Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Роман Альфонса Доде «Джек» (1876) посвящен становлению личности. Главный герой здесь — незаконнорожденный заброшенный ребенок, лишенный материнской любви, потерявший мечту о счастье, здоровье и в 32 страница



В воскресенье Джек, как всегда, приехал спозаранку и единым духом преодолел расстояние между станцией Эври и Этьолем. В сильном волнении переступил он порог дома, хотя его здесь всегда так дружески встречали, что, казалось, он мог бы не тревожиться.

— Господин Риваль ждет вас в саду, — сказала служанка и отворила дверь.

Джек похолодел: он сразу почувствовал, что стряслась беда. Расстроенное лицо доброго старика еще больше испугало его. За сорок лет своей врачебной практики Риваль много видел горя, страданий и, казалось бы, привык ко всему, но сейчас он весь дрожал и был взволнован не меньше, чем Джек.

— А что, Сесиль нет дома?..

Вот о чем прежде всего спросил бедный юноша!

— Нет, друг мой, я оставил ее… там… где мы были. Она там побудет некоторое время.

— Долго?

— Да, очень долго.

— Значит… Значит, она мне отказывает, господин Риваль?

Доктор ничего не ответил. Чтобы не упасть, Джек тяжело опустился на скамью. Разговор происходил в глубине сада. Стояло тихое и ясное ноябрьское утро. Легкий иней покрывал землю, осеннее солнце было подернуто прозрачной дымкой, — все это напомнило юноше день, который они вместе с Сесиль провели в Кудре, сбор винограда, косогор над Сеной и их первое безмолвное признание в любви в окружении величавой природы, признание, робкое, как едва слышный зов птенца, впервые вылетевшего из гнезда. Горькая годовщина!.. После недолгого молчания доктор, как ласковый отец, положил ему руку на плечо.

— Не убивайся, Джек… Может, она еще одумается… Ведь она так молода! А вдруг это просто каприз?

— Нет, господин Риваль, вы сами прекрасно знаете, что у Сесиль капризов не бывает… Да и слишком бесчеловечно было бы из каприза с размаху ударить человека ножом в сердце… Нет. Я не сомневаюсь, что она немало размышляла, прежде чем прийти к такому решению, и оно ей далось нелегко. Ей известно, что значит для меня ее любовь, ей известно, что без ее любви для меня нет жизни. И если уж она на это решилась, стало быть, считала, что обязана так поступить. Я должен был этого ждать. Разве я вправе был надеяться на такое великое счастье? Вы не представляете себе, сколько раз я говорил себе: «Это слишком большая радость. Этому не бывать…» И что же? Я оказался прав. