Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Роман Альфонса Доде «Джек» (1876) посвящен становлению личности. Главный герой здесь — незаконнорожденный заброшенный ребенок, лишенный материнской любви, потерявший мечту о счастье, здоровье и в 33 страница



И эта добрая женщина бросила гордый материнский взгляд на своего ребенка, сладко спавшего у нее на коленях.

— Ах, бедный мой муженек! Видно, тебе весь век суждено оставаться мокрой курицей.

Белиэер понурился. Он заранее знал, что его ждет дома нагоняй, но не в силах был одолеть свою робость, он привык всю жизнь бродить по большим дорогам и улицам, торгуя вразнос, привык, что км помыкают жандармы и полицейские, такое существование сделало его смиренным и приниженным, даже бойкая и храбрая жена не могла его переделать.

— Уж если б я туда пошла, я бы наверняка ее привела!.. — твердила г-жа Белизер, сжимая кулаки.

— Оставьте, моя милая, вы понятия не имеете, что это за особа, — язвительно вставила г-жа Левендре.

Она стала называть Иду де Баранси «этой особой» после того, как та уехала и у нее не осталось надежды вытянуть из Иды деньги на швейную машину или на мастерскую мужа. Этот почтенный господин тоже повадился к Белизерам. Каждый вечер без всяких церемоний, как это принято в домах, где живет беднота, соседи приходили сюда под тем предлогом, что хотят осведомиться о здоровье больного. Узнав, что дамочка не приехала. Левендре произнес длинную тираду о современных Фринах,[48] позоре нынешнего общества, и не упустил случая лишний раз изложить свою систему политического устройства, которая избавит мир от всей этой накипи. Остальные, разинув рты, слушали нагонявшие сон раэглагольствования этого неистощимого говоруна, а ветер между тем раздувал чуть тлеющие головешки, из-под одеяла доносился сильный кашель Джека.

— Не о том речь, — вновь заговорила г-жа Белизер, не любившая уклоняться от серьезного разговора. — Что мы станем делать? Не можем же мы допустить, чтобы бедный малый помер от плохого ухода.

Супруги Левендре заговорили разом:

— Надо поступить так, как сказал врач. Надо доставить его в Главный приемный покой, что на площади перед Собором богоматери. Оттуда его направят в больницу.

— Тсс!.. Тсс!.. Не так громко!.. — зашикал на них Белизер, указывая рукою на альков, где в жару метался больной. Наступило короткое молчание, шуршали только грубые холщовые простыни на кровати Джека. — Я уверен, что он слышал, — рассердился шляпник.

— Не велика беда!.. Он вам ни сват, ни брат. Вы только развяжете себе руки, если устроите его в больницу.

— Но ведь он наш товарищ! — воскликнул Белизер, и по тому, как он произнес эти слова, было понятно, сколько достоинства и самоотверженности заключено в этом простодушном, но благородном человеке.



Они были сказаны с таким волнением, что разносчица хлеба даже зарумянилась и посмотрела на мужа заблестевшими от слез глазами. Супруги Левендре удалились, в недоумении пожимая плечами; после их ухода в комнате как будто стало уютнее и теплее.

