Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вадим Михайлович Кожевников. ЗАРЕ НАВСТРЕЧУ 36 страница



 

Сморчковы выселки люди за десять верст объезжали — стращали ими, как каторгой. Недаром прозывали не Сморчковы выселки, а Смертяшкины Висельдаши. А-теперь к нам по воскресеньям с окрестных деревень мужики семьями ездят. Волшебный фонарь глядят, который нам товарищ Косначев прислал.

 

Сгрузив кладь с саней, Тима поужинал в столовой вместе с коммунарами. Ночевать его взял к себе в копанку коммунар Гаврила Двухвостов.

 

Низкорослый, коренастый, весь заросший плотной, словно из рыжей кошмы, бородой, блистая узкими, поразительно яркими голубыми глазками, Двухвостов сказал хвастливо:

 

— У меня копанка теплая, даже клоп и тот, как в рубленой купецкой избе, разморенный, не шибко жалит.

 

Спустившись вниз по земляным ступеням, Тима очутился словно в пещере: так здесь было темно и душно. На самодельном столе слабо мерцал в плошке с салом тряпичный фитилек. Показывая рукой куда-то во мрак, Двухвостов заявил гостеприимно:

 

— На полатях положу вместе со своими парнишками.

 

Грамотные, арифметику в уме считают. А я, хошь и в ликбез хожу, а всё пальцы по привычке жму: задубели мозги, не поддаются. Ухов велит, когда задачки решаешь, руки перед ним на стол класть, в кулак зажатые. Так я и тут наловчился, давлю в ладошку ногтями и считаю умственно, но все равно через пальцы. Ухов у нас строгий. К чести коммунарской все приучивает, грозит: при социализме без грамоты, как при царе без паспорта, жить будет не дозволено. Вот и обламывает людей книгами.

 

Ничего, есть подходящие. На неделе «Овода» читали.

 

Только это не слепень таежный, а человек такое себе название выбрал. Иностранец. Русский разве себя так обидно прозывать стал бы? В остальном человек подходящий, храбро за революцию дрался. Но попался, казнили палачи. Ухов пояснил: словили его потому, что на пролетариат не оперся и на трудовое крестьянство. Конечно, не большевик, откуда ему знать, на кого облокачиваться?

 

А так бил буржуазию по совести. Бабы даже плакали при описании казни. Я-то ничего, стерпел. Как людей казнят, сам видал. Когда мы силком кабинетские земли захватывали, так нас казачишки и конвойные по-простому, без барабана и причастия, уложили в ряд на гумне брюхом на землю, чтобы, значит, глаз человечьих не видеть, и в спину штыками закалывали. Возьмет винтовку в обе руки — и, словно пешней, с размаху. Меня тоже закалывали, но, видать, солдат замаялся, пихнул в бок, а обратно не идет. Качал-качал, я уж ему совет — ногой, мол, упрись, тогда выдернешь. Нету ведь терпения, когда штык в тебе ворочают. Он молчит, а совету внял. Но второй раз не стал штык совать. Не то совсем из сил вышел, не то жалость проняла, я и сполз в солому, укрылся. Тем и выжил.



 

По случаю гостя жена Двухвостова напекла из гороховой муки шанежки с толченой черемухой. Поставив на стол миску с шанежками, она поклонилась Тиме и сказала нараспев:

 

— Кушайте на здоровье.

 

Но когда к столу подошли двухвостовские ребята Васятка и Лешка, такие же плечистые, как отец, и с такими же смеющимися голубыми глазами, и внимательно уставились на миску, Тима заметил, как сурово сузились брови у Двухвостова, и он сердито прикрикнул:

 

— Чего зенками заерзали, не сытые?

 

Тима решительно заявил:

 

— Я один не буду.

 

Двухвостов замахал руками, заволновался:

 

— Нельзя нам. Гостю шаньги можно, а нам нельзя.

 

Ну понимаешь, нельзя!

 

— Почему нельзя? Тут же на всех хватит.

 

— Не хватит, — твердо сказал Двухвостов. — На всех коммунарских не хватит. А нам отдельно от всех жрать совесть не позволяет. Ну, понял? Совесть!

 

— Значит, вы мне из последнего изготовили, да?

 

— Да не потому, — еще больше рассердился Двухвостов и спросил сурово: Ты куда приехал? В коммуну, где все общее. Общее, понятно? Значит, если жрать отдельно, — нарушение законов. А ты не коммунар, ты гость — тебе можно.

