставь. Тогда стал турусы на колесах разводить. Мол, привлекая на сторону Советской власти специалистов, надо действовать только путем убеждения. Интеллигент твой отец — вот кто! — и сознался: — С ним я тоже поссорился.

 

Тима обиделся за папу:

 

— Вот с вами скоро никто здороваться не будет. Со всеми подряд ругаетесь, — подумал и добавил не без ехидства: — Только курсанты, как при старом режиме, честь отдавать будут.

 

— Ладно, не пугай, — добродушно улыбнулся Федор и, наклонявшись, спросил с горькой озабоченностью: — Ну как, поправляется она, не заметил, а?

 

Понимая, о ком идет речь, Тима обстоятельно рассказал:

 

— Папа ей клюквенный экстракт дал для аппетита и рыбьего жира целую бутылку для питания организма, — засмеялся: — Не умеет она его пить, как Рыжиков велит:

 

нес щепотью зажать и, зажмурившись, одним духом, сразу.

 

— Ничего, научится.

 

— Я ей показывал, — сказал Тима с достоинством, — а она жалуется: все равно тошнит.

 

— А ты ей скажи, пусть солит: соленый не так противно.

 

— Верно, — равнодушно согласился Тима. И вдруг поняв, что за этим советом кроется, спросил горячо: — Можно мне ей сказать, вы про соль советовали?

 

Федор смутился, заморгал, стал зачем-то расстегивать, пояс, потом произнес неуверенно:

 

— Скажи… — и с сомнением заявил: — Что зря человеку мучиться, верно? — и вдруг стукнул рукой по столу: — Ладно, чего тут вилять. Скажешь, беспокоюсь и даже во сне вижу, какие у нее веки стали — все в морщинках. Ну, понимаешь, как у старухи, а она ведь еще молодая, — смущенно добавил: — Только если спросит, скажешь: Федор свою принципиальную позицию насчет приказа не меняет, тут он железный. — Дернул ремень, затягивая гимнастерку так, что она растопырилась, словно туго перевязанный веник: — Ну, ступай, а то через десять минут вечерняя поверка.

 

Тима после некоторого колебания стыдливо попросил:

 

— А вы мне на память пули не подарите? — и объяснил сладеньким голосом: — У вас же их много. А если мировая революция будет, они все равно никому не нужны станут.

 

— Ладно, ладно, ступай, — проговорил Федор с улыбкой, — бог подаст, — и с досадой добавил: — И ты туда же, с мировой революцией пристаешь. Ну, будет — и хорошо, а нет — так подрастешь, придешь в курсанты проситься, а я еще подумаю, возьму пли нет.

 

— Это почему же еще подумаете? — обиделся Тима. — Я ведь на бандитов ездил.

 

— Ездил! Знаю, как ездил, — подмигнул Федор. Но, увидев, что лицо Тимы покрылось красными пятнами, успокоил: — Я еще ничего не сказал, а ты уже в амбицию. Молодец! И что обратно вернулся, тоже молодец.

 

Мать оставлять в больнице одну может только жестокосердный человек. А таких я на курсы не беру. Запомнил?

 

Ну, вали, вали, а то вот-вот сигнал будет.

 

Тима вышел из казармы, отдав часовому пропуск. Часовой наколол пропуск на штык, воровато оглянулся и вдруг, сделав Тиме на караул, скорчил рожу, подмигнул, брякнул прикладом о землю и замер с равнодушным каменным лицом.

 

— Здорово! — сказал восхищенно Тима.

 

Но часовой даже глазом не повел. Подождав, не повторит ли часовой своего упражнения, и убедившись, что ждать бесполезно, Тима пошел к маме в больницу.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

 

Тима был далеко не высокого мнения о хозяйственных способностях своих родителей. Суматошно готовя обед, мама всегда забывала положить в суп что-нибудь нужное.

 

На сырое мясо глядела с отвращением.

 

Папа откровенно признавался, что он абсолютно лишен хозяйственного таланта. Пошлет мама его на базар за продуктами, а он завернет на толкучку, накупит книг, потом извиняется: увлекся. И приходилось вместо обеда есть один жаренный на сале хлеб.

 

Мама упрекала папу:

 

— Сидя в тюрьме, Петр, ты приучился к казенному обслуживанию и стал эгоистом.

 

Папа не терпел лишних вещей в доме. Однажды мама купила платяной шкаф. Папа говорил, досадливо морщась:

 

— Во-первых, громоздкие вещи вытесняют столь необходимый для организма воздух. Во-вторых, поверхность их служит местом скопления пыли. В-третьих, их чем-то нужно заполнять.

 

— Может быть, ты хочешь, чтобы я ходила всю жизнь в одном платье? обидчиво спросила мама.

 

— Зачем крайности? Я за гигиену, но против излишеств.

 

— А я не монахиня! — рассердилась мама. — Хочу иметь четыре или пять платьев и буду иметь. Потому что я женщина. Понял? Женщина!

 

— Пожалуйста, — согласился папа, словно он разрешал маме быть женщиной, но не заводить при этом много платьев.

 

Зато с тех пор как маму назначили работать в продотделе, она стала очень хозяйственной. Лежа в больнице, разговаривала с Эсфирью, когда та навещала ее, только о продуктах и с таким увлечением, словно для нее это самое главное на свете.

