Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Современная онтология, натуральный строй и цветовая гамма 5 страница

Темперированный строй | Первые натуральные отношения | Идеальные тона и отношения | Наша система и традиция | Онтология и музыка пифагорейцев | О космологии каббалы | Некоторые констелляции | Современная онтология, натуральный строй и цветовая гамма 1 страница | Современная онтология, натуральный строй и цветовая гамма 2 страница | Современная онтология, натуральный строй и цветовая гамма 3 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Откуда же появился, как зародился этот "непомерный страх России" – у сына русского офицера, еще в детстве потрясенного "исто­рией смерти Спасителя" и мечтавшего с тех пор "умереть за благо народа и видеть мать, стоящую у подножия моего креста"?

Характерно, что первое знакомство со Священным писанием буду­щий католический монах получил не из русской Библии, а – из немец­кого переложения "Ста четырех священных историй" протестанта Гибнера (1668-1731 г.г.). Учебными книгами его в российской провинции 20-х годов XIX века были: "Речи о всемирной истории" Боссюэ, "Генриада" Вольтера и, конечно, Ж.Ж.Руссо ("Эмиль"). Учитель – молодой немец, отлично говоривший по-французски, который был "пламенным бонапартистом и вместе с тем отчаянным революционером" – в 1821 году. Кем мечтал видеть он своего воспитанника? Вот образец его на­ставлений, приводимый Печериным: "Учитесь, развивайтесь... Кто знает, что вам суждено в будущем? Быть может, какая-нибудь благо­дарная нация (!) выберет вас своим первым консулом..."(с.21).

Не удивительно, что и первое знакомство с православием у воспиты­вавшегося по Эмилю в глубине Киевской губернии сына бедного русского майора оставило в душе и памяти следы скорее неприятные (если это не позднейшая, хотя бы и подсознательная, "корректировка" брата-редем-пториста).

Впрочем, решающее влияние на юного Печерина имели события 14 декабря: "полковник Пестель был нашим близким соседом", – сообщает он (стр. 23). Его старшие друзья, имевшие "неограниченное доверие" к своему восторженному ученику, "без малейшей застенчивости обсуж­дали передо мной планы восстания, и как легко было бы, например, арестовать моего отца..." (32).

И вот, кажется первый мотив, первая тонкая ниточка – из "запу­танных нитей разнообразных причин" (с.115), побудивших Печерина оставить родину. Он задается "любопытным вопросом": что сделал бы он в решающую минуту – он, знавший о планах заговорщиков? Зная Печерина, трудно сомневаться, что он ради "дружбы" пожертвовал бы отцом родным; однако, он сам не вполне уверен в себе. "...Может быть, по русской натуре я сподличал бы в решительную минуту, предал бы друзей и постоял бы за начальство?" – мучится он сомнением спустя сорок лет. Русская натура – то есть постоянные сомнения, неуверен­ность в себе, переменчивость, боязнь самого себя – эта тема проходит через всю книгу, сливаясь подчас с темой "страха России".

Печерин пишет о "русской переимчивости, податливости, умении приноровиться ко всевозможным обстоятельствам", (с. 150) – пишет об этом с отвращением, проклиная свою русскость и не будучи в силах избавиться от нее. Печерин не щадит себя, в своих самообличениях он далеко превосходит Руссо с его "Исповедью", приближаясь к героям Достоевского. При этом "русскость" парадоксальным образом оказыва­ется у него плодом исторических условий и неким неумолимым роком:

"Какого благородства от нас ожидать? Рабами мы родились, – раба­ми мы живем, – рабами и умрем" (28). И он цитирует поэта: "Рабы влачащие оковы, высоких песней не поют!"

Страшным, гоголевским призраком перед будущим профессором Московского университета маячит образ "верноподданного чиновника николаевского времени" (28), "шпионствующая Россия" (134). И – в то же время – "всего более меня ужасал в России стеганый халат" (154). Таким образом, с одной стороны – "непомерный страх России", как "страх от Николая" (115), но, с другой, – все та же русская натура, материализующаяся и в стеганом халате.

Каким образом сформировался этот странный характер – быть мо­жет, один из первых русских "католических характеров" (слова В.Ро­занова о Вл.Соловьеве).