 

— Тогда я тоже один не стану есть, — твердо сказал Тима, отодвигая от себя глиняную миску с шаньгами.

 

— Козел с ушами, — с отчаянием воскликнул Двухвостов. — Ему про Якова, а он про всякого. — Обернувшись к жене, спросил: — Мука у тебя еще есть?

 

— Так ведь к пасхе берегу.

 

— Ладно, к пасхе. Значит, давай ставь квашню, заноЕО будешь печь ребята снесут по копанкам всем горяченьких, — и, повеселев, заявил бодро: — Вот! А то падеьал хочут с хвоста и все думал: чего кобыла брыкает. Скомандовал: — Садись, ребята, а ты, Мотря, потчуй юстя! — добавил счастливым голосом: — Горячие шаньги — генеральская, самая сладкая пища!

 

В закопченном ведре заварили вместо чая семена конского щавеля и пнлп густой бурый горячий настой из берестяных кружек.

 

Двухзостов говорил, держа кружку в руке:

 

— Обожаю чаек: с него тепло во всем теле, ровно как от баньки. Самовар, конечно, — машина, великое дело.

 

У нас в деревне до японской войны три самовара было, богато жили: один у попа, другой у учителя, а третий у лесника. Но он его не столько для себя держал, сколько для людей. За полтинник одалживал тем, у кого свадьба, похороны или еще по какому случаю большие гости. Копочно, залог оставлять приходилось, овцу или телушку.

 

Машина дорогая, — если спьяну помнут или еще какоенибудь повреждение, залог ему оставался. В ведре, конечно, чаи тоже ничего, но все-таки железом пахнет, а настоящий должен дух иметь свободный. На заварку для грудной пользы фиалковый корень идет, староверы больше баданом пользуются, а я клонюсь к березовой почке, когда она еще только проклевывается. Большой я любитель.

 

Всякие чаи пробовал в жизни, только вот правдашнего не доводилось. Ребята, которые в городе делегатами побывали на уездном съезде, рассказывали: там им из настоящего заварку подали. — И пожаловался: — А меня вот не избрали. Но дойдет и до меня черед, попаду в делегаты, со своей посудой поеду и домой еще привезу. Ребятам дам испытать. Они у меня тоже водохлебы, чаевники.

 

— Да что ты все про чай разговор ведешь! — упрекпула жена Двухвостова. — Гость подумает, одним брюхом живем.

 

— А это я для вежливости, — кротко сказал Двухвостов, — про серьезное при еде не говорят. Я порядки городские знаю.

 

Перед тем как укладываться спать, Двухвостов посоветовал Тиме сбегать до вегру и вышел проводить его.

 

Тима увидел гигантское светлое небо, полное трепещущих звезд, которые не просто звезды, а далекие сияющие миры, возможно обитаемые существами, подобными людям и, может быть, даже лучше, прекраснее их и счастливее. И он смотрел в небо, кишащее иными мирами, дивно светящимися сквозь океан пространства. И, верно, существа, живущие на этих планетах, свысока смотрят на землю, — ведь она лежит под ппми, густо и дико заросшая тайгой, с обледеневшими мертвыми рекамн и озерами, засыпанная снегом. Холодная земля. И на ней в ямах, в духоте, в сырости, впроголодь живут люди, которые мечтают вырастить из очисток картошку, и не только для себя, а для других. А революция на земле издали не видима, и, верно, сверху тем существам из далеких миров земля кажется тусклой и незначительной звездочкой, вроде вот той, справа, которая виспт над самым кедровником, как светящаяся пылинка.

 

— Обожди, — сказал Двухвостов. — Я ведь с тобой для разговора вышел. Оправиться ты и без меня мог, — поглядел на небо, пожаловался сердито: Рассветилось к морозу, нет чтоб облаками закрыться. Завтра нам снова на реку лунки долбить, а одежа на всех слабая, прожжет насквозь, значит. Попинал ногой рассыпчатый снег и проговорил раздельно и тнхо: — Я с тобой желаю одно дельце обсудить, как ты человек чужой, сторонний, значит, можешь прикинуть без всякого, чего к чему быть.

 

Вот какой фитиль меня жжет… Да высунь руки из карманов, не бойся, не отморозишь, я только подержать дам!

 

Двухвостов положил Тиме в руки туго набитый мешочек, похожий на колбаску.

