Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вадим Михайлович Кожевников. ЗАРЕ НАВСТРЕЧУ 42 страница



 

Папа говорил, что в самодеятельности больных он видит нечто новое, замечательное. Тима же относился к этим вещам гораздо проще. Ему казалось, что иначе и не могло быть. Раз больница народная, то сам народ должен о ней заботиться. Но только есть люди хорошие и плохие.

 

Вот Курочкину, который уговорил провести первое собрание больных, смолокур, хворающий водянкой, сказал угрожающе:

 

— Пущай бары-врачи сами топчаны сколачивают. Теперь наш черед за них отдыхать. А ежели у тебя штопки на брюхе, так ты лучше лежи в спокойствии. Будешь на народ кричать, смотри, как бы кишка не лопнула. Отнял у людей хлеб, а тут спокойствие у других отнимаешь.

 

Среди городских обывателей, лежавших в больнице, было немало таких, которые тайком отливали в пузырьки про запас лекарства, а навещавшим их родственникам совали больничные ложки, полотенца, миски, а потом жаловались сестре, будто их украл кто-то в палате.

 

 

Пойманный на краже простыни с постели тяжелобольного сиделец из торговой бани, хворающий острым ревматизмом, по приговору общего собрания палаты был выписан из больницы. Ляликов возмутился этим, утверждая, что больной человек даже при царе не мог быть предаваем суду и подвергаться наказаниям. Но папа сказал ему твердо:

 

— Здесь вы, Павел Ильич, ошибаетесь. Меня забрали в тюрьму на второй день после операции гнойного аппендицита. И в камере у меня разошлись швы.

 

В палате говорили про банного сидельца:

 

— Если б он один такой, а то их много, которые с народного урвать хотят. Он, что думаешь, вор? Нет, он себя чистым считает. Казенное значит, тяни, если глаза на него нет. Разве сразу на общую вещь понятие приспособишь? Казенное, и все!

 

Тиме казалось странным, что эти люди только сегодня утром чуть было не избили сидельца за простыню, а вот прошло несколько часов, и они толкуют о нем без злобы, словно пытаясь найти ему оправдание. А когда Тима сказал об этом ремонтнику с затона Завалишину, тот заметил, подумав:

 

— Так ведь хорошие, крепкие люди пока по самому краешку сбились, а копнешь вглубь — тина. Время надо, чтобы она на свету пообсохла. Я, скажем, в больницу от самой крайности попал. Идет кровь горлом и идет. Шаркну подпилком — и слабну. А вот в палате личности есть, которые только из-за того сюда подались, что еда дармовая. Но я их не трогаю, — ничего, потерпим их. Все ж домой придут, скажут, что революция к ним заботу проявила.



 

— Вы очень добрый? — спросил Тима.

 

— Нет, зачем? — нахмурился Завалишин. — С того кровь горлом и текет, что легкие мне отбили. Это когда я офицеришку убил, который карателями командовал. Меня за это солдаты топтали, пока наши ребята не подоспели, и прибавил сухо: — К настоящему злодею я беспощадный. Оттого и в трибунал избрали, что нет во мне ничего сладкого да мягкого.

 

Слушая, как Андросов снисходительно наставлял папу, что физическая слабость влечет за собой душевную, Тима испытывал раздражение против Павла Андреевича.

 

Если бы он не знал, что Андросов сам тяжело и неизлечимо болен, Тима обязательно сказал бы ему грубо и резко:

 

"Неправду вы говорите. Все болезни сами по себе, а люди, хоть и больные, сами по себе и остаются такими, какие они есть. Тех, кто настоящие, никакой болезнью не испортишь".

 

Андросов шутливо, с нарочитой бодростью беседовал с дружинником Челноковым, обожженным при тушении пожара на складе шерсти. И Челноков, хотя половина его тела была сплошная рана, улыбался синими губами Андросову, из последних сил стараясь ответить на шутку шуткой:

 

— Опалили меня, как борова на пасху, но ничего, другая шкура нарастет.

 

Он понимал, что умирает, но не сказал об этом Андросову, а сказал Завалишину. Умер он ночью, изжевав весь угол одеяла, чтобы никто не слышал, как он страдает.