Джек и в самом деле слышал их разговор. Он слышал все, что говорили. С той поры как вернулась его легочная болезнь, приняв еще более грозную форму — а произошло это сразу после того, когда трагически оборвалась его любовь, — он не поднимался с постели, но почти не спал. Однако он намеренно отгораживался от жизни, которая шла вокруг, и замыкался в упорном молчании, хранил его даже в часы жестокого жара и мучительных галлюцинаций. Весь день глаза его были широко раскрыты, а взор упирался в стену, и если бы эта стена, сумрачная, вся в трещинах, как морщинистое лицо старухи, могла бы заговорить, то она поведала бы, что в этих остановившихся глазах, напоминавших глаза лунатика, было начертано огненными буквами: «Горше беды не бывает… Выхода нет…» Но все это видела только стена, а сам бедняга не жаловался. Он даже силился улыбаться своей могучей сиделке, когда она поила его обжигающими лекарственными отварами и с доброй улыбкой подбадривала его. Так проводил он в одиночестве целые дни, а к нему в мансарду доносился шум работ, и больной проклинал свое вынужденное безделье. Отчего он не так мужествен и крепок, как многие другие? Тогда бы ему легче было противостоять жизненным невзгодам… А для чего, собственно, теперь работать? Мать ушла, Сесиль отказала ему. Два этих женских лица неотступно преследовали Джека, они все время стояли перед ним. Когда всегда улыбающаяся, но заурядная и такая равнодушная физиономия Шарлотты исчезала, перед ним возникал чистый облик Сесиль. Джек не мог постичь тайну ее отказа, и она, как вуаль, окутывала это прелестное лицо. Больной лежал без сил, он не мог вымолвить ни слова, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, а кровь бешено стучала у него в висках и в запястьях, он тяжело и хрипло дышал, приступы глухого кашля вплетались в разнообразные шумы, слышавшиеся вокруг, перемежались с гудением ветра в трубе, со стуком омнибусов, сотрясавших мостовую, со стрекотом швейной машины в соседней мансарде.

На следующий день после разговора Белизеров с супругами Левендре, который слышал Джек, разносчица хлеба, еще не сняв белого от муки фартука, вошла в комнату узнать, как больной провел ночь, но у порога она вамерла от изумления, увидя, что Джек, худой и бледный, как привидение, совершенно одетый, стоит у очага и спорит с ее мужем.

— Что тут происходит?.. В чем дело? Почему вы на ногах?

— Да вот, надумал встать, — ответил обескураженный Белизер. — Решил лечь в больницу.

— В больницу?.. А почему это?.. Стало быть, мы за вами плохо ходим? Чего вам недостает?

— Нет, что вы, милые мои друвья!.. Вы оба такие благородные, такие преданные товарищи. Но дольше оставаться здесь я не могу. Прошу вас, не удерживайте меня! Так нужно… Я так хочу.

— Но как вы туда доберетесь? Вы на ногах еле держитесь!

— Да, я, конечно, малость ослаб. Но если надо идти, то дойду. Белизер меня доведет. Он уже вел меня однажды под руку по улицам Нанта, когда я так же нетвердо держался на ногах, как и нынче.

Настойчивость Джека заставила их уступить. Юноша обнял г-жу Белизер и, опираясь на руку шляпника, направился к выходу. На пороге он остановился и молча, с невыразимой грустью оглядел на прощанье комнату, где он провел столько радостных часов, где так сладко мечтал и которую — он это знал твердо — ему не суждено увидеть. В те времена Главный приемный покой помещался напротив Собора богоматери, в мрачном, сером квадратном здании; у входа было несколько ступеней. Дорога сюда с высот Менильмонтана показалась друзьям бесконечной. Они часто останавливались возле тумб, у мостов, но долго отдыхать было нельзя из-за резкого холода. Тяжелое декабрьское небо нависало над самой головой, и в тусклом свете зимнего утра больной казался еще более исхудалым и бледным, чем в полумраке алькова. Идти ему было трудно, и от напряжения он вспотел, падавшие на лоб волосы слиплись; от слабости у него кружилась голова, все плясало перед глазами: потемневшие дома, сточные канавы и лица прохожих, с сочувствием глядевших на эту несчастную пару — больного и его товарища, который почти тащил Джека на себе. В этом беспощадном Париже жизнь похожа на жестокую битву, и юноша напоминал раненого, сраженного во время боя, — соратник под градом картечи ведет его в лазарет, а потом вернется в гущу роковой битвы.

Было еще совсем рано, когда они добрались до Главного приемного покоя. И все же большой зал ожидания был уже битком набит — люди чуть не с рассвета сидели на деревянных скамейках вокруг широкой печи, где потрескивало и гудело пламя. В душном, спертом воздухе трудно было дышать, людей клонило ко сну, и все изнемогали: больные, прямо с мороза попавшие в эту парильню, служащие приемного покоя, что-то писавшие за стеклянной перегородкой, уборщик, с каким-то удрученным видом подбрасывавший дрова в печь. Когда Джек, опираясь на руку Белизера, вошел в помещение, их встретили угрюмыми и опасливыми взглядами.