Мы уже упомянули о первых чтениях юного Печерина. Сам он при­знается – совершенно в духе героев Достоевского: "Вся жизнь моя сло­жилась из стихов Шиллера, особенно из двух поэм: "Sehnsucht" и "Der Piligrim" (27). Мы знаем, что и сам Достоевский пережил страстное увлечение Шиллером, и что тема шиллеровского прекраснодушия – русского "мечтательства" прошла через все его творчество. У Печерина это воплотилось в жизни. И он проклинал это свойство русской натуры, эту беспредметную восторженность, находящую себе постоянно новые объекты.

Но едва ли не более сильным было у Печерина увлечение Байроном, что сближает его – с Лермонтовым. Что же поразило русского мальчика из провинциальной глуши в английском поэте? "Как я упивался его ненавистью!" (с.34) – читаем мы странное, страшное признание. Нена­вистью – к родине! Это чувство "скуки, досады, грусти, отчаяния, нена­висти ко всему окружающему, ко всему родному, к целой России" (там же) сочеталось у юного Печерина с "каким-то странным влечением к образованным странам"; очень рано испытал он "какое-то темное же­лание переселиться в другую, более человеческую среду" (с.32). Очень легко в духе "вульгарного социологизма", до сих пор господ­ствующего в советском литературоведении, сделать вывод о "невы­носимых условиях николаевской эпохи". Но это ровным счетом ни­чего не объясняет.

Нечто подобное – безотчетное тяготение к Западу – переживал мальчик Лермонтов (Впрочем, в сознании родственной связи с пред­ками на Британских островах):

На Запад, на Запад помчался бы я,

Где цветут моих предков поля...

(1831 год)

Но Лермонтов, прошедший тот же, обязательный для молодого рус­ского дворянина цикл европейского образования, окруженный ино­странными гувернерами, достаточно рано почувствовал в себе – "рус­скую душу". Причем именно Байрон, вызвавший у Печерина цитиро­ванные "безумные строки" о ненависти к отчизне – пробудил в Лер­монтове сознание своей русскости.

Нет, я не Байрон, я другой,

Еще неведомый избранник,

Как он гонимый миром странник,

Но только с русскою душой...

(1832 год)

Быть может, Печерину "не хватило" лермонтовской гениальности? Или его – несомненно русская – душа раскрывалась миру таким образом: в проклятиях и скрежете зубовном, в горьких сожалениях и ламентациях, в никогда не окончившихся поисках источника вины?

Остается что-то непонятное в подогретой ненависти Печерина "к целой России". Взаимоотношения с отцом? Томление в бескультурной среде одаренного, с широкими запросами юноши. Рано усвоенные иде­алы европейского либерализма? Все, вместе взятое, и плюс что-то еще.

"На кого тут жаловаться? Тут никто не виноват. Тут исполняется вечный и непреложный закон природы, перед которым все одинаково должны преклонить главу... Это – закон географической широты. Жа­лоба моя столь же основательна, как если б какая-нибудь елка или березка, выросшая под архангельским небом, вздумала плакаться на то, зачем-де она не родилась пальмою или померанцевым деревом под небом Сицилии!" (с. 35).

Это противопоставление "русской елки" "пальме" вызывает лер­монтовскую ассоциацию ("На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна").

Не подсознательное ли это, сильнее нас, тяготение – у одних суб­лимируемое поэтической музой дальних странствий, у других – выливающееся в инстинктивный порыв бежать, бежать подальше, куда глаза глядят? В основе этого чувства – недовольство собой, настоящим, окружающим.

"Какая тайна – развитие человеческого растения! Почему это семя пустило корни в таком, а не в другом направлении? Зачем же оно не раскинулось шире и роскошнее? Зачем такие бледные цветы, такие тощие плоды? А ведь стремление соков, желание развития было великое! Недоставало, может быть, воздуха, солнца и благотворного дождя. Русская зима убила все на корню!.." (с. 32).

Еще одна неизбежная лермонтовская ассоциация – известные строки из "Думы", прямо перекликающиеся со словами Печерина о "тощих плодах":

...Так тощий плод, до времени созрелый,

Ни вкуса нашего не радуя, ни глаз,

Висит между цветов, пришлец осиротелый...

