Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вадим Михайлович Кожевников. ЗАРЕ НАВСТРЕЧУ 41 страница



 

— Марш на кухню! — крикнул отец и, обернувшись к красногвардейцу, распорядился: — Пусть сам выстирает, выгладит и тогда сдаст. Проследите!

 

Красногвардеец радостно ухмыльнулся и толкнул дверь ногой, пропуская вперед Золотарева.

 

— Господи! Разве так можно? — охнула Елена Ивановна.

 

— Я ему покажу пуговицы! — сказал папа тонким голосом. — Я его научу уважать людей!

 

Потом папа с понятыми, в присутствии родичей Золотарева, вытаскивал во дворе заложенные дровами тюки мануфактуры и тревожно спрашивал Елену Ивановну:

 

— А эта ткань как называется? А эта? — и просил: — Так, пожалуйста, и пишите: мадаполам, сарпинка, шевиот, байка, диагональ.

 

Подписав акт и дав расписаться понятым, он пошел на кухню, оглядел Золотарева, согбенного у корыта, возле которого, опираясь на винтовку, стоял красногвардеец, и сказал:

 

— К сожалению, не располагаю временем, чтобы ждать, пока белье высохнет. Но завтра вы его доставите сами. Желаю здравствовать.

 

И ушел, кивнув золотаревским домочадцам. Он очень долго тряс руку кухарке, которая во время обыска украдкой подмигивала, показывая, что искать мануфактуру нужно не в комнатах, а во дворе, в поленнице.

 

Тима был необычайно горд папиным поступком. Но уже на обратном пути папа сказал, сконфуженно поеживаясь:

 

— Кажется, я несколько увлекся, — и пожаловался: — У меня, очевидно, стали пошаливать нервы. Унижать человека, даже сугубо враждебного, это за пределами этически дозволенного, — но тут же признался: — А все-таки я испытал некоторое моральное удовлетворение.

 

Пусть знает, что нельзя безнаказанно оскорблять человека.

 

Не все поездки по городу были такими интересными, как обыск у Золотарева. На лесопилке Кобрина папа долго уговаривал уполномоченного профсоюза Гусякова дать тонких досок на топчаны и жалобно извинялся за то, что забыл включить их в наряд.

 

— Голубчик, — говорил папа, — ну, я совершил промах. Браните меня, пожалуйста! Но ведь больные должны же на чем-нибудь лежать!

 

— Если вы непонимающий, должны были бы кого из плотников позвать, он бы вам все высчитал. А то пишете:

 

пять сажен досок, — а каких? Наше дело серьезное. Дюймовка — одно, трехдюймовка — другое. Теперь будем снова пилами шуровать. Нам ведь легче толстую доску давать, вот и дали, а она на мебель не годится. Эх вы, неосведомленный товарищ!



 

— Совершенно верно, — соглашался папа, — впредь буду знать.

 

Но вместе с тем в иных случаях он обнаруживал решительность и непреклонность.

 

Папа, например, приказал штукатурить барак внутри чистой глиной, без примеси навоза, утверждая, что навоз может послужить источником инфекции, хотя все уверяли его, что с навозом будет теплее.

 

И когда десятник отказался переделывать, папа твердо сказал:

 

— Я вас не отпущу отсюда, пока не сделаете, как я говорю.

 

— То есть как это? — побагровел десятник.

 

— А вот так. Сяду напротив вас и буду объяснять, пока вы не поймете. Задумался, задрал полу пальто, долго шарил рукой по боку, вытащил наган и, держа его на ладони, заявил отшатнувшемуся десятнику: — Вот перед вами огнестрельное оружие. Оптимальные его возможности в смысле уничтожения человека ограничены пятью выстрелами, — потом нагнулся, поднял с земли замерзший катышек навоза и произнес торжествующе: — А здесь находятся миллиарды бактерий, и среди них могут быть миллионы смертоносных. Понятно?

 

— Ну вот так бы сразу толком и объяснили, — сказал с облегчением десятник, не спуская глаз с нагана.

 

И крикнул рабочим: — Промашку, ребята, сделали, снаружи с навозом можно, а изнутри нельзя! Промашку дали, верно!