 

А еще утром Андросов самодовольно говорил папе:

 

— Челноков выживет. Я его своим юмором расшевелил. Раз человек способен воспринимать юмор, значит, состояние его вполне удовлетворительное.

 

Наиболее выносливыми, стойкими, спокойными и дисциплинированными больными были рабочие, и лечились они, словно это был труд серьезный и необходимый.

 

Папа всегда обращался с просьбой к больным рабочим, когда надо было повлиять на тех, кто, проявляя слабость духа, капризничал, преувеличивал свои страдания с целью привлечь к себе побольше внимания. С жадностью выпрашивая лекарства и подозревая, что врачи скупятся выписывать их, такие больные стонали по ночам не потому, что не хватало сил терпеть, а потому, что им казалось: сиделка спит от равнодушия, а не от усталости.

 

Эти не стыдились брать у тяжелобольных еду, заискивали перед фельдшерами и врачами, как перед начальниками.

 

Тима считал своего папу очень образованным человеком и гордился: о чем ни спросишь, всегда отвечает обстоятельно и длинно. А вот врачи в больнице почему-то часто разговаривали с папой с едва прикрытой насмешливой снисходительностью.

 

Неболюбов всегда изумленно приподымал брови, когда папа говорил по-латыни, и, словно сдерживая зевоту, лениво поучал:

 

— Диагностика, голубчик, — это де интуиция. Надо не угадывать болезни, а научиться распознавать их.

 

Андросов, разглядывая свои большие белые, холеные руки, сердито жаловался:

 

— Хирург должен быть виртуозом, подобно Паганини, а мне приходится в вашем заведении из-за отсутствия обученного персонала заниматься всякой чепухой. И вообще, — брезгливо морщился он, — ланцеты тупые, иглы толстые, шприцы протекают!

 

Врачи словно не хотели замечать, как трудно было доставать и этот плохонький инструментарий. На толкучке папа купил тяжелый свиток граммофонной пружины, поехал в Затон, и там слесарь по его чертежам изготовил ланцеты, пинцеты, зажимы, чтобы останавливать кровь.

 

По ночам папа сам точил иглы для шприцов и протравливал поршни кислотой, чтобы они стали шершавыми и не протекали. Намочив веревочку керосином, обвязывал бутылку, зажигал веревочку спичкой, потом окунал бутылку в ведро с холодной водой. Бутылка лопалась поперек, и из нее получался стакан.

 

Папа смастерил проволочные шины для тех, у кого был перелом. А один маляр подарил папе краскотерку, и теперь на ней в больнице терли гипс, для того чтобы делать из него повязки, как папа говорил уважительно, по методу Николая Ивановича Ппрогова.

 

Папа так же часто поминал теперь Ппрогова, как прежде Маркса.

 

И Андросов любил повторять слова Пирогова: "Я бескорыстно посвятил всю свою жизнь служению истине и отечеству". Но почему-то сам не очень-то хотел отдавать всего себя служению отечеству. Глядя на похудевшего и всегда озабоченного папу темными, глубоко запавшими глазами, он произносил с ироническим сочувствием:

 

— Кажется, еще Платон утверждал необходимость поглощеппя личности государством. И вы, уважаемый Петр Григорьевич, своим образом жизни и мышлением могли бы вполне отвечать идеалам гражданина Спарты. — Бережно массируя толстые, длинные пальцы с коротко обрезанными ногтями, добавлял: — Что же касается меня, то я никак не могу испытывать восторга от своей деятельности. Я предпочел бы оставить человечеству после себя хотя бы одну дерзновенную и эффектную операцию, скажем — в области сердца, что является целью моей жизни, а вынужден на склоне лет превратиться в ремонтника умножать статистику самых вульгарных операций, достойных рядового земского эскулапа, — и тут же обидно усмехался: — Впрочем, вам сия жажда медицинского открытия непонятна.

 

— Почему они с тобой так разговаривают? — спрашивал оскорбленно Тима. Ты же им начальник?

 

— Видишь ли, — папа щипал бородку и осторожно пояснял: — я только фельдшер, и мои знания недостаточны.

 

— Но ты знаешь другое, чего они вовсе не знают.