(1838 год)

И в целом, приведенные цитаты из посмертных записок В. Пече-рина кажутся (и во многом являются действительно) исчерпываю­щим комментарием к лермонтовской "Думе". Он – представитель того же поколения, и поразительное сходство – почти совпадение фамилии "Героя нашего времени" и его – есть искушение считать не случайным.

Итак, мотивы бегства Печерина за границу (история которого подробно рассказана М.Гершензоном в его книге "Жизнь Печери­на") представляются достаточно ясными. Но чем, все же, объясняет­ся его страх России?

Врожденное, или воспитанное Шиллером и французскими рито­рами свободолюбие было его определяющей страстью, которая и пре­вратила все его существование в la vie mouvementee – по выражению одного новейшего исследователя[104]. С гордостью признается Печерин в "Замогильных записках". "Я никогда никакому правительству, даже и русскому царю не присягал" (с.85). Быть чиновником – т.е. "на службе", в подчинении, зависеть от кого-то – одна эта мысль его ужасала. Даже покровительство казалось ему оскорбительным; во всяком случае, он избегал всячески и такого рода зависимости. Это видно из истории его отношений с масонами: от них его оттолкнул... дух взаимной поддержки и солидарности." Ну что ж это такое? думал я, ведь это то же, что у нас в России: нельзя ли как-нибудь" (85-86).

Печерин был убежден, что сами условия российской действитель­ности воспитывают в каждом – верноподданного чиновника (хотя его пример говорит как раз об обратном). Отсюда - его "ожесточение против России" (167). Но, вместе с тем, встречаем у него и такое характерное признание – как и все остальные, предельно искреннее: "Таков был дух нашего времени или по крайней мере нашего кружка: совершенное презрение ко всему русскому и рабское поклонение всему французскому, начиная с палаты депутатов и кончая Jardin Mabile-ем (увеселительный сад в Париже)" (с.70-71).

Но это добровольное рабство чужому – свойство самой русской натуры? Ведь не может оно быть производным от "условий". Кажет­ся, Печерин склоняется именно к такому ответу.

И, вместе с тем, еще одно, самоубийственное признание: "Бро­шюрка Ламенэ заставила меня покинуть Россию и броситься в объя­тия республиканской церкви" (с.81). Важен здесь не Ламенэ, через увлечение христианским социализмом которого прошел и Достоев­ский. Печерин прямо пишет: "Книги имели решительное влияние на главные эпохи моей жизни. Да еще бы ничего, если бы это были настоящие книги... а то нет: самые ничтожные брошюрки в каких-ни­будь сто страниц решали судьбу мою навеки веков" (там же).

Это заставляет вспомнить мало кому известные строки Гоголя из неотправленного его ответа на "знаменитое" письмо Белинского к Гоголю. Писатель (тоже – современник Печерина) с горечью писал об этой пагубной наклонности многих русских: "Нельзя, получа лег­кое журнальное образование, судить о таких предметах. Нужно для этого изучить историю Церкви. Нужно сызнова прочитать с размыш­лением всю историю человечества в источниках, а не в нынешних легких брошюрках (подч. мною – Е.В.), написанных Бог весть кем". И дальше – о "современных брошюрах, написанных разгоряченным умом, совращающим с прямого взгляда"[105].

"Брошюрки" внесли свой вклад в возникновение "страха России" у Печерина, помогли сложению его мировоззрения, в котором Россия заняла место – отрицательным знаком. Но "русская совесть" – "священный долг служить царю и отечеству" (что свойственно, счи­тает Печерин, русскому и англичанину, и чего нет у французов) (с. 136, 83) время от времени давала о себе знать. Отсюда - исключи­тельная сложность этого загадочного комплекса в душе несомненно русского, и оставшегося таким до конца, но умершего католическим монахом на чужбине Владимира Сергеевича Печерина.

Он первый назвал этот комплекс по имени: страх России. Это было, есть и, видимо, остается, если суждено еще быть России. Были и есть испытывающие его дети России. Осудим ли мы их или пожале­ем? Последняя оценка принадлежит – не нам.


ЕВГЕНИЙ ВАГИН
Всеволод Соловьев и Владимир Соловьев

Личность Всеволода Сергеевича Соловьева – автора исторических романов, пользовавшихся некогда шумной известностью, в сознании потомков оказалась совершенно заслоненной грандиозной фигурой его младшего брата Владимира Соловьева. Это не совсем справедли­во. Серьезное изучение творчества Всеволода Соловьева должно по­казать, что он во многом и до сих пор сохраняет право на внимание не только исследователей, но и читающей публики.