 

Но чаще всего то, что ему нужно было для больницы, папа выпрашивал на митингах.

 

Сначала он говорил о том, что почти все смертельные болезни порождены несправедливым общественным устройством. И получалось, что главным исцелителем народа, во-первых, является революция и только во-вторых доктора и что некоторые болезни после революции будут уничтожены так же, как класс эксплуататоров, и здесь все большевики — врачи.

 

Потом он яростно, как про контрреволюционеров, говорил про всяких микробов и призывал бороться с ними всем народом.

 

После таких выступлений папы люди собирали у себя по домам нижнее и постельное белье, пузырьки, порошки, баночки с мазями, лекарства, которые у них оставались после того, когда они сами чем-нибудь болели.

 

Рабочие бойни, выслушав папу, объявили, что они обязуются давать в больницу через два дня на третий по пуду неучтенных отходов, пз которых можно варить студень хворающим.

 

Ремонтники затона выделили шесть пудов олифы, а слесари в простоте души вызвались даже изготовить «инструмент». Но папа, поблагодарив их, сказал, что инструмент он попросит у докторов, а вот всякие необходимые железные, скобяные изделия он твердо рассчитывает от них получить.

 

Курсанты военного училища Федора Зубова после речи папы выломали у себя в плите два больших чугунных котла и отдали их для больницы, сказав, что обойдутся одной походной кухней.

 

Дали свое согласие работать в новой больнице доктора Неболюбов и Андросов. Оба они были хирургами и ревниво относились друг к другу: поэтому ни один из них не хотел брать на себя обязанности заведующего хирургическим отделением, каждый стремился уступить эту честь другому. Но папа знал: если один станет заведующим, то другой ни за что не захочет быть его подчиненным.

 

Поэтому папа придумал для Неболюбова титул "главный хирург", а для Андросова — "начальник хирургического отделения".

 

Павла Ильича Ляликова папа соблазнил тем, что пообещал создать условия, чтобы тот, работая в больнице, написал диссертацию и, защитив ее в секции народного здравия в Совете, получил звание приват-доцента.

 

Ляликов передал Сапожкову свои статистические таблицы, и, руководствуясь ими, они сделали предварительные расчеты предполагаемого количества коек по различным, наиболее распространенным болезням. Но, как потом выяснилось, все эти статистические данные были такими же неправильными, как и первая статистическая выкладка Варвары Николаевны, основанная на официальных сведениях городской управы.

 

Людей, больных тяжелыми и опасными болезнями, оказалось гораздо больше, чем обозначено было в подсчетах Ляликова, вызвавших некогда негодование газеты "Северная жизнь". "Только враг России, немецкий шпион может так возмутительно клеветать на народ, в чьих жилах течет богатырская кровь Ильи Муромца, Алеши Поповича, Микулы Селяниновича", — писал журналист НикоЛРЙ Седой.

 

Сапожков был очень доволен Ляликовым. Вооруженный мандатом Совета, Ляликов раздобыл у слободских кустарей табуретки, тумбочки. Расплачиваясь за работу просяной мукой, он так яростно торговался, что ему могла бы позавидовать любая базарная торговка. Он оборудовал в больнице кладовку, где все лари запирались на замки. На прилавке кладовой стояли весы, а двери он велел остеклить, чтобы кладовщик всегда чувствовал на себе "недреманное око".

 

Папа сказал маме с гордостью:

 

— Ляликов не первый пациент, излеченный от мелкобуржуазного индивидуализма великой целительницей человечества — революцией.

 

Но мама не очень любила, когда папа говорил так красиво, и сказала равнодушно:

 

— Вот подожди, навезут вам больных со всего уезда — даже на полу места не хватит, и удерет твой Ляликов.

 

— Нет, — заявил папа твердо, — он не станет пренебрегать священным долгом врача.

 

Даже горбатую дочку официанта Чишихина папе удалось привлечь к работе в больнице.

 

Он сказал, восхищенно глядя в ее красивое, злое, надменное лицо:

 

— Вы, Наташа, не представляете, как полезно для больного, когда за ним будет ходить девушка с таким ангельским ликом.

 

— Да вы, никак, за мной ухаживать собрались? — фыркнула Чишихина.