 

Она неожиданно оказалась настолько тяжелой, что Тнма выронил ее в снег.

 

Двухвостов испуганно кинулся к ногам Тимы, разбросал снег руками, схватил колбаску, сунул ее себе за пазуху и, будто успокоившись, спросил:

 

— Понял, что в руках держал?

 

— Нет, — сказал Тима, испытывая странную тревогу от взволнованного голоса Двухвостова.

 

— Золото, — глухо сказал Двухвостов. — Оно в кишке оленьей засыпано. По-старательски, такой кошель — наилучший.

 

— Золото в кишке? — удивился Тима.

 

— Городской и глупый… — обиделся Двухвостов. — Да не в том суть, что оно в кишке, а в том, что оно — золото, сила. Понял? Золото! Ты вот чего пойми, если не пенек на плечах имеешь.

 

— Ну, золото, ну и что же?

 

— А то, что оно мое. Понятно? Мое! Я в тайге зимовал. Разожгу костер, согрею землю и после кайлом долблю, а мыл в проруби.

 

— Зимой, в мороз? Да как же вы это могли? — удивился Тима.

 

— Как — дело минувшее. Не про то разговор, ты в главное вникни. Золото — на него и теперь коней, корову и еще по мелочи всякого дадут, — и, снова вытащив колбаску, поднес ее к глазам Тимы. — За него же души вынимают без оглядки. Оно же сила!

 

— Да, наверное, золото дорого стоит, — сказал Тима.

 

— Эх, и глупый ты, видать, еще человек! — с сожалением произнес Двухвостов и, засунув небрежно за пазуху золотую колбаску, сказал сухо: Не получилось умного разговору. Значит, придется мне сызнова самому думать:

 

сойти с коммуны, хозяйством обзавестись или объявиться Ухову. А сердце-то все свое ворочает: не прогадай, мол, жизнь. Пока при тебе оно, жизнь можно обладить.

 

А сдашь — во что коммуна обернется, кто ее знает? Может, в ней одна мечта и все разбегутся с голодухи. Томлюсь я шибко. В какую сторону кинуться, не знаю… — и вдруг заявил с угрозой: — Только ты про наш разговор молчок.

 

Вернувшись в копанку, Тима залез на полати, где лежали под войлоком Васятка и Лешка.

 

И хотя ребята по-братски пустили его в середину, а Васятка из вежливости к гостю стал говорить старушечьим голосом сказку про какого-то разбойника, который рассекал топором скалы, чтобы пить из них чистую водицу, Тима был в смятении от разговора с Двухвостовым.

 

Он все время ощущал на ладони зловещую тяжесть мешочка с золотом и, слыша, как ворочается на соломе и вздыхает Двухвостов, жалел его, но вместе с состраданием испытывал гнетущее чувство, столкнувшись с таким жестоким человеческим раздумьем, от которого тоскливо становилось на сердце.

 

Когда Тжма уже засыпал, Васятка внезапно припал к его уху теплыми губами и спросил:

 

— Отец тебя про золото пытал?

 

Тима даже не пошевелился, боясь выдать Двухвостова.

 

Но Васятка сказал:

 

— Чего врешь, что спишь? А сам носом шмурыгаешь… — и снова зашептал: — Это он нарочно перед приезжими ломается. В кишке-то у него не золото, а свинцовые дробинки насыпаны. Придумал людей этим пытать: верное дело коммуна или нет? На золото у него никогда фарта не было, хоть в тайге до полусмерти замерзал.

 

И перед коммунарами он форсит золотишком этим из дробин. Вот, мол, могу в люди выйти, а коммуны держусь, потому дело совестливое. Это он так по-своему за коммуну стоит, — и снисходительно заявил: — Папаша у нас теплый, за людей тревожится, чтобы коммуну не кинули. Вот и напускает на себя форс.

 

От этих слов Васятки стало на сердце Тимы сразу спокойно, тепло.

 

Наутро, когда Тима собрался ехать обратно в город, Двухвостов сказал:

 

— Ухов твоего коня мобилизовал дровишки возить, так что ежели есть интерес, ступай пока с моими ребятами на реку: рыбу из проруби можно прямо руками таскать.

 

На этот раз Тиме не очень понравилось это слово — «мобилизовал». Какое имеет право Ухов командовать городским конем? Обрадовался, что Тима не совсем взрослый, и захватил, как налетчик!