 

— Если ты имеешь в виду политические знания, то именно в силу их я и обязан относиться к врачам с величайшим тактом и уважением. Если же ты заметил, что я при некоторых обстоятельствах теряю чувство собственного достоинства, я постараюсь учесть это, — спокойно отвечал папа. Но тут же твердо заявил: — То, что мне удается сделать хорошо, встречает поддержку у моих товарищей. А врачам приходится испытывать враждебное отношение своих коллег, с мнением которых они не могут не считаться, и именно за то, что они делают сейчас хорошего для нового общества. Значит, им труднее, а мне легче.

 

Действительно, Андросов с печальным недоумением жаловался Лялнкову:

 

— Представьте, шлют подметные оскорбительные письма, угрожают остракизмом. С этим еще можно было бы мириться, но то, что доктор Заиграев отказался недавно сесть за один стол со мной сыграть пульку и при всех заявил, что я заискиваю перед большевиками, занимаюсь медицинским шарлатанством, позволяя себе якобы оперировать в антисанитарных условиях, — это, знаете ли, уже публичная пощечина.

 

Л я ликов сказал угрюмо:

 

— Слух по городу пустили, будто у нас за теми, у кого на лбу звезда химическим карандашом начертана, уход, а остальные на полу в нетопленном помещении, — усмехнувшись, добавил: — Именно химическим: простым, мол, на коже не нарисуешь.

 

Когда папа вошел в комнату, оба замолчали, Андросов сердито, сквозь зубы сказал:

 

— Послушайте, милейший, ставлю вас в известность:

 

кетгута остался один моток.

 

Тима знал, что такое кетгут. Это тонюсенькие нитки из бараньих кишок, ими зашивают раны, и после эти нитки рассасываются, и их не надо вынимать, как шелковые или металлические скрепки. Это сказал папа, когда Тима с вожделением разглядывал в стеклянном шкафу полупрозрачные мотки, вслух мечтая о том, какие из них могут получиться замечательные лески.

 

Папа молча вынул из кармана большую плоскую коробку с иностранными надписями на крышке и положил на стол. Откинувшись на стуле, Андросов мельком взглянул на коробку и сказал:

 

— А вы, оказывается, более расторопный, чем я полагал.

 

Десять таких коробок принес папе ночью в больницу Капелюхпн и сказал виновато:

 

— Извините, из одной коробки струны на землю просыпались, когда брали.

 

— Из какой? Покажите сейчас же, из какой? — встревожился папа. Потом, отложив коробку в сторону, упрекнул:

 

— Почему так неаккуратно с медикаментом обращаетесь?

 

Капелюхин нахмурился и сказал сухо:

 

— Послали на склад Гоца с обыском. Новенький оплошал, подранили его там. Одна коробка, значит, раскрылась, и все из нее вывалилось. Гоц, оказывается, всякой медициной офицерский союз снабжал и через своих бывших аптекарских служащих на толкучке торговлю затеял. — Потом устало ссутулился, положил сложенные ладони меж колен, задумался и вдруг добродушно улыбнулся: — Про больницу-то вашу ничего в народе отзываются.

 

Я вчера одного ловил: ну, думаю, уйдет, — а ему гражданин какой-то ногу подставил, потом сам сверху на него лег. Я гражданину: спасибо, выручили. Только, говорю, как это вы решились? У него под пальто обрез, мог бы шлепнуть… А гражданин сказал: "Обрез этот еще вынуть надо, а я только из больницы вышел, слаб, думал, не слажу".

 

— С каким диагнозом к нам прибыл, не осведомились? — быстро спросил папа.

 

— Некогда было разговоры лишние вести. Прохожихто человек десять навстречу шли, пока бандит бег, и все от него в сторону шарахались, хоть я и кричал «держи».

 

А вот один нашелся, — и пояснил глубокомысленно: — Выходит, больница-политпросвет получается. Недаром здесь лекарства жрут.

 

Недавно Сапожкова вызвал к себе Рыжиков и сказал озабоченно:

 

— Слушай, Петр, чего ты там, в больнице, как крот, зарылся? Надо твою медицину на улицу выносить, с людьми разговаривать, от эпидемий больницей не защитите. Может, митинг общегородской на площади Свободы устроить? И ты бы там выступил?

 

Папа сказал обиженно:

 

— Что я, Косначев, что ли? Не умею я краснобайствовать, — и добавил сердито: — Нам пока хвастать нечем!