 

Папа смутился, но все же продолжал:

 

— Вы извините, я коснусь того, о чем, может быть, мне не следовало бы вам говорить. Искривление позвоночника вызывается обычно костным туберкулезом, а туберкулез — болезнь социальная. Большевики хотят, чтобы люди больше никогда не делились на бедных и богатых. То, что мы делаем, первые шаги, а впереди тысячи исторических верст не хоженного человечеством пути.

 

Помогите нам…

 

— Гулять, что ли, по этим верстам? — дерзко осведомилась Чишихина. Но потом вдруг сердечно сказала: — Зачем я вам сдалась, уродка? Но хоть и с горбом, а полы мыть могу не хуже другой бабы.

 

— Вот и отлично! — обрадовался папа. И тут же начальнически предупредил: — Рекомендую при мытье полов добавлять в воду слабый раствор карболки. Отличное дезинфицирующее средство.

 

Придя на следующее утро в больницу, Чишихина быстро там освоилась и через несколько дней уже громко, визгливо кричала на санитаров, когда они, входя с улицы, плохо вытирали ноги о мешковину, посыпанную для дезинфекции известью.

 

Последнее, что оставалось добыть для больницы, — это колосниковые решетки для печей и стекла для окон.

 

Колосниковые решетки сделали отец и сын Фоменко. Доставив на салазках решетки, Петька сказал Тиме свысока:

 

— Задарма вам сделали, — и добавил важно: — Тридцать пудов чистого веса.

 

Потом Тима водил Петьку по больнице, и Петька пытливо спрашивал:

 

— А здесь что? А здесь? А это что?

 

Когда Тима не смог ему объяснить назначение никелированной машины, которую приволок сюда из своего кабинета Лялпков, Петька упрекнул:

 

— Что ж ты, при больнице, а не знаешь! Я у себя в цеху все знаю.

 

— А я вовсе не при больнице, — обиделся Тима.

 

— Кто же ты тогда будешь, если неизвестно при ком? — удивился Петька, Нынче людям не при месте быть не полагается, если они люди, а не буржуазия какая-нибудь, — и потребовал: — Ладно. Давай показывай дальше! Мне профсоюз велел все как следует высмотреть, а после рассказать, чтобы наш рабочий класс знал, для чего скобяные изделия, замки и прочее вам сделал. Мы тоже здесь хозяева. Если что не так, можем велеть по-правильному сделать.

 

И Тима снова позавидовал этой властной Петькиной манере говорить «мы» от имени того самого рабочего класса, о котором папа и мама говорили, что он гегемон и авангард.

 

Стекла для окон достать было невозможно. Со складов оно давно исчезло. Тогда партийные ячейки города обратились к коммунистам. И многие члены партии сдавали стекла, вынув их из вторых рам в своих жилищах. Взамен же стекла они натянули желтые пленки из бычьих пузырей, а то и просто промасленную бумагу.

 

В те дни за квадратный аршин стекла на базаре давали по два пуда муки, баранью тушу, пять пудов картошки. Стекло считалось большой драгоценностью. И когда собранные коммунистами стекла доставили в больницу, все, кто там в это время находился, потребовали созвать митинг. Торжественно прислонить к раме первый кусок стекла Сапожков поручил Ляликову. И тот, взяв стекло в руки, все время испуганно восклицал:

 

— Я же волнуюсь, я же его уронить могу; пожалуйста, не шумите!

 

Наконец стали поступать в больницу первые больные.

 

Раненые солдаты, которые некогда лежали в госпитале, устроенном в ресторане «Эдем», со спокойным мужеством переносили страдания. Они не стыдились своих ран, а, напротив, гордились ими.

 

А тут все было иначе.

 

В приемной сидит человек. Лицо его изъедено волчанкой так, что видны кости. Он говорит гнусаво:

 

— Погнал в больницу Елисеев, председатель от бедноты, — говорит, вылечат. А это на мне божья печать за грех. В великий пост с голодухи в тайге белкой оскоромился. За то и наказание. Лекарств на это нет. Душу спасать надо, а вовсе не телу. Сбегу я с больницы-то.

 

Поселившись у папы в больнице, предоставленный самому себе, Тима испытал при знакомстве с первыми больными большое разочарование: ведь он предполагал, что здесь будут такие же интересные люди, как те раненые солдаты в «Эдеме».