 

Но Двухвостов утешил:

 

— Председатель велел сказать: сена выдадим с полвоза, только, мол, пусть сначала отработает конем.

 

Сразу повеселев, Тима согласился идти на реку. Пошли на широких, коротких, подбитых лосевыми шкурами охотничьих лыжах, так как путь лежал через увалы и сопки.

 

Ночью прошел снегопад.

 

Деревья на опушке белой березовой тайги светились меловой берестяной кожей. Под тяжестью сизого снега, повисшего на ветвях сырыми сугробами, многие из них согнулись, как луки, и сунулись кронами в землю.

 

У некоторых стволы от непосильного напряжения лопнули, и из них торчала взъерошенная желтая щепа.

 

Только дородные кедры молодцевато и осанисто держали в своих могучих ветвях тысячепудовую снежную тяжесть, не обронив с себя ни одной ветви.

 

На крутых сопках стояли краснокожие сосны. Высоко, как остроконечные башни, вонзаясь в небо, они проткнули снегопад своими зелеными лезвиями и были слегка запушены только на нижних, крылатых ветвях.

 

Зато снегопад безжалостно раздавил в падях черемуховые рощи. На снегу валялись обломки ветвей и поверженные вершины старых деревьев, которые не моглп уже покорно сгибаться до земли под снежной тяжестью.

 

Тима жалел и березы и черемухи, которые гибли сегодня ночью в тайге, когда снегопад, будто седой медведь, обламывал им ветви, пригибал к земле. И Тима словно слышал их стоны, когда лопалась кожа стволов, обтянутых гладкой, белой у березы и смуглой у черемухи котэой.

 

Конечно, зимой они несчастные, облезлые, голые, полумертвые от стужи. И как завидуют они, наверное, кедрам, соснам, елям — вечнозеленым, с незамерзающей желтей смолистой кровью, обогретым зеленым иглистым мехом хвои. Но зато как прекрасны они весной и летом, как дивно пахнут, словно сады. И если хвойная тайга мертва, не слышно в ней птичьих голосов, то лиственная полна щебета, розовоперого сверканпя, и пахнет от нее, как в шкафу с мамиными платьями: тонко, тепло и нежно. А в сосновом бору, как в сумрачной церкви, уныло и строго пахнет ладаном, и на земле лежит бурой кошмой опавшая хвоя, сквозь которую с трудом пробивается трава.

 

В березняках и черемушниках растут всегда самые дивные цветы, и в пахучем легком воздухе, как крохотные солнечные слитки, мелькают пчелы.

 

Пробираясь наискосок в мохнатом рыхлом снегу к вершинам таежной сопки, мальчики молчали, стараясь каждый первым добраться до вспученной макушки горы, откуда можно съехать вниз по обратному скату почти к самому берегу реки.

 

На вершине сопки лежала большая колода с выжженным крестом и прибитым к ней железными костылями куском цепи от ножных кандалов.

 

Подойдя к колоде, Васятка перекрестился, положил шапку на землю, произнес молитвенно:

 

— Ничего не прошу, все обожду. К топорищу топор, к кошельку деньги, к уздечке коня. Пусть мягкая тебе будет земля. — Обернувшись к изумленному Тиме, шепотом деловито посоветовал: — Ты у пего тоже чего-нибудь выпроси: если с чистой слезой, то даст.

 

— А он кто? — спросил Тима.

 

— Каторжный варнак Устинов, не знаешь, что ли? — удивился Васятка и, надев шапку, кивая на колоду, пояснил: — Святой мученик, но не церковный, а так от народа прозванный. Даже от зубной боли исцеляет, если щепку с колоды на мяте настоять. Видал — вся пошкрябана: сюда много людей кланяться ходит.

 

Тима слышал от отца о народовольце Устинове, сосланном в Сибирь на каторгу. Убежав с каторги, Устинов два года скитался в тайге, его застрелил в спину деревенский стражник "за подстрекательство крестьян к бунту".

 

У отца даже хранилась небольшая брошюрка Устинова, где он популярно излагал устройство вселенной.

 

А оказалось, Устинов — святой.

 

— Устинов кто? Революционер, да? — не совсея уверенно осведомился Тима.

 

— Говорят тебе, мученик! — рассердился Васятка. — Ухов — тот революционер, а этот сам от себя ходил.