 

Б смысле медицины наша деятельность еще весьма и весьма ничтожна.

 

— А я не профессор, — сказал Рыжиков. — И судить с этой стороны не я вас буду. Но вот самодеятельность народа тут крепко проявилась, и наша прямая обязанность воспользоваться этим для примера другим. — И вдруг, мечтательно улыбаясь, сказал: — Надо бы название митингу придумать какое-нибудь увлекательное. Эх жаль, нет Косначева под рукой! Он бы сразу сфантазировал что-нибудь такое, — пошевелил в воздухе пальцами и вздохнул: — Нет у меня поэтического воображения!

 

Действительно, название для митинга придумал Косначев: "День здоровья". Рыжиков несколько раз просил повторить эти слова, потом заявил торжественно:

 

— День здоровья — это правильно.

 

День здоровья совпал с первой весенней оттепелью.

 

Снег отяжелел и стал зернистым. Желтое солнце уже грело. На почтовой улице выставили столы, накрытые красным кумачом, и возле них персонал народной больницы давал всем желающим медицинские советы.

 

Из дворов доносился хруст льда с помоек, которые чистили жильцы. Ими командовали люди с красными повязками на рукавах. На заборах, покрашенных известью, были написаны лозунги: "Чистота — залог здоровья", "В здоровом теле здоровый дух". Женщины ходили по улице с плакатами. На них был изображен человек, лежавший в грязи в обнимку со свиньей. Внизу надпись: "Сколько водки выпьет муж, столько слез прольют жена и дети".

 

Молодые рабочие с Затона — среди них Тима увидел Петьку Фоменко — тоже ходили по главной улице. На Петьке был надет котелок, на груди дощечка с надписью:

 

"Буржуй", а два других паренька держали его за руки, и у одного висела дощечка с надписью: «Вошь», а у Другого _ «Клоп». Позади шагал рабочий, держа на плече большой черный, сколоченный из досок молоток, и на молотке было написано: "Смерть паразитам", и этот паренек, когда собиралось много публики, начинал размахивать молотком над головой Петьки Фоменко и держащих его за руки ребят.

 

Но митинг устроили не на площади Свободы, так как повалил обильный мокрый, словно вымоченная в воде вата, снег, а в Клубе просвещения.

 

Народу пришло так много, что больше половины стояло в проходах и у стен. Было душно, воняло сырой одеждой: керосиновые лампы меркли, чадили от недостатка воздуха. Папа очень сильно волновался, и от него пахло валерьянкой.

 

Косначев хотел сам открыть митинг, но папа с поразившей Тиму грубостью сказал:

 

— Не лезь, будет открывать Андросов.

 

— А ты со мной советовался? — обиделся Косначев.

 

И сказал с угрозой: — Понесешь ответственность, если он тут начнет нести черт знает что!

 

Папа кивнул головой, но ничего не ответил.

 

По правде сказать, папа струсил вначале, когда Андросов, поднявшись на трибуну в черном сюртуке и в крахмальном воротничке с отогнутыми углами, откашлявшись, произнес профессорским голосом:

 

— Медицина — наука, ее состояние, как и всякой науки, не определяется политическими факторами, — помедлил, выпил воды, громкие глотки его были слышны в притихшем зале, потом заявил: — Я, собственно, не буду занимать ваше внимание изложением общих мест. Позвольте приступить сразу к демонстрации, — поднял руку, поманил согнутым пальцем.

 

К трибуне подошел, застенчиво усмехаясь, Курочкин и стал снимать с себя рубаху. Обнажив живот с розовым выпуклым, словно изжеванным, рубцом, потупившись, опустил руки и стал покорно ждать, полуголый.

 

Андросов, вынув из верхнего кармана сюртука восковой карандаш, нарисовал на животе Курочкипа вокруг шва контур внутренностей и стал говорить медицинскими словами. Кончив говорить, он махнул рукой, разрешая Курочкину одеться. Зал недоуменно молчал. А вскоре раздались даже ядовитые смешки. Андросов растерянно оглянулся по сторонам. Но тут Курочкин, не заправив рубаху в штаны, сердито шагнул к рампе и крикнул обидливо и громко:

 

— Чего гогочете? Кулаки брюхо мне порезали, зерна туда насыпали. А он, — показал большим пальцем на Андросова, — без отдыху часа два во мне ковырялся, зашивал. Вы думаете, легко было? Двое с него пот вытирали все время. Попятно?