 

Скрюченный, желтый человек долго не хотел снять шапку, утверждая, что боится простудить голову, а оказалось, что у него в шапке зашиты царские деньги.

 

Пораненный рабочий бойни упрекнул его:

 

— Ты что ж, голубок сизый, царской деньгой темя греешь, а дармовой народный хлеб трескаешь?

 

Закатив желтые белки, тот ответил:

 

— Хлеб он хлеб. А лекарство их — отрава. Его я тихо сливаю на пол и тебе говорю: не касайся губами.

 

Прислушивавшийся к их разговору пожилой больной, скаредно собиравший себе под подушку все пустые пузырьки и банки, тоже поддержал скрюченного.

 

— Верно, — сказал он решительным тоном, — в их лекарстве даже муха мрет.

 

Кочегар с мельницы, обваренный паром, потихоньку мазался керосином, отливая его из лампы. А потом объявил сердито:

 

— С мази ихней только хуже становится. Вот если мазутом, сразу бы все присохло.

 

Тиме было очень обидно слышать такие разговоры, а еще обиднее видеть, как обыватели обходили больницу стороной и говорили, что в больнице всех, кто не в партии, морят голодом, а верующих заставляют нарочно в постные дни есть мясо.

 

Тима с досадой рассказывал папе, что многие не хотят лечиться в его больнице и жульнически выливают лекарство на пол.

 

Но папа не удивился, не расстроился. Он сказал, потирая руки:

 

— Ну что ж, это уже хорошо, раз такие люди вопреки предрассудкам все-таки пошли в нашу больницу, — и озабоченно произнес: — Это подтверждает правильность мысли о том, что наша советская медицина должна сочетать медицинскую помощь с медицинским просвещением.

 

— Желтушный икону повесил, — сказал Тима грустно. — И молится он нарочно громко, чтобы Потрохову спать не давать, и все уговаривает его не верить в Советскую власть.

 

Папа задумался.

 

— Надо будет к ним в палату какого-нибудь крепкого человека положить, вот, скажем, Сорокина.

 

— Но ты же говорил, он тяжело болен, — удивился Тима, — какой же он крепкий?

 

— Душой, Тима, — и сказал строго: — Такими людьми, как Сорокин, можно гордиться.

 

Ляликов рассуждал так: есть надо не для удовольствия, а для поддержания жизни. Он приносил с собой в круглой жестяной коробке из-под халвы уложенные в вату сырые яйца и варил их на спиртовке, положив перед собой на стол часы. Отвисшая нижняя губа придавала лицу его озабоченное выражение.

 

Разбив чайной ложечкой яйцо, тщательно выбирая скорлупу, Ляликов говорил:

 

— Как известно, смертность населения в Российской империи была в два раза выше, чем в Америке, Англии, Франции. А у нас в губернии она превышает рождаемость. Средняя продолжительность жизни русского человека тридцать два года. Одни эти цифры могли послужить вам, большевикам, поводом для свершения социальной революции.

 

— Согласен, — сказал папа.

 

— Но! — Ляликов предупреждающе поднял палец. — Если ваша революция с течением времени сумеет положительно изменить соотношение таких цифр, для человечества это будет иметь большее значение, чем все философствования, ибо только такие изменения истинно доказательны.

 

— А вы становитесь почти марксистом, — обрадовался папа.

 

Ляликов вытер усы салфеткой и произнес печально:

 

— Впрочем, в подобную чудесную метаморфозу наша русская интеллигенция, к коей и я имею честь принадлежать, не верит.

 

Папа спросил поспешно:

 

— Павел Ильич, если это не очень бесцеремонно, почему вы решили расстаться с частной практикой?

 

Ляликов опустил глаза, бережно сложил салфетку, спрятал в коробку, положив на ее крышку ладонь с коротко остриженными ногтями, произнес со вздохом:

 

— Надоело жить себялюбивым скотом. На старости лет захотел иллюзий. Поверил, что когда-нибудь соотношение вышеупомянутых трагических цифр будет изменено в вашей новой России, — и признался: — Я ведь при всем своем цинизме и известном вам корыстолюбии человек, в сущности, сентиментальный. Благоговею перед нашим многострадальным и баснословно одаренным русским народом.