Чрезвычайно интересным в психологическом, историко-литера­турном и общекультурном смыслах является вопрос о взаимоотноше­ниях двух братьев Соловьевых. Кажется, никто этим специально не занимался.

Между тем, помимо родственных уз, сложных семейных отноше­ний, имеется целый ряд обстоятельств, придающих особый смысл сопоставлению двух братьев Соловьевых, каждый из которых сыграл заметную роль в истории русской культуры. Оба они, не один Влади­мир Соловьев, обладали одаренностью далеко не только литератур­ной. В предлагаемом этюде хочется обратить внимание на общий их интерес к проблемам мистического плана. Это открывает поле для некоторых наблюдений и предложений.

Однако прежде необходимо в самых общих чертах напомнить биографию Всеволода Сергеевича Соловьева.

Он был самым старшим сыном знаменитого историка С.М.Соловь­ева и родился в Москве 1 января 1849 года. Любовь к истории унасле­довал от отца, но в особом, "художническом" восприятии. Этот эсте­тический элемент мог быть также результатом влияния матери, лю­бимцем и баловнем которой он был (в числе ее предков называют философа и поэта Григория Сковороду). Известно, впрочем, что су­ровый его отец, глава большой патриархальной семьи, по субботам вместо всенощной неизменно отправлялся в итальянскую оперу. Глубокая религиозность, мистическая настроенность могли перейти к Всеволоду Соловьеву от его деда – священника.

Первоначальное воспитание Всеволод Соловьев (как и его брат Владимир, бывший четырьмя годами младше его) получил в семье, где имелись для этого все необходимые условия. Здесь постоянно бывали московские знаменитости: профессора и литераторы Т.Н.Грановский, П.Н.Кудрявцев, И.С.Аксаков, А.Ф.Писемский. За­тем он учился в модном тогда немецком пансионе Циммермана (офи­циальное название: "пансион, состоящий при реформатской церкви в Москве"). Впоследствии писатель довольно жестко, в диккенсов­ских тонах описал это учебное заведение – особенно "способ воспи­тания" попадавших в него мальчиков. Конечно, контраст с семейной обстановкой должен был быть значительным.

В 1866 году Всеволод Соловьев поступил на юридический факуль­тет Московского университета, каковой и закончил со степенью кан­дидата прав в 1870 году. В семье его не любили (матери приходилось почти скрывать нежную привязанность к своему первенцу), и по окончании университета отец строго заявил юноше, что теперь он сам должен содержать себя. Всеволод Сергеевич отправился в Петербург, где началась его служба во Втором отделении собственного Его Им­ператорского Величества канцелярии. Позднее он состоял чиновни­ком особых поручений при Министерстве народного просвещения до 1897 года, после чего – цензором драматических сочинений при главном управлении по делам печати.

Однако довольно рано у него обнаружилось литературное дарова­ние, уже в юности он стал профессиональным литератором. Первые лирические стихи Всеволода Соловьева начали появляться в печати с 1864 года. Он печатался в "Московских Ведомостях", "Русском Вестнике", "Заре", "Гражданине" и других изданиях.

Занятия литературой приобрели систематический характер после переезда Всеволода Соловьева в Петербург. Он стал регулярно со­трудничать в газете "Петербургские ведомости" графа Е.А.Салиаса, в которой – а затем в "Русском Мире" Черняева – напечатал ряд статей о русской литературе.

Совершенно особое значение для молодого литератора имело лич­ное знакомство с Ф.М.Достоевским, одним из самых восторженных и безусловных поклонников которого он был уже в то время. Сохрани­лась запись в дневнике Всеволода Соловьева, рассказывающая об этом знакомстве. И Достоевский написал тоща племяннице: "Я с ним недавно познакомился и при таких особенных обстоятельствах, что не мог не полюбить его сразу... Он довольно теплая душа"[106].