«Ну вот!.. Еще одного нелегкая принесла!..» — будто говорили эти взгляды. И в самом деле, богоугодные заведения так забиты, что каждую больничную койку берут с бою, из-за нее спорят, дело доходит даже до ссор. Муниципальные власти делают что могут, благотворительность ширится, и все равно больных больше, чем мест. И происходит это потому, что жестокий Париж — рассадник всяческих заболеваний, он способствует возникновению самых необъяснимых, самых неожиданных и сложных недугов, и в этом ему помогают порок, нищета и роковые последствия, к которым приводят эти язвы общества. Многочисленные образчики его пагубного влияния, измученные хворью люди сидели в самых жалких позах на грязных скамьях в приемном покое. Всех приходивших сюда разбивали на две большие группы: по одну сторону размещались люди, изувеченные на фабриках и заводах маховыми колесами, шестернями, машинами, ослепленные и обезображенные кислотами в красильнях; по другую — больные в жару, малокровные, чахоточные: руки и ноги у них тряслись, на глазах у некоторых были повязки, многие кашляли, надсадно и глухо, и когда в этом углу поднимался кашель, чудилось, будто одновременно зазвучали душераздирающие звуки какого-то чудовищного оркестра. А какие на них были немыслимые лохмотья, башмаки, шапки, шляпчонки! На разодранную, обтерханную одежду втих людей страшно было смотреть; она вся вымокла, к ней присохли комья грязи, — ведь несчастные большей частью притащились сюда на своих ногах, как и Джек. Все с лихорадочным беспокойством ожидали осмотра врача: он решал, поместить их в больницу или отказать. Как эти горемыки толковали друг с другом о своих болезнях, как они намеренно преувеличивали свои страдания, стремясь убедить соседей в тяжести своего недуга! Джек, словно в полузабытьи, слушал эти мрачные разговоры. Он сидел между отечным рябым человеком, которого душил кашель, и пригорюнившейся молодой женщиной, кутавшейся в черный платок, — она была так истощена, что походила на тень, лицо у нее было изможденное, нос казался восковым, тонкие губы побелели, на ее лице жили только глаза, в которых застыл безумный испуг, словно перед ней уже стоял призрак смерти. Старуха в платочке, завязанном на лбу узелком, ходила по залу с корзиной в руке и предлагала дрожавшим от лихорадки, полумертвым людям засохшие и запыленные хлебцы и галеты; все отталкивали ее руку, а старуха молча продолжала обход. Наконец дверь отворилась и показался сухощавый, подвижной человек невысокого роста.

— Доктор!

Глубокое молчание воцарилось во всех углах, но кашель усилился, а лица вытянулись еще сильнее. Отогревая замерзшие пальцы у печки, доктор обводил больных проницательным, испытующим взглядом, от которого пьяницам и бездомным становилось не по себе. Затем врач приступил к осмотру; его сопровождал служитель, который по его указанию раздавал направления в больницы. Как радовались несчастные люди, когда им объявляли, что их будут лечить! Как убивались те, кому говорили, что они не так уж опасно больны! Как они умоляли врача! Врач осматривал больных бегло и был даже резковат, потому что людей набилось много, и все эти горемыки обстоятельно рассказывали о своих хворостях, попутно припоминая различные истории и случаи, не идущие к делу. Трудно даже вообразить, до какой степени невежественны, наивны и забиты бедняки. Они так запуганы, что боятся даже назвать свою фамилию, сообщить адрес, и от робости болтают невесть что.

— А что с вами, сударыня? — спрашивает доктор у женщины, к которой жмется мальчик лет двенадцати.

— Со мной-то ничего, господин доктор, да вот мальчонка хворает.

— А мальчик на что жалуется? Да ну же, поскорее.