 

Тут все, кто сидел, вскочили со своих мест и стали хлопать. А кто стоял в тесноте, те стучали ногами об пол и кричали "ура!".

 

Андросов кланялся, прижимая руку к груди, пил воду, потом снова кланялся.

 

А папа, схватив Косначева за плечо и повернув его к себе, шептал взволнованно:

 

— Что, Егор, здорово? Это тебе не общие слова, а факты. Видал? Все поняли. Конечно, то, что Андросов применил новый метод резекции, осталось для них втуне; жаль, а то бы это еще больше усилило впечатление.

 

Ляликов говорил вяло, читал статистические данные, по которым выходило, что врачи вроде пожарников, так как эпидемия — это пожар. Но если все будут соблюдать гигиену, санитарные правпла, эпидемий совсем не будет.

 

И стал перечислять случаи, когда люди болеют оттого, что они неряхи и не хотят быть чпстоплотнымп. Хотя то, что он говорил, было обидно для всех, ему тоже одобрительно похлопали. Выкрикивали извиняющимися голосами:

 

— Кто ж знал, что микроб — такая сволочь! Да еще глазу невидимая.

 

Косначев все-таки не выдержал и в заключение произнес пламенную речь, в которой объявил все болезни наследием и порождением капиталистического строя. "Здоровье народа ныне находится в руках народа", — бросил он лозунг и этими эффектными словами хотел закончить митинг. Но в публике стали кричать:

 

— Сапожкова, давай Сапожкова! Чего он за других прячется? Пусть выйдет!

 

Папа поднялся на трибуну, снял очки, положил их рядом с собой, потом снова надел и сказал грустно:

 

— Я, собственно, не совсем медик, — оглянулся на Андросова, Неболюбова, Ляликова и вдруг стал хлопать им в ладоши. Когда зал утих, проговорил торжественно: — Товарищи! Знание, наука прежде были монополией буржуазии. Мы уничтожили эту монополию. Теперь остановка за нами, мы должны овладеть знаниями и наукой, сделать их достоянием народа. — Смутился, потупился и произнес вполголоса: — Собственно, это не моя мысль, а товарища Ленина. Я только, так сказать, повторил своими словами.

 

И все вновь вскочили, хлопали в ладоши и кричали "ура!".

 

Это было очень приятно, но Тима испытывал некоторое тщеславное беспокойство, потому что трудно было точно сказать, папе это хлопали или тому, что так сказал Ленин.

 

После Дня здоровья дела в больнице пошли лучше, и папа перестал метаться по городу в поисках того, что нужно было для больницы.

 

Рыжиков после отчета папы в секции охраны народного здоровья сказал удовлетворенно:

 

— Ну, Петр, раз ты там все наладил и дело идет, надо будет тебя снова в ревком забрать. Людей нам очень не хватает. Кого вместо себя предлагаешь?

 

Сапожков задумался, пощипал бородку и заявил:

 

— Павла Андреевича Андросова.

 

— Отлично, — мгновенно согласился Рыжиков и, потирая руки, объявил: Выдающийся врач.

 

Но Сапожков не обрадовался, как Рыжиков. Помедлив, он сказал:

 

— Есть очень серьезное обстоятельство, которое может помешать: он болен, и весьма опасно.

 

— Врач — и болен? — пошутил Рыжиков. — Это вроде сапожник без сапог.

 

— Я не шучу, — сухо сказал Петр Григорьевич. — И прошу отнестись к моим словам с чрезвычайной серьезностью…

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

 

Последние дни Андросов выглядел очень плохо. Лицо обрело землистый оттенок, щеки дряблыми, сизыми складками сползали к плечам. На похудевшей, жилистой шее обозначились синие вены, и когда он сердился, вены надувались, словно резиновые трубки.

 

Замурованный в тяжелую, плотную шубу, в черных войлочных ботинках на металлических застежках, в бобровой шапке с бархатным верхом, он входил в комнату, где жили при больнице Сапожковы, опускался на табуретку и, глядя на Тиму глубоко впавшими глазами с отечными, опухшими веками, говорил, с трудом преодолевая одышку:

 

— Голубчик, будь гостеприимным хозяином, — кивал на белый аптечный шкафчик.