 

Это заявление Павла Ильича показалось Тиме не очень правдивым.

 

Принимая больных, Ляликов держал себя высокомерно, как начальник. Говорил отрывисто, резко, командовал, словно офицер:

 

— Встать! Сесть! Дышать! Больно? Хорошо, что больно: значит, знаем, где болит.

 

Входя в палату, он не конфузился, как папа, когда больные вставали с коек при его появлении, а тяжелобольные вытягивали поверх одеяла руки и откидывались на подушки, будто солдаты по команде «смирно».

 

За ширмой, где лежал один особенно тяжело больной, часто раздавался повелительный, грубый голос Ляликова:

 

— А я говорю, от такого не умирают. Лекарство мы даем тебе надежное. Но действует оно, если человек сам выздороветь хочет. Без твоей помощи нам с болезнью не справиться.

 

— Я стараюсь, — слабым голосом шептал больной. — Но сил нет терпеть больше.

 

— А ты терпи! — приказал Ляликов. — Выздороветь — это тоже работа. Понатужься и терпи.

 

Этого больного привезли ночью в санях из деревни, живот его был порезан, и в рану насыпано зерно.

 

Оперировать раненого приехал Андросов. Сняв в кабинете пиджак и жилет, повесив их на спинку стула, Павел Андреевич ходил некоторое время по комнате, засунув большие пальцы за подтяжки; оттягивая, щелкал ими; надув щеки, одновременно со щелчком произносил губами: "Бум-бум!" Потом остановился, вынул из манжет запонки, сунул в брючный кармашек для часов, закатал рукава выше локтя. Обнаженные белые руки его оказались неожиданно такими же мускулистыми, как у Яна Витола. Это были руки атлета или молотобойца.

 

Андросов, наклонившись над умывальником, тер руки с такой ожесточенностью, словно хотел содрать с них кожу, потом плеснул пахучую жидкость из большой стеклянной бутылки, поднял рукп кверху и стал шевелить пальцами, будто кого-то подзывая к себе. Пока сестра надевала на него халат и завязывала на спине тесемки, он все шевелил пальцами и так и вошел в операционную, держа руки кверху, а пальцы его двигались, словно ои завязывал невидимые нити.

 

После операции Сапожков спросил Андросова с надеждой:

 

— Ну как, Павел Андреевич, выживет?

 

Андросов выпил из пузатенькой банки разведенного спирту, поморщился, жадно закурил и только тогда ответил:

 

— Напрасно ушли, милейший, в медицину от прежней вашей деятельности, и вдруг визгливо крикнул: _ За подобные зверства нужно расправляться самым решительным образом! Ведь ему семнадцати нет.

 

А как себя держал! Как себя держал! Молодец! — Присел на выкрашенную белой краской табуретку, задумался и проговорил грустно: — Воспалительный процесс неизбежен. Зерна пришлось, как петуху, выклевывать. Непонятно, почему он не умер от шока, пока везли сюда. — Встал, прошелся, пощелкал подтяжками, спросил хвастливо: — Заметили, как я сегодня дерзнул? — И заговорил медицинскими словами.

 

Большинство больных, которые поступали в больницу, заболевали от плохой жизни. Брюшной тиф свирепствовал оттого, что в городе не было канализации; оспа — оттого, что при царе и Керенском в деревнях не делали прививок. Чудовищные многолетние опухоли, давно гноящиеся раны — потому, что за лечение их надо было дорого платить. Тяжелые желудочные болезни были нажиты во время голода, потому что ели толченую сосновую кору и какие-то ядовитые корни. Люди калечились от тяжкого, непомерного труда. Десятки рабочих лежали с застарелой грыжей, с растяжением связок, с неправильно сросшимися переломами костей.

 

Курочкин — так звали истерзанного кулаками парня, которого оперировал Андросов, — лежит на спине, выпростав поверх одеяла тощие, слабые руки с большими темными кистями. Лицо его серое, щеки и виски запали.

 

Только узкие глаза василькового цвета оживленно блестят. С трудом шевеля сухими губами, он рассказывает:

 

— Всё попукал меня не помирать брюхатый доктор.