— Он у меня не слышит… Это с ним стряслось… я вам сейчас все расскажу..

— Вот как! Не слышит?.. А на какое ухо?

— Особенно на оба, господин доктор.

— Как это? Не понимаю!

— Да, да, господин доктор… Эдуард! Встань, когда с тобой разговаривают… Ты глух на какое ухо?

Мать трясет сына за плечо, требуя, чтобы он встал.

Но сын тупо молчит.

— На какое ухо ты глух? — уже кричит мать и, поглядев на оторопевшего мальчика, прибавляет, повернувшись к доктору: — Вот видите, сударь! Я же вам сказала… особенно на оба.

Немного погодя доктор подошел к отечному рябому соседу Джека.

— На что жалуетесь?

— Да вот грудь, сударь… У меня здесь все горит.

— Ага! Значит, горит в груди… А водку, часом, не пьете?

— Даже не притрагиваюсь, господин доктор, — отвечает тот с притворным возмущением.

— Превосходно! К водке, стало быть, не притрагиваетесь. Ну, а вино употребляете?

— Да, пью, но меру знаю.

— Какая же ваша мера?.. Надо полагать, несколько литров?

— Ну, это смотря в какой день.

— Понимаю… Стало быть, в дни получки…

— Ну, в получку, сами знаете, как бывает… Подберется компания…

— Вот именно, в дни получки вы пьянствуете… Вы каменщик, платят вам раз в неделю, и вы, следовательно, четыре раза в месяц напиваетесь так, что на ногах не держитесь… Отлично. Высуньте язык!

Сколько ни отпирается пьянчужка, он вынужден под конец признаться в своей пагубной привычке, — он имеет дело с опытным человеком, который в этом разбирается не хуже следователя.

Когда очередь дошла до Джека, врач внимательно осмотрел его, спросил, сколько ему лет, давно ли хворает. Джек отвечал с усилием, в груди у него свистело. Пока он говорил, Белизер, стоя сзади, выразительно мигал глазами и горестно выпячивал свои толстые губы.

— Привстаньте, мой милый, — сказал доктор, прикладывая ухо к влажной рубашке больного, чтобы выслушать его. — Неужели вы пришли сюда пешком?

— Да.

— Как же вы добрались в таком состоянии?.. У вас, видно, сильная воля. Но больше я вам втого не разрешу. Вас доставят в больницу на носилках.

Повернувшись к служителю, который выписывал направления, врач распорядился:

— Больница Шарите… Палата святого Иоанна Богоугодного.

И, не сказав больше ни слова, продолжал свой обход.

На шумных парижских улицах можно наблюдать множество быстро сменяющих друг друга, мимолетных, беспорядочных видений. Но вряд ли есть среди них что-нибудь более тягостное, чем зрелище задернутых полосатым тиком носилок, которые мерно покачиваются в руках двух санитаров, идущих в затылок друг другу. Они напоминают одновременно походную кровать и саван. Под покровом неясно вырисовываются очертания тела больного, что вызывает у прохожих самые мрачные мысли. Женщины, завидев такие носилки, крестятся, как при встрече с покойником. Иногда носилки никто не сопровождает, и тогда только санитары проходят мимо расступающихся людей. Но гораздо чаще позади маячит женский силуэт: мать, дочь или сестра с заплаканными глазами идет за этим движущимся ложем, вдвойне страдая оттого, что к болезни близкого человека присоединяется унижение, знакомое всем беднякам. Так несли и Джека. В ушах у него звучали не только мерные шаги носильщиков, но и шаркающие шаги Белизера, который то и дело брал своего друга за руку, будто желая дать ему почувствовать, что не все его бросили. Беспрестанное покачивание утомило Джека, он был совершенно разбит, в голове плавал туман, он еле дождался, пока они, наконец, добрались до больницы Шарите; его внесли в палату св. Иоанна Богоугодного, расположенную на третьем этаже, в глубине заднего двора. Это была неприветливая комната, ее потолок подпирали чугунные столбы, окна палаты выходили частью в сумрачный двор, частью в сырой, расположенный на низком месте сад. Двадцать коек стояли впритык, по бокам большой печи виднелись два кресла. Обстановку палаты дополняли стол и широкий низкий буфет с мраморной доской.

Когда внесли Джека, несколько безмолвно игравших в домино, похожих на призраки людей в темных, широких, как плащи, халатах и в хлопчатых колпаках подняли головы, чтобы посмотреть на нового больного. Другие, гревшиеся у печки, посторонились, чтобы пропустить носилки. В этой большой палате был только один светлый угол — маленькое застекленное помещение, где сидела сестра-монахиня, а перед нею высился небольшой престол во имя пресвятой девы, красиво и со вкусом убранный: на кружевном покрове лежали искусственные цветы, в подсвечниках горели свечи белого воска, гипсовая мадонна простирала руки, и длинные развевающиеся рукава ее одеяния напоминали крылья. Монахиня подошла к Джеку и высоким, невыразительным голосом, звук которого приглушало монашеское покрывало на голове, переходившее в нагрудник, сказала:

— Ах, бедняжка, как он плохо выглядит!.. Надо его поскорей уложить… Вот только для него пока нет койки, но вон та, последняя, скоро освободится. Тот больной недолго протянет. А пока что мы для новичка носилки поставим.

Она называла носилками складную кровать. Санитар установил ее возле койки, которая должна была вскоре освободиться, — оттуда доносились глухие стоны, тяжелые вздохи, и от них становилось особенно жутко потому, что окружающие не обращали на это внимания. Лежавший там человек умирал. Но Джеку самому было так худо, он был так поглощен своими печальными думами, что даже не замечал зловещего соседства. Он с трудом расслышал, что Белизер прощается с ним и обещает непременно прийти на следующий день, потом до него долетел стук котелков и тарелок: больным раздавали суп, — а немного позднее он различил негромкие голоса возле своего ложа, — речь шла о каком-то «одиннадцатом-бис», который был опасно болен. Это его самого так именовали! Отныне он был уже не Джек, а больной «одиннадцать-бис» из палаты св. Иоанна Богоугодного. Сон все не приходил к Джеку, но страшная усталость сковала его будто оцепеневшее тело. И вдруг спокойный и ясный женский голос вырвал его из полузабытья:

— На молитву, господа!

Джек смутно различал возле престола темную женскую фигуру — монахиня в грубом шерстяном одеянии стояла на коленях. Она слегка нараспев, не останавливаясь и не переводя дыхания, привычно и быстро читала молитву — Джек тщетно пытался что-нибудь разобрать. И все же последние слова ясно донеслись до его ушей:

— Помоги, о господи, друзьям моим, и врагам, и заточенным в узилище, и путешествующим, и недужным, и умирающим…

Джек, наконец, забылся лихорадочным и тревожным сном, но и во сне он слышал предсмертные хрипы на соседней койке; перед ним мелькали узники, потрясавшие цепями, он видел путников, бредущих по дороге, которой не было конца.