 

Хотя Тима знал, что этого не следует делать, он, не вынося скорбного взгляда Павла Андреевича, доставал из шкафа толстую бутылку со спиртом и пузатенькую кровососную банку.

 

Андросов выпивал с отвращением, потом его лицо вдруг светлело, и он говорил извиняющимся шепотом:

 

— Сие и монаси приемлют, — и добавлял строго: — Ты, Тимофей, не думай, что я пьяницей стал. Не для душевного успокоения, а для того, чтобы бодренько людей оперировать. А то вот вчера стоя не мог докончить, пришлось сесть. А в сидячку какая же это работа?

 

— Почему не хотите шишку у себя в животе срезать? — спросил возмущенно Тима. — Оттого, что она болит очень, вы столько водки стали пить, просто нехорошо даже.

 

— Нехорошо, верно, — равнодушно согласился Андросов. Поглядел в окошко, залепленное тусклым, влажным весенним снегом, и сказал тихо, будто для себя одного: — Когда человек просыпается — это все равно что его рождение. День от утра до ночи — маленькая жизнь, сон — маленькая смерть.

 

Тиме не понравилось это размышление Павла Андреевича, и он сказал наставительно:

 

— Папа говорит: сон — это необходимый отдых организму, а вовсе никакая не смерть. А если бы было, как вы говорите, то никаких снов нельзя было бы видеть, потому что покойники ничего не видят.

 

— Не видят, верно, — снова покорно согласился Андросов. И, вдруг оживившись, сказал насмешливо: — Твой папа считает человека высокоорганизованной материей, а мысль — продуктом биохимической реакции в сером веществе мозга.

 

— Папа тоже, как и вы, медик! — сказал вызывающе Тима. — И хоть он и фельдшер, а книг читал не меньше вашего.

 

— Даже, возможно, больше, — равнодушно сознался Андросов и, притянув к себе бутылку, спросил: — Не возражаешь, я еще некоторую дозу позволю?

 

— Возражаю! — сердито буркнул Тима. — У вас силы воли вовсе нет.

 

— Зато у Неболюбова ее с избытком! — вдруг злобно сказал Павел Андреевич. И едко изрек: — Скажет глупость и не смущается наступившим после этого тягостным молчанием коллег. Я сам набожно отношусь к медицинским корифеям. Поползать перед их именами на брюхе не желаю.

 

— Неправда, он хороший, — заступился за Неболюбова Тима.

 

— Чем же именно, позвольте узнать?

 

— А Общество кто придумал, не он разве? — спросил Тима.

 

— Основателем Общества физического воспитания был профессор Петербургского университета Петр Фрапцевич Лесгафт, выдающийся анатом и русский патриот, а Неболюбов хотел на сем только обрести популярность либерала и демократа, — сухо пояснил Андросов.

 

— Почему вы его не любите? — жалобно спросил Тима. — Ведь он же ваш товарищ.

 

Андросов выпил, затряс головой, выдохнул, сложив губы дудочкой, и заявил:

 

— Вот сделали из Роберта Коха святого: открыл бациллу туберкулеза, это все помнят, а то, что он препаратец «туберкулин» сочинил и выдал в качестве панацеи, а от этой панацеи туберкулез не только не излечивался, а, напротив, люди опасно заболевали, об этом все забыли.

 

А вот про один прискорбный случай из моей практики господин Неболюбов не утомляется поминать уже многие годы.

 

Тиме не нравились эти рассуждения Андросова о докторе Неболюбове, которого папа очень ценил. Но Тима думал: Павел Андреевич говорит так оттого, что болен, раздражен и ищет, на ком сорвать свою боль.

 

Но вот странно: войдя в палату, Андросов мгновенно преображался, обретал самоуверенный и спокойный вид.

 

Снисходительно шутил, утверждая, что нет на свете таких болезней, от которых человек мог бы умереть, если он умирать не желает. Он говорил умирающему большевику Сорокину:

 

— Сильного душой человека болезнь не возьмет. Это, батенька, уступка контрреволюции, если вы позволите себе капитулировать перед чахоткой. Ваш комиссар утверждает: туберкулез — порождение капитализма. Так уж вы, голубчик, не разочаровывайте меня. Победите болезнь самолично. А на ножки мы вас с вашей помощью поставим, будьте благонадежны.