 

С того и выжил, что он на меня ругался. С таким не пропадешь. Сердитый. Когда я дыхать переставал, в руку колол иголкой, чтобы, значит, в самые нутренности лекарство налить.

 

Тима спросил с благоговением:

 

— За что вас кулаки резали?

 

Паренек снисходительно усмехнулся и сказал загадочно:

 

— Так ведь хлеб — всему голова, — и добавил, будто от этого станет понятнее: — Ежели хлеб на стол, то и стол — престол, а как хлеба ни куска, — так и стол — доска.

 

Папа тоже как-то сказал маме многозначительно и не совсем понятно:

 

— В дни Великой французской революции Сен-Жюст заявил: "Хлеб — право народа". Я думаю, этот лозунг полностью применим и в наши дни.

 

Тима, решив, что раненому не хочется вспоминать, как его резали кулаки, посоветовал:

 

— Вы старайтесь спать больше, во сне организм отдыхает.

 

Парень улыбнулся и снова сказал, складно, поговоркой:

 

— Болезнь не беда, коли есть хлеб да вода. Хлеб выкормит, вода выпоит.

 

Тима, решив, что раненый начинает бредить, поднялся тревожно с табуретки. Но парепек вдруг подмигнул ему:

 

— Ежели даже у щенка корку хлебную из пасти потянуть, так и он на человека кинется. А тут хлеб… — и промолвил со вздохом: — Серчают богатеи. Ничего, теперь за все и за то, что меня порезали, народ с нимп и вовсе стесняться не станет.

 

— Вы давно в партии?

 

— С месяц, — сказал парень, — Меня в нее всей деревней выбрали.

 

— Как это так выбрали? — удивился Тима и добавил назидательно: — В партию не выбирают.

 

— Это где как. А у нас на все село ни одного партийного. В волость ехать приниматься — далеко. Ну вот и выбрали сначала меня, а потом уж я стал других без выборов записывать, кто подходящий, конечно. Теперь нас восемь. А без меня, значит, семь.

 

— А почему вас, а не другого кого? Вы что, самый лучший?

 

— Не, — сказал парень, — не лучший. Отец, тот первейший человек был, а я перед ним так, вошка.

 

— А где ваш отец?

 

— За народ казнили еще при царе. Он исправника вместе с конем с яра в реку свалил. Подкараулил и свалил. Сила у него страшенная была. Но тихий человек был, все при лампадке ночью тайные листовки читал людям. Он еще с японской приладился. Там ногу оторвало, стал с палочкой ходить, важно, словно писарь. Но хотя и без ноги, а пахал. Наденет на культяпку деревяшку, приколотит к ней кругляшок березовый, чтоб в земле не вязнуть, и пашет все равно как на двух.

 

— А вы очень боялись умереть?

 

— Так как же не бояться? Мне помирать нельзя, на мне семейство.

 

— Сильно больно было?

 

— В санях растрясло. А как начали во мне доктора шуровать, тут терпел. Чего же людям орать под руку!

 

Гляжу, инструмент всякий, и лекарств, бинтов не жалеют. Ну, думаю, спасибо нашей власти, в беде не выдаст.

 

А как очкастый сказал, что он сюда от партии поставлен, тут совсем успокоился. Значит, свой имеется, вызволит.

 

— В очках ходит мой папа, — сообщил Тима.

 

Парень не выразил никакого особого удовольствия, даже упрекнул:

 

— Только он чего-то у тебя робкий. Брюхатый сам все действовал, а он ему, как услужающий, только инструмент подавал. Раз партийный, должен свой фасон не уступать.

 

— Он фельдшер, а тот доктор.

 

— Мне чин ни к чему, — и попросил Тиму: — Ты отцу скажи, ежели он партийный, пусть строже за всеми поглядывает, А то как пачпут перевязку делать, сымут с меня бинты и в помойное ведро бросают. Не такое теперь время, чтобы мануфактурой кидаться. Их постирать да снова в дело. Больницу, говорят, народ строил, и даже стекла для окошек с партийных собрали. Надо, значит, здесь ко всему с умом, с бережливостью, а то гляжу сквозь щелки в ширму, один тут на койке косоротый лежит, ему наказали десять капель в ложку лекарство капать, а он полную хлебает. Нешто ему одному охота здоровым быть? Так на всех лекарства не напасешься. Обрадовался, что даром, — лакает, словно воду.