 

Сидя в подушках, бледная, худая, в белой чалме из бинтов, мама рассуждала:

 

— Оттого, что в уезде одна бойня, скот очень много теряет в весе во время перегонов. Сейчас, благодаря тому что у пас есть транспортная контора, мы можем до весны вывезти из деревни несколько тысяч пудов мяса в обмен на веревки, кирпичи, кошму, валенки, колеса, дуги. Гораздо выгоднее возить в деревню товары и там их обменивать. Кроме того, здесь момент политический. Безлошадные бедняки лишены возможности ездить в город, ездят только те, у кого есть кони. Если в каждой волости мы заведем потребительские лавки, то сможем оказывать влияние на экономический уклад в селе, а значит, проводить свою политику.

 

Озабоченно слушая маму, Эсфирь кивала головой.

 

Папа, приблизившись на цыпочках, подавал маме в кружке лекарство. Пока она с отвращением глотала, он говорил почтительно:

 

— Какая ты у меня умница, Варенька! Поразительно экономически мыслишь!

 

— Не у тебя, а у нас, — сухо поправляла Эсфирь и добавляла с насмешкой: — Вот поглядим, как ты со своим больничным делом справишься. Имей в виду, если через три дня не представишь полной сметы, мы тебя на свой баланс не возьмем, выкручивайся тогда сам, как знаешь.

 

Папа ежился, моргал и ничего не отвечал.

 

Действительно, положение у него было чрезвычайно тяжелое.

 

Все годы, пока шла мировая война, из Сибири вывозили на фронт людей, хлеб, мясо, масло, уголь, лес, а взамен ввозили только искалеченных, раненых. Почти все общественные здания в городе были заняты под госпитали. Теперь Совет постановил открыть больницу для населения. Это дело было поручено Сапожкову.

 

Выполняя трудовую повинность, горожане ремонтировали помещения, предназначенные под больницу. Это были полуземляночного типа бараки, наспех построенные квадратом возле лесной биржи еще в 1914 году.

 

Все дни, пока мама лежала в больнице Андросова, папа метался по городу.

 

Транспортная контора выдала ему подводу, но от возчика папа отказался, сославшись на то, что Тима постиг технику управления конем, да и сам он рассчитывает вскоре овладеть этим искусством. Тима был очень счастлив, став возчиком у папы, и сопровождал его почти во всех поездках.

 

Как бы папа ни торопился, он не позволял Тиме даже слегка хлестнуть Ваську кнутом, а когда Тима дергал вожжи, морщился и просил:

 

— Пожалуйста, осторожней!

 

Но как только папа начинал отвоевывать то, что ему было нужно для больницы, он становился суровым и непреклонным. И Тима даже начинал испытывать перед ним уважительный страх.

 

Папа уговорил жену Ивана Мефодьевича Воскресенского Елену Ивановну поступить к нему в больницу кастеляншей, утверждая, что социальные причины, вызвавшие ее душевную болезнь, уничтожены и, следовательно, она выздоровеет, когда полностью убедится в этом.

 

Папа с таким увлечением расписывал ей новую больницу, что Елена Ивановна в конце концов согласилась и лишь попросила:

 

— Вы только, пожалуйста, на меня громко не кричите, если я сделаю что-нибудь не так. А то, когда на меня кричат, я сразу очень теряюсь и потом только плачу.

 

— Хорошо, — согласился папа, — я буду вас шепотом бранить, если возникнет необходимость.

 

И вот, произошло это случайно или по умыслу, но, получив ордер в ревкоме на конфискацию белья для больницы у купца Золотарева, папа захватил с собой туда и Елену Ивановну.

 

Золотарев жил в одноэтажном каменном доме с огромным резным деревянным крыльцом.

 

Когда папа, красногвардеец, Елена Ивановна, двое понятых из соседнего дома и Тима, не пожелавший в качестве кучера мерзнуть на улице, вошли в дом, все семейство Золотаревых обедало. Предъявив ордер, папа сказал вежливо:

 

— Пожалуйста, не беспокойтесь, мы подождем.

 

Усевшись в гостиной, папа вынул из кармана книгу и стал читать, загибая углы страниц, которые больше всего ему нравились. В гостиной стояли диваны и стулья с плюшевой обивкой. В кадках множество фикусов, а на круглом столе два альбома в зеленых бархатных переплетах. На полу лежал ковер, на котором были вытканы купающиеся в пруду женщины и жирные белые лебеди, похожие на гусей.

 

Золотарев вышел в гостиную, ковыряя в зубах спичкой, вынув, понюхал ее и, брезгливо поморщившись, спросил Елену Ивановну:

 

— Значит, бельишком стали интересоваться? Супруг пуговичками, а вы, так сказать, невыразимыми предметами?

 

Кухарка Золотаревых внесла груду грязного белья и, швырнув на ковер, ушла.

 

Папа поднялся со стула, лицо его стало сухим, жестким. Указав на кучу белья пальцем, приказал Золотареву:

 

— Собрать!

 

Золотарев присел на корточки и стал сгребать белье в охапку, не спуская с отца потускневших, испуганных глаз.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 31 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.076 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>