В "Воспоминаниях о Ф.М.Достоевском Всеволода Соловьева, по­явившихся в 1881 году, находим такую любопытную фразу: "В то время Достоевский имел на меня решительное влияние, и я придавал большое значение почти каждому сказанному им мне слову. Поэтому я имел обычай тогда же записывать многие наши разговоры и по преимуществу рассказы о себе самом. Я храню некоторые его инте­ресные письма... Мне только жаль, что я не могу в настоящее время рассказать всего, что у меня записано и что я помню, – я не хочу обвинений в нескромности, не хочу много говорить о живых еще людях..."[107]

К сожалению Всеволод Соловьев так и не рассказал всего, что знал о своем "замечательном, но, к несчастью, часто раздраженном учи­теле"[108], как, впрочем и его брат, Владимир Сергеевич, познакомив­шийся с Достоевским тогда же, в январе 1873 года[109].

Любопытным представляется замечание племянника братьев Со­ловьевых, Отца Сергия Соловьева (1885 – 1941 г.г.): "Всеволод Сергеевич был весьма близок с Достоевским, и, нам думается, у него было больше точек соприкосновения с автором "Карамазовых", чем у его брата Владимира, который в "Трех речах о Достоевском" гово­рил о чем угодно, кроме самого Достоевского, пользуясь именем великого писателя для проповеди собственных идей, иногда не только чуждых, но прямо враждебных творцу легенды о "Великом Инкви­зиторе[110]".

Этот же биограф сообщает нам важные сведения о характере вза­имоотношений между братьями Соловьевыми: "Между Всеволодом и Владимиром с ранней юности началась ожесточенная вражда. Поч­ти мальчиками они столкнулись лбами, оба влюбившись в двоюрод­ную сестру Катю Романову... Взаимные отношения братьев несколь­ко напоминали отношения Димитрия и Ивана Карамазовых, и, хотя Всеволод был еще меньше похож на Димитрия, чем Владимир на Ивана, очень возможно, что "Братья Карамазовы" написаны Досто­евским под впечатлением знакомства с братьями Соловьевыми".+

По всей видимости, враждебным было, скорее, отношение млад­шего брата к старшему – Всеволоду Сергеевичу. В семье не могли простить его вторичной женитьбы на младшей сестре своей первой жены, с которой он развелся, и которую Владимир Сергеевич демон­стративно поддерживал.

Сам Всеволод Соловьев писал матери после появления в печати (в "Православном Обозрении" за 1873 год) первой работы брата, статьи "Мифологический процесс в древнем язычестве": "Познакомился с Володиной статьею и ловко обратил на нее внимание кого следует. Буду радоваться его успехам, но нахожу выступление его в печати в такой форме – преждевременным и именно по твоему выражению относительно пера и топора. Зачем также он не подписал Вл., а просто В. – нас уже начали смешивать, а я вовсе не хочу отнимать у него ни его философии, ни богословия; не хочу также отдавать ему моих распускающихся цветов, моих слез и моего смеху – завидовать друг другу мы не можем, потому что наши дороги так различны – это две очень трудные дороги; но нету времени распространяться... Что-то будет с нами? Достигнем ли мы своих целей?.."[111]

"Наши дороги так различны", – подчеркивает Всеволод Соловь­ев (10 ноября 1873 г.). Действительно, "дороги" двух замечательно одаренных братьев, их направление и характер выбранной деятель­ности начали решительно расходиться, особенно с середины 70-ых годов, когда разница в возрасте почти стерлась.

Владимир Соловьев созрел и "определился" интеллектуально очень рано. Период исступленного безбожия он пережил еще в отро­честве – когда в 14 лет перестал сознательно ходить в церковь. Из "мистического ребенка" он вдруг превратился в типичного нигили­ста-шестидесятника (следы этого, по нашему убеждению, остались во всем его последующем творчестве), увлекался дарвинизмом и социалистическими учениями. Но затем под влиянием Спинозы – которому принадлежит "решающая роль" в его философском разви­тии (К. Мочульский) – Владимир Соловьев переживает религиозное обращение, "становится сознательным христианином" (письмо-ис­поведь от 31 декабря 1872 г. к Е.В.Романовой – объекту любовного соперничества двух братьев).

Как известно, после сравнительно недолгого "славянофильского" периода – плодом которого явилась его магистерская диссертация "Кризис западной философии" с явными следами влияния И.Кире­евского – в мировоззрении Владимира Соловьева опять наступает перелом. Не без основания это связывают с его первым заграничным путешествием в Лондон и – особенно – неожиданной поездкой в Египет. Вскоре после возвращения на родину произошел решитель­ный разрыв ставшего уже очень известным философа со славянофи­лами, началось сближение с кругом "Вестника Европы41; в плане церковно-религиозном – сильное тяготение к католическому миру.