 

Действительно, Тима заметил, что при обходе врача некоторые больные, до этого бодро игравшие в шашки, поспешно залезали под одеяла, притворялись слабыми и начинали умильно вымаливать, чтобы им давали побольше лекарств. Провизор предупреждал больных:

 

— Лекарство надо принимать только строго по рецепту. Одна лишняя доза делает вещество не лекарством, а ядом.

 

Но некоторые больные не только выпивали свое лекарство, но выпрашивали его у других и даже меняли на сахар.

 

Папа по этому случаю изрек:

 

— В подобном явлении есть две стороны: одна представляет несомненную опасность для организма, и надо принять соответствующие меры; другая сторона приятная и ободряющая: значит, люди стали верить в целебную силу медикаментов. До революции я больше сталкивался с другим: люди считали лекарства ядом и предпочитали лечиться собственными, часто крайне вредными средствами.

 

С каждым днем в больницу прибывало все больше больных, и папа ходил печальный, потому что в Совете ему сказали: обходитесь своими силами.

 

Узнав, почему комиссар стал такой понурый, ходячие выздоравливающие провели собрание и постановили помочь народной больнице.

 

На следующий день больной язвой желудка жестянщик вместе с двумя туберкулезными каменщиками полезли на крышу больницы и содрали шесть листов кровельного железа, а вместо него обшили кровлю плахами с забора. Из этого железа жестянщик сделал бадейки для еды и бачки для кипяченой воды. Плотник поручил родственникам в следующую передачу принести ему инструменты и из заборных досок с помощью других больных сколотил дополнительные топчаны и табуретки, а болеющий тяжелой грыжей маляр выкрасил их, сидя на постели, краской.

 

В каждой палате больные выбирали старост, которые следили за порядком, за сбережением больничного имущества.

 

Возникла даже "временная партийная ячейка" из находящихся на излечении коммунистов, и члены этой ячейки по очереди проводили громкие читки газет. Они же посылали письма в партийные ячейки своих предприятий, ремесленных артелей с просьбой помочь больнице.

 

Ляликов бранил папу:

 

— Петр Григорьевич: вы с этими вашими партийными мероприятиями превратили больницу черт знает во что! Вы как медик обязаны ограждать больных от всяких внешних раздражителей — это является неукоснительным законом для всякого врача. Собрания в больнице — ото же недопустимо и чудовищно! Всякое нарушение режима подобно преступлению.

 

И начинал сыпать изречениями из трудов великих медиков, произнося имена Бехтерева, Пирогова, Боткина, Мечникова с таким же благоговением, с каким папа упоминал имена Маркса, Энгельса, Ленина.

 

Папа, виновато моргая, оправдывался:

 

— Павел Ильич, я разделяю ваши медицинские воззрения полностью. Но поймите, дорогой, социальный уклад нашего общества и его новые обычаи проникают и в больничные условия. Этого нельзя не приветствовать, не говоря уж о тех практических результатах, которых мы благодаря этому достигли.

 

— А я не желаю, — раздраженно кричал Ляликов, — быть объектом издевательств всех городских эскулапов!

 

Довольно я уже пострадал от них в свое время!

 

— Но сейчас другое время, — возражал папа. — И это та реальность, с которой они будут вынуждены считаться, уверяю вас.

 

И хотя Ляликов несколько раз клялся, что ноги его больше не будет в этом "политическом балагане", папа ходил счастливый и спокойный. А когда проверял пульс у какого-нибудь больного, вдруг начинал жать и трясти ему руку, повторяя взволнованно:

 

— Вы просто замечательный человек!.. Представьте, печь так дымила, и вдруг чудо — перестала! Весьма благодарен! — Потом, приложив ухо к впалой груди печника, говорил с огорчением: — Однако, голубчик, у вас шумков прибавилось. Я вам запрещаю заниматься здесь какимлибо физическим трудом. Пожалуйста, проследите за ним, — просил он старосту палаты.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 33 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.055 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>