 

А цепь заместо вериг таскал. Он против попов был, так они ему за это настоящих вериг не продали, — и, натянув поглубже шапку, приседая, лихо крикнул: — А ну, други, напрямки, кто за мной?

 

Почти сидя на лыжах, Тима катился вслед Васятке в облаке сухой снежной колючей пыли. Было таксе ощущение, словно мчится он по вспененной белой стремнине бешеной горной реки, проскакивая рядом с твердыми, как скалы, стволами лиственниц. Ослепленный снегов, задыхаясь от тугих струй леденящего ветра, ужасаясь от мгновенной близости деревьев и бездонной крутизны падения, подбрасываемый на ухабах, Тима катился вниз, обессилев от скорости и страха, но все же сохраняя в сознании единственное: "Нет, ни за что не раздвину ноги, чтобы задом зарыться в снег и этим остановить падение.

 

Лучше разбиться о дерево, чем это".

 

И все-таки в самом конце спуска ноги его разъехались. Несколько мгновений он чувствовал, как колко шуршит под ним снег, потом Тиму с силой что-то поддало снизу — он ткнулся головой в сугроб и, утопая в нем, перекувырнулся, словно затянутый в водоворот. Выброшенный наружу, боком съехал по снежному насту и застрял в прибрежном кустарнике. Тима не ушибся при падении, но во всем теле чувствовал опустошающую слабость, как это бывало во сне, когда снилось, что летишь и потом вдруг низвергаешься вниз и просыпаешься.

 

Тима не спешил встать и терпеливо ждал, пока небо и снег перестанут тошнотно вращаться, а руки и ноги снова сделаются своими.

 

Река лежала в берегах, как бесконечная гладкая дорога. Каждая выдолбленная во льду лунка была накрыта от снега шалашом из еловых ветвей. Отдышавшись, Тима подобрался к одной из лунок и, просунув голову в шалаш, заглянул в прорубь. В зеленоватой воде кишели рыбы, и у всех у них жадно шевелились жабры. «Дышат», — подумал Тима и вспомнил, как однажды он и его друг Яша Чуркин освободили задыхающихся рыб из затхлой воды садка и как потом гордились этим, считая себя самыми добрыми людьми на свете, хотя прокопать к реке канаву было значительно легче, чем коммунарам долбить твердый, словно литой из стекла, трехаршинный лед, тупя о него железные кайла и пешни. Значит, добрых людей после революции стало на свете очень много. Тима сказал Васятке:

 

— Хочешь, я тебе свои варежки подарю? А то ты с голыми руками простудишься.

 

— На кой! — беспечно ответил Васятка. — Медведь всю зиму босой ходит, а не простужается. А заставь его месяцок в валенках походить, враз осопливеет. Голой рукой в лесу работать сподручнее, а я в коммунном отряде за дровами числюсь, — и похвастал: — За мной даже топор записан, который прежде Прохорова был. Так он каждый раз теперь тревожится: приду из леса, а он по лезвию ногтем — не ступил ли. Ухов объяснял: это у него от непривычки понимать общую собственность.

 

Тут же на берегу были сложены в поленницу мороженые щуки, таймени, сомы, муксуны. Разинутые щучьи пасти были так густо усеяны зубами, что напоминали надорванную подошву, утыканную гвоздями. А белые пасти сомов походили на ледяные гроты.

 

Взяв в руки по рыбе и постучав ими друг о друга, Васятка сказал печально:

 

— Крепко сморозшшсь, а нам не еда. Нет соли, без нее ухи не похлебаешь. В город подарим, для Красной гвардии: ей соль, говорят, дают… Вот подрасту еще маленько и наймусь в Красную гвардию за винтовку, буду самогонщиков ловить, чтоб хлеб на вино не переводили.

 

Мы в коммуне одного самогонщика поймали. Судили своим судом. У нас казнь на все нарушения придумана.

 

Видал, на конторе черная доска висит? Чуть что — враз Ухов на ней мелом напишет. А после ходи.

 

жмурься.

 

— А про тебя чего-нибудь писали? — спросил Тима.

 

— Нет, — сконфуженно ответил Васятка, — писать не писали, а на обчестве один раз говорили, это когда я коню хвост на леску обдергал.

 

— Ну и что потом сделали?

 

— Леску реквизировали — и точка. Но отец отстегал крепко, хоть в коммуне запрещено ребят бить. Но я смолчал. Зачем на обчество отца тягать? Все равно его верх надо мной будет, — и похвастался: — Мы, коммунарские, на всё новые правила жизни заводим.