…Он сам один из таких путников. Он бредет по дороге, похожей на дорогу, ведущую в Этьоль, только эта дорога гораздо длиннее, гораздо извилистее, и с каждым пройденным шагом она как будто становится еще длиннее. Сесиль и его мать идут впереди и не хотят ждать, пока он их догонит. Джек видит, как между деревьями то появляются, то исчезают их платья. Он бы догнал их, но ему мешают громадные машины, выстроившиеся вдоль придорожных канав. Страшные эти машины похожи на чудовищных драконов, из их разинутых пастей вырывается хриплое дыхание, вылетают дымные языки пламени, опаляя и ослепляя его. Приводимые в движение паром строгальные станки, огромные пилы подстерегают его, шатуны, крюки, поршни мелькают перед глазами, — они так грохочут, что кажется, будто бьют кузнечные молоты. Джек, дрожа от страха, все же решает проскользнуть между ними, но железные зубья хватают его, царапают и раздирают тело; его рабочая блуза разодрана в клочья, вместе с нею во многих местах содрана кожа у него на руках, поток расплавленного металла обжигает ему ноги, вокруг него со всех сторон бушует пламя, и вот ему уже кажется, будто адское пламя пылает у него в груди. Он отчаянно борется, стремясь вырваться на волю, он жаждет укрыться в Сенарском лесу, который тянется по обеим сторонам этой проклятой дороги… И вот он, наконец, под освежающей сенью густых ветвей, но только он вдруг опять стал ребенком. Ему всего десять лет. Он возвращается после одной из чудесных прогулок в обществе лесника, но там, за поворотом зеленой просеки, его подстерегает старуха Сале; она сидит на вязанке хвороста и сжимает в руке серп. Джек хочет убежать, но старуха бросается за ним, несется через весь лес, сумрачный, наполненный грозными шорохами. Джек бежит, бежит… Но старуха не отстает. Он слышит ее шаги за спиной, ее хриплое дыхание, слышит, как вязанка шуршит, задевая сетку кроличьего садка. И вот она его настигает, борется с ним, валит на землю, а потом всей своей тяжестью обрушивается ему на грудь и царапает ее колючим хворостом…

Джек просыпается. Он узнает большую палату, освещенную ночниками, видит ряды коек, слышит затрудненное дыхание, кашель, разрывающий тишину. Это уже не сон, и однако он по-прежнему чувствует, как что — то давит ему на грудь, что-то холодное, тяжелое, неподвижное и зловещее лежит поперек его тела. На его испуганный крик сбегаются санитары, торопливо освобождают Джека от ужасного груза, перекладывают этот груз на соседнюю койку, сдвигают занавески, и кольца на них тоскливо скрипят.. ОНА НЕ ПРИДЕТ

— Ну и мастер же вы спать!.. Одиннадцатый-бис! Пора просыпаться!.. Обход!

Джек открывает глаза, и первое, что он видит, — это неподвижно свисающие до самой земли занавески, закрывающие соседнюю койку.

— Ну как, юноша? Нынче ночью вам, кажется, пришлось изрядно поволноваться?.. Этот бедняга в агонии свалился прямо на вас… Здорово испугались, а?.. Приподнимитесь, вас надо осмотреть… Ого, как мы ослабели!

Это говорит человек лет тридцати пяти — сорока, в бархатной шапочке, в большом белом фартуке, закрывающем грудь до подбородка; у него золотистая борода и умный, немного насмешливый взгляд.

Он выслушивает больного, задает ему вопрос за вопросом:

— Кто вы по профессии?

— Рабочий-механик.

— Пьете?

— Раньше пил… Теперь не пью.

Затянувшееся молчание.

— Тяжелая же у вас, верно, была жизнь, друг мой.

Врач ничего больше не говорит, чтобы не напугать больного, но Джек уловил на его лице то же горестное удивление, тот же сочувственный интерес, с каким накануне на него смотрели в приемном покое, на площади перед Собором богоматери. Кровать окружают интерны. Заведующий отделением объясняет симптомы, отмеченные им у больного. Как видно, это необыкновенные, угрожающие симптомы. Практиканты подходят по очереди и убеждаются в правоте старшего врача. Джек подставляет спину всем этим внимательным ушам. Наконец, услышав слова: «Вдох, выдох, свистящие хрипы, потрескивание в верхушках и в нижней части легких, скоротечная чахотка», — он понимает, что состояние у него очень тяжелое. Он, правда, в таком тяжелом состоянии, что после того, как врач кончает диктовать рецепт интерну, сестра-монахиня подходит к постели больного и мягко, осторожно спрашивает, есть ли у него в Париже близкие, не хочет ли он кого-либо уведомить, ждет ли он кого-нибудь к себе — ведь нынче воскресенье. Близкие? Постойте! Да вот они, мужчина и женщина, переминаются с ноги на ногу около кровати, не решаясь приблизиться; у них простые, добрые лица, они улыбаются больному. Кроме них, у него нет больше ни родственников, ни друзей. Только они ни разу в жизни не причинили ему зла.