Совсем иным был путь старшего брата. Отец Сергий Соловьев (сам ставший католическим священником в России и умерший в специальной психиатрической лечебнице в Казани в 1941 году) пи­сал о более позднем, впрочем, времени: "В отличие от отца и братьев, Всеволод Сергеевич был монархистом без рассуждений и православ­ным с близостью к о.Иоанну Кронштадскому, который крестил его детей. К брату Владимиру он относился с презрением и злословил, что брат "надеется стать римским кардиналом"[112].

Думается, что слова о "презрении" продиктованы, скорее, недоб­рожелательностью биографа и, быть может, семейной традицией. Отношение старшего брата к младшему в действительности было много сложнее. Но принципиальная разница в миропонимании и особенно, если можно так сказать, социальном мировоззрении, не­сомненно, существовала. Действительно, Всеволод Соловьев был по­следовательным монархистом традиционного исконно русского типа, что нашло выражение в его исторических романах. Это объясняет, между прочим, почему в советское время Всеволод Соловьев как исторический романист прочно "забыт": его книги никогда не пере­издавались в СССР; о нем самом вспоминают изредка лишь в связи с Федором Достоевским, или – реже – Владимиром Соловьевым.

Первая историческая повесть Всеволода Соловьева "Княжна Острожская" была напечатана в "Ниве" в 1876 году. В следующем 1877 году там же (литературная судьба писателя оказалась прочно связан­ной с "Нивой") появилось другое произведение того же жанра – "Юный император". Живым откликом на события русско-турецкой войны явилась повесть "Русские крестоносцы" (1877 г.), в которой автор выступал и как очевидец описываемых событий и как историк. (Вспомним, что Владимир Соловьев, захваченный патриотическим порывом, собирался тогда ехать на турецкий фронт добровольцем).

Затем последовали романы Всеволода Соловьева: "Капитан гре­надерской роты" ("Историческая Библиотека", 1878 г.), "Царь-де­вица" ("Нива", 1878 г.), "Касимовская невеста" ("Нива", 1879г.), "Наваждение" – роман из современной жизни ("Русский Вестник", 1879 г.).

Однако, настоящая слава и популярность пришли к Всеволоду Соловьеву с началом печатания его огромной исторической эпопеи "Хроника четырех поколений" – повествования о семье Горбатовых. Пять больших частей его последовательно появлялись в "Ниве" с 1881 по 1886 годы: "Сергей Горбатов" (1881 г.), "Вольтерьянец" (1882 г.), "Старый дом" (1883 г.), "Изгнанник" (1884 г.) и "Послед­ние Горбатовы" (1886 г.). Справедливо называют эту хронику апоге­ем литературной известности Всеволода Сергеевича Соловьева.

Этот большой и несомненный успех не мог, однако, вполне удов­летворить писателя. Ему хотелось сказать больше и глубже, поде­литься плодами своего духовного и мистического опыта (быть может, не без чувства внутреннего "соперничества" со своим знаменитым братом).

В семье с юных лет считали Всеволода Соловьева человеком не очень серьезным. Он любил изысканно одеваться, душился, вел себя, как барин, и был вполне светским человеком. И, вместе с тем, он унаследовал от предков не только начало эстетическое, но и наклон­ность у углубленному созерцанию, влечение к таинственному, ок­культному.

Всеволод Соловьев рано начал интересоваться областью сверх­чувственного. На этом пути у него были серьезные срывы, но он никогда не терял из виду окончательно последних ориентиров. Пра­вильная духовная перспектива помогла ему не только преодолеть собственные заблуждения, но и указать на опасность таковых дру­гим. А у него было много возможностей близко наблюдать людей, избравших ложные пути, и людей незаурядных.

Появлению двух самых замечательных произведений Всеволода Соловьева мистического характера – романов "Волхвы" (1888 г.) и "Великий Розенкрейцер" (1889 г.) – предшествовал короткий и драматический эпизод его отношений с Е.П. Блаватской.