 

И эти слова Васятки вызвали в памяти Тимы властную фразу Петьки Фоменко: "Мы, затонские, постановили". И Тима с тревожной завистью подумал: "Когда же я буду, как они? У всех есть это — мы. Только я один, выходит, сбоку припека".

 

В бездонной небесной высоте висело медного цвета солнце. Блистал голубой скорлупой снег. Тайга простиралась беспредельной чащобой. И каким крохотным казался в этом гигантском пространстве человек!

 

А вот Ухов, тощий, лысый, кашляющий в стеклянную баночку, сказал вчера, небрежно махнув костлявой рукой на березовую рощу:

 

— К весне вырубим и посеем по целине, лесная земля плодородная.

 

Значит, Ухов уже видел вместо рощи поле ржи, вместо очисток, золы, говяжьих костей — поле картофеля.

 

А у Тимы, как он ни пытался представить свое собственное место в будущей жизни, все получается что-то вроде выдумки. Не может он сказать о себе" как Васятка, — «коммунар», или, как Петька, — "мы рабочий класс". И Тима крикнул Васятке, удрученный такими мыслями:

 

— Ну, пошли обратно! — и пояснил сердито: — Не один я, а с конем, я за него перед конторой отвечаю. — Этим он хотел дать понять, что все-таки и у него тоже своя должность имеется.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

 

Возвращаясь с реки, мальчики встретили на дороге подводу. В дровнях спиной к лошади сидел человек, закутанный в войлочную полость. На голове татарская шапка, сшитая из кошмы. На остроносом сизом лице с тонкими, сурово сжатыми губамп поблескивали очки, которые он поспешно снял, увидев ребят.

 

Это движение человека заметил Тима.

 

Таежники относились к людям в очках с уважением, считая, что порча глаз происходит от чтения книг, и уж если человек в очках, значит, он либо учитель, либо землемер, либо фельдшер — люди нужные, образованные.

 

А этот, словно испугавшись чего-то, поспешно снял очки.

 

Выждав, когда мальчики подошли ближе, остроносый спросил скрипучим голосом:

 

— Далеко до Плегневской заимки?

 

— Вы не на тот путь заехали, — с готовностью стал объяснять Васятка. Надо на речку, зимой по ней дорога, потом на Черемушки, а как пересечете бугор — дальше белой тайгой, и тут сами увидите крыши, тесом крытые. Это заимка и будет.

 

— Может, проводишь? — спросил остроносый.

 

— Могу, — обрадовался Васятка возможности прокатиться на лошади. Залезая в дровпи, скомандовал Тиме и Лешке: — Садись! На рысях быстро доедем.

 

— Я всех не звал, — сухо сказал остроносый.

 

— Без них не поеду, — с достоинством заявил Васятка.

 

Человек поколебался, потом согласился:

 

— Ладно, садитесь, — кутаясь в полость, спросил: — Дома-то вас не хватятся?

 

— Нет, — сказал Васятка, — мы парод свободный.

 

Всю дорогу остроносый молчал и только изредка запрещал Васятке громко понукать лошадь.

 

И хоть ехать по тайге рысью на чужом коне было весело, Тиму не покидало чувство какого-то странного беспокойства.

 

Ему казалось, он где-то уже видел это лицо с тонкими, жестко сжатыми губами и острым носом.

 

В городе поселилось много приезжих, главным образом беженцев из России, удравших в Сибирь от революции. Вели они себя вначале робко, нищенски, продавали иа толкучке красивые, но никчемные для жизни вещи:

 

картины, вазы, брошки, женские накидки с шелковым верхом, ботинки с высокими и узкими, как рюмочки, каблуками, веера из страусовых перьев, мужские и дамские корсеты, фарфоровые статуэтки. Но постепенно почти для каждого нашлась служба в учреждениях города, и по вечерам они уже с чванливым видом гуляли по Почтовой улице, изумляя сибиряков нарядами и важной поступью.

 

При Советской власти они снова стали кроткими, искательными.

 

Некоторых из них привлек на работу Косначев, который энергично и без разбора собирал людей, способных, по его мнению, принести хоть какую-нибудь пользу на ппве народного просвещения.

 

Так, однажды он торжественно привез в кошевке к таежным смолокурам иззябшего старичка в фуражке министерства юстиции. Обвязанный бабьим платком старичок насморочным голосом прочитал смолокурам лекцию о римском праве.