— Ну как? Как ваше здоровье?.. Получше? — спрашивает Белизер, которому уже сказали, что его товарищ умирает.

У шляпника к горлу подступают слезы, но он изо всех сил старается казаться веселым.

Г-жа Белизер кладет на полочку около Джека два великолепных апельсина. Потом, сообщив ему новости о своем большеголовом ребенке, она усаживается в узком проходе между койками вместе с мужем, который молчит, словно воды в рот набрал. Джек тоже не говорит ни слова. Его широко раскрытые глаза неподвижно уставились в пространство. О чем он думает? Но об этом могла бы догадаться разве только мать.

— Скажите, Джек, — вдруг спрашивает г-жа Белизер, — а что, если я схожу за вашей матушкой?

Угасший взгляд больного загорается, он с улыбкой смотрит на добрую женщину… Да, ему хочется именно этого. Теперь, когда он уже знает, что вот-вот умрет, он забывает все дурное, что сделала ему мать. Ему так нужно, чтобы она была тут, чтобы он мог прильнуть к ее груди! И г-жа Белизер уже устремляется к выходу, но разносчик ее удерживает, и они о чем-то шушукаются у изножия больничной койки. Муж не хочет, чтобы его жена шла туда. Он знает, что в ней кипит гнев против этой «шикарной дамы», знает, что она терпеть не может усатого мужчину и что, если ее не впустят в дом, она, пожалуй, поднимет крик, разбушуется и, кто знает, может еще попасть в полицейский участок. А ведь Белнзера всю жизнь преследует страх перед полицейским участком. Разносчица хлеба знает, как робок ее муж, как просто выпроводить его за порог.

— Нет, нет! Будь спокойна, на сей раз я ее приведу, — говорит он под конец с такой решимостью, что его дражайшая половина соглашается.

И он уходит. 'Вскоре он уже на набережной Августинцев, но на этот раз добивается еще меньше.

— Вы куда? — спрашивает привратник, останавливая Белизера возле лестницы.

— К господину д'Аржантону.

— Это вы, кажется, вчера вечером приходили?

— Я самый, — простодушно подтверждает Белизер.

— Так вот, вам не к чему подниматься, у них никого нет… Они уехали за город, в деревню, и возвратятся не скоро.

За город? В такую погоду? В эдакую стужу? Того и гляди пойдет снег! Это кажется Белизеру невероятным. Он тщетно настаивает, говорит, что сын дамы тяжело болен, что он в больнице. Привратник слушает и мотает себе на ус, но не позволяет злополучному гонцу перешагнуть через половичок, лежащий перед лестницей. И вот Белизер опять на улице, в полном отчаянии. Вдруг ему приходит в голову великолепная мысль. Джек так и не объяснил, что именно произошло между ним и Ривалями; он только сказал, что женитьба его расстроилась. Но еще в Эндре, а потом в Париже, с тех пор как Джек поселился у Белизеров, между ними нередко заходила речь о доброте старого доктора. А что, если он, Белиэер, разыщет доктора и приведет к смертному одру своего бедного товарища этого милого человека, друга Джека? Решены Белизер заглядывает домой, взваливает на спину свою корзину — без нее он никогда не пускается в путь, — и вот он уже, дрожа от холода и согнувшись в три погибели, бредет по большой дороге в Этьоль, по той самой дороге, на которой Джек впервые с ним повстречался. Увы! Читателю уже известно, что ждало шляпника в конце этого далекого пути.