Об этой "замечательной женщине" (по характеристике Владими­ра Соловьева), идеи которой приобретают сегодня новую извест­ность, стоило бы сказать подробнее. Но здесь мы отметим только, что, подобно Ф.М. Достоевскому, и Е.П. Блаватская оказалась "между" двумя братьями Соловьевыми. Однако, если к творцу "Братьев Ка­рамазовых" оба Соловьева сохранили до последних своих дней ог­ромный пиетет и любовь, то автор "Разоблаченной Изиды" и "Тай­ной доктрины" вызывала у того и другого противоречивые чувства.

Владимир Соловьев заинтересовался вначале идеями Блаватской, но впоследствии дал уничтожающий отзыв о ее сочинениях ("шарла­танская попытка приспособить настоящий азиатский буддизм к мис­тическим и метафизическим потребностям полуобразованного евро­пейского общества, неудовлетворенного по тем или другим причинам своими собственными религиозными убеждениями и учениями" – статья в словаре Венгерова).

Более глубоким было увлечение "современной жрицей Изиды" его старшего брата (1884-1885 г.г.), тоже, в конце концов разочаро­вавшегося в ней. Но и после смерти Е.П.Блаватской в 1891 году в своей разоблачительной книге о ней Всеволод Соловьев признавал; "Причину странной симпатичности "современной жрицы Изиды" следует искать в ее самобытной, своеобразной, горячей, как огонь, талантливости и ее бурной, бешеной энергии. Такая талантливость и энергия – стихийная сила, с которой нелегко бороться. Эта сила в соединении с душевной изворотливостью произвела одно из самых интересных и характерных явлений XIX века - "теософическое об­щество".

Опыт знакомства с этой загадочной женщиной – новым Калиост­ро XIX века – несомненно, нашел отражение в работе Всеволода Соловьева над названными "мистическими" романами.

Однако, нам представляется, что в образе главного героя романов "Волхвы" и "Великий Розенкрейцер" князя Захарьева-Овинова от­разились некоторые существенные черты личности брата писателя – Владимира Сергеевича Соловьева. Эта интуитивная догадка усугуб­ляется при внимательном чтении романа.

Конечно, до известной степени, "мистически пытливые умы – Захарьев-Овинов в "Волхвах", Николай в "Последних Горбатовых" – это, в сущности, сам Всеволод Соловьев в своем вечном мистиче­ском искании"[113]. Однако отдельные эпизоды в обоих романах убеж­дают, что писатель, сконцентрировав внимание на отрицательной стороне опыта своего героя, на его заблуждениях духовного порядка для более полного описания ложного пути Захарьева-Овинова при­дал ему некоторые черты ставшего к тому времени очень знаменитым своего брата Владимира Соловьева, с которым он идейно и "мистиче­ски" окончательно разошелся.

Эта внутренняя полемика с братом глубоко "спрятана" в романах; о ней можно догадаться, ее можно узнать в отдельных местах книги, зная историю их отношений друг с другом и направление внутренней эволюции. И этот спор, столь характерный для более полного и глу­бокого уяснения "русской идеи", имеет далеко не только семейное значение.

Мистическая одаренность героя романа "Волхвы" сказывается уже в детстве: "Он чувствовал себя окруженным бесчисленными, едва уловляемыми образами, слышал вокруг себя неясные голоса, ощущал легкие прикосновения. И все это звало его, видимо силилось ему сказаться, проявиться перед ним, определеннее... Он слишком рано начал вдумываться в смысл окружавшей его жизни и с каждым годом все настойчивее решал, что эта жизнь – несправедливость, мрак и страдание, что это даже и не настоящая жизнь, ибо есть иная, та, которая его звала и манила, хотела и не могла ему ясно сказаться". (II, 182).[114]

Конечно, это описание достаточно неопределенно; многие в ран­ней юности переживают нечто подобное. Но Всеволод Соловьев говорит о своем герое: "Он чувствовал и знал, что предназначен к чему-то особенному и таинственно великому... и он ждал, когда, наконец, судьба его начнет совершаться, когда она ему откроется" (К, 1S4). Такое настроение известно нам из биографии Владимира Соловьева, некоторые стихи его исполнены подобной уверенностью в своей пред­назначенности к чему-то великому.


Дата добавления: 2015-08-26; просмотров: 40 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Современная онтология, натуральный строй и цветовая гамма 4 страница| Современная онтология, натуральный строй и цветовая гамма 6 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)