 

А когда он кончил, Косначев победоносно заявил:

 

— Вот, товарищи, представитель старого мира убедительно доказал, как при помощи несправедливых законов буржуазия столько веков крепко держала в угнетении трудящийся парод. Но, кроме чувства возмущения этим фактом, мы должны проникнуться сознанием, что закон есть великая сила в руках господствующего класса. Сейчас господствующий класс — пролетариат, и он свято выполняет законы, утвержденные пролетарским государством!

 

Тот же старичок из министерства юстиции по рекомендации Косначева вечерами обучал судопроизводству выбранных недавно на собраниях трудящихся членов коллегии правозаступников. На запрос Яна Витола в губернию по поводу гражданского и уголовного законодательства был получен ответ: "Руководствуйтесь на первое время правилами судебных уставов 1864 года, делая соответствующие поправки в интересах революционного народа".

 

Рыжиков, узнав об этой рекомендации из губернии, сказал:

 

— Что ж, на первые дни сойдет. Но члены ревкома должны обязательно по очереди присутствовать на каждом заседании народного суда, чтобы потом совместно обсудить, насколько этот старый устав пригоден.

 

Папа несколько раз брал с собой Тиму на заседание суда.

 

Тима не понимал, почему папа сидит на суде как зритель и ни во что не вмешивается. Отец объяснил строго:

 

— Суд должен быть совершенно независимым, руководствоваться только законами и неоспоримыми фактами.

 

Приговор объективен и подобен врачебному диагнозу.

 

— А если жулик вас хитрее, тогда как?

 

— Опытный врач всегда определит симуляцию, — уклончиво ответил папа и, вздохнув, подумал вслух: — К сожалению, старый мир хорошо вооружен многосотлетним опытом коварства, — и бодро обнадежил: — Но как бы там ни было, справедливость на нашей стороне, и поэтому мы сильнее их, хотя еще и не столь сильны в науке судопроизводства. Как всякая наука, она требует опыта, знаний, ее нужно изучать.

 

Теперь на доске Клуба просвещения, где вывешивались афиши о спектаклях, всегда рядом висели объявления народного суда: перечень дел, которые будут слушаться.

 

В тот день, когда Тима пришел с папой в суд, обвинялся бакалейщик Усихин. И вот за что.

 

Получив решение о том, что его дом на Соляной площади, который он сдавал в аренду, подлежит конфискации, Усихин нанял кровельщика и содрал с крыши все железо; с помощью приказчиков вынул все рамы со стеклами, снял двери с петель, выломал из печей дверцы, вьюшки и свалил все это у себя в амбаре.

 

И когда люди с ордерами, выданными в Совете, приехали вселяться в дом Усихина, они вынуждены были вернуться обратно в свои землянки.

 

Тучный, с висящим между расставленных колен рыхлым брюхом, одетый в старенькую, лопнувшую под мышками поддевку, Усихин сидел на двух табуретках, так как его зад не помещался на одной. Когда ему задавали вопросы, он каждый раз с трудом поворачивал голову к человеку, сидевшему за его спиной, приложив к уху ладонь, выслушивал, что тот ему шептал, и только после этого, встав, отвечал, стараясь не перепутать то, что ему подсказывали сзади.

 

По словам Усихина получалось, что он, как благородный человек, исключительно из уважения к новой власти решил произвести в доме ремонт, и все свидетели, которых он выставил, с готовностью это подтверждали.

 

Свидетелей обвинения он отводил одного за другим по причине якобы сведения с ним личных счетов.

 

— Этот, — говорил Усихин, показывая коротким пальцем с глубоко въевшимся в толстый жир обручальным кольцом, — не может в счет идти. Он мне должен еще с минувшей осени два мешка муки. Ему меня в тюрьму посадить прямой расчет. А другой, рядом, тот на меня злость имеет за то, что я на масленой года два назад на тройке гостей катал, так на его парнишку наехал, и хоть не насмерть, только зашиб маленько, а все равно зуб точит. И в середке который, тоже с зубом: он в каталажке сидел — царя при мне обозвал, а я всякой власти слуга безропотный. И теперь, если кто срамные слова про совдепову власть скажет, донесу немедля куда следует, — и решительно подвел итог: — Так что все свидетели ненастоящие, поскольку личный счет.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.057 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>