Между тем г-жа Белизер все сидит у изголовья Джека и не знает, чем объяснить долгое отсутствие мужа, не знает, как унять тревогу больного, а больной, надеясь увидеть мать, пришел в крайнее волнение. Это волнение возрастает из-за того, что по воскресеньям посетители приходят почти ко всем. С улицы, с нижней площадки лестницы, уже долетает смутный гул и топот шагов, которые особенно громко звучат на плитах двора, в длинных коридорах. Каждую минуту отворяется дверь, и Джек с надеждой смотрит на входящих. В большинстве это рабочие или опрятно одетые мелкие торговцы; они снуют по узким проходам между койками, беседуют с больными, которых пришли навестить, подбадривают их, стараются рассмешить анекдотом, семейными воспоминаниями или рассказом о нечаянной встрече на улице. Нередко голос у них пресекается от сдерживаемых слез, но они стараются, чтобы глаза оставались сухими. Звучат неловкие фразы, временами наступает тягостное молчание: не так-то легко здоровому человеку говорить, понимая, что слова его падают на измятую подушку умирающего! Джек смутно слышит негромкое жужжание голосов, до него доносится запах апельсинов. Всякий раз, когда входит новый посетитель, Джек испытывает разочарование: ухватившись за подвешенную на веревке палочку, он приподнимается, убеждается, что это не мама, и, ослабевший, удрученный, откидывается на подушку. Как это бывает с умирающими, жизнь, которая едва теплится в нем, эта нить, которая становится все тоньше и тоньше, связывает его отныне не с бурными годами юности-для этого она слишком слаба, — а с самыми ранними годами детства. Джек снова становится ребенком, и теперь он уже не рабочий-механик, а маленький Джек (не Жак!), крестник лорда Пимбока, златокудрый малыш в бархатном костюме, сын Иды де Баранси, и он ждет свою маму…

Но ее нет!

А люди между тем все идут и идут — женщины, дети, совсем еще несмышленыши. Они с изумлением останавливаются, заметив, как осунулся отец, впервые увидев его в казенном, больничном халате, радостно восклицают, разглядев все чудеса престола, так что монахине с трудом удается их унять. Но мать Джека все не появляется. Разносчица хлеба исчерпала запасы своего красноречия. Она высказала предположение, что захворал д'Аржантон, что в воскресенье люди обычно уезжают за город. Больше она уже ничего не может придумать и, чтобы скрыть свое замешательство, расстилает на коленях цветастый носовой платок и принимается чистить апельсины.

— Она не придет!.. — восклицает Джек, как он уже однажды восклицал, нетерпеливо шагая по флигельку в Шаронне. Только теперь голос его звучит хрипло, и, несмотря на слабость, в нем слышится гнев:-Я уверен, что она не придет!

Несчастный в крайнем изнеможении закрывает глаза. Теперь он размышляет уже об иных горестях, вспоминает о своей разбитой любви и беззвучно зовет: «Сесиль!.. Сесиль!»-но так, что этот вопль души не слетает с его немых уст. Заслышав стон, подходит монахиня и тихо спрашивает г-жу Белизер, широкое лицо которой блестит от слез:

— Что с ним, с бедненьким?.. Ему как будто хуже?

— Это он все из-за матери, сестрица, мать к нему не идет… А он все поджидает ее… И убивается, бедняга!

— Надо ее поскорее известить.

— Муж пошел туда. Только, видите ли, она больно важная дама. Видно, боится замарать свой наряд в больнице…

Внезапно она вскакивает, дрожа от гнева.

— Не плачь, дружок, — обращается она к Джеку так, будто говорит со своим малышом, — я сама пойду и разыщу твою мамашу.

Джек слышал, что она ушла, но по-прежнему повторяет хриплым голосом, не сводя глаз с двери:

— Она не придет… Она не придет!..

Сиделка пытается утешить его:

— Полно, дружок! Успокойтесь!..

И вдруг он приподнимается, страшный, как призрак, и начинает говорить, точно в бреду:

— Я же сказал: она не захочет прийти… Вы ее совсем не знаете: это скверная мать. Все, что было тяжелого в моей жизни', происходило из-за нее. Мое сердце — кровоточащая рана. Столько она нанесла мне ударов!.. Когда тот, другой, прикинулся больным, она бросилась к нему и не захотела с ним расстаться… А я — я умираю, и она не хочет прийти… Злая, злая, скверная мать! Это она меня убила и даже не хочет поглядеть на меня перед смертью!


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.025 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>