 

С трудом улыбаясь, Сорокин произносил синими, сухими губами:

 

— Спасибо, доктор.

 

Старик бакалейщик, хворающий расширением желудка, пожаловался, что боится помереть. Андросов сказал ему насмешливо:

 

— Я знал человека, который с таким усердием чихнул, что умер от разрыва сердца, а вы, мой друг, человек флегматичный, вам угрожает только чрезмерное долголетне.

 

Несмотря на свой запрет Сорокину разговаривать, Павел Андреевич часто присаживался у его койки и вел с ним вполголоса беседу. О чем, Тима не знал, но один раз он увидел, как Андросов, пожав руку Сорокину, сказал с волнением:

 

— Спасибо вам, голубчик! — и произнес горячо: — Да, при рождении человек плачет, а все его близкие радуются; и нужно прожить жизнь так, чтобы, когда покидаешь свет, все плакали, а ты один улыбался, зная, что не зря прожил жизнь. Теперь я понимаю, почему вы такой.

 

Понимаю. — И еще раз пожал тощую, потную, слабую руку Сорокина.

 

После этого Андросов сказал Сапожкову:

 

— Петр Григорьевич, я всегда полагал, что люди делятся по своему психологическому складу на тех, кто убежден, что с ними никогда ничего плохого не случится, и на тех, кто, напротив, убежден, что именно они-то обречены на самые ужасные несчастья. А сейчас я убедился, как неумна подобная классификация.

 

Прибирая инструмент, папа укололся о иглу шприца, охнул, замотал кистью, как балалаечник, и потом сунул палец в рот.

 

— Голубчик, — укоризненно сказал Павел Андреевич, — ну разве можно будущему врачу применять подобные методы? — Прижигая палочкой ляписа место укола, спросил ласково: — Душонка небось тоскует? Не дает ей хозяин в докторском халате щеголять.

 

— Да, — признался Сапожков, — тянет, как больной зуб, — и тут же твердо заявил: — Мне, в сущности, повезло. Арестовали, когда уже на третьем курсе был, а могли бы посадить и раньше, — и пожаловался: — А вот Варенька даже гимназии не окончила, с семнадцати лет начала посиживать. А у нее, знаете ли, талант — голос исключительный. Колоратура!

 

В палате лежали разные люди, доктора различали их по степени сложности заболеваний, и самые тяжелобольные пользовались наибольшим вниманием и даже, пожалуй, уважением.

 

Но вот Сорокина больные уважали совсем не за то, что он неизлечимо болен. Когда он поступил в больницу, он вовсе не лежал, как теперь, все время на койке, а присаживался к другим, беседовал, выспрашивал про жизнь и даже помогал сестре и няне ухаживать за больными. Часто уходил в аптеку за дощатую перегородку и там помогал аптекарю поляку Сборовскому тереть мази в ступке, развешивать порошки на весах.

 

Когда папа осведомлялся о его самочувствии, Сорокин только нетерпеливо отмахивался и начинал советовать папе, где можно достать березовые дрова для больницы, олово, чтобы запаять проржавевшие грелки, называл фамилию гончара, который мог бы сделать подсовы для больных, и даже написал письмо этому гончару, с которым он когда-то был на каторге еще после девятьсот пятого года.

 

— Он хоть и беспартийный, — говорил папе Сорокин про гончара, — но человек настоящий. Сделает из глины подсовы не хуже фаянсовых. Я ему так и пишу: выполни, мол, свой пролетарский долг. Напоминаю, как из крепко обожженной глины оболочки для бомб готовил. Отлично действовали, не хуже чугунных.

 

Многие больные в палате советовались сначала с Сорокиным, а уж потом с врачами. Получив от врача совет, спрашивали Сорокина, как: врач правильно говорит или нет, словно Сорокин был здесь самый главный начальник.

 

Петра Григорьевича Сапожкова с каждым днем все больше беспокоило состояние здоровья Павла Андреевича Андросова. Наблюдая за ним, он находил все новые подтверждения своим тягостным опасениям. Всякие же попытки Петра Григорьевича поговорить об операции пресекались Андросовым грубо и категорически.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.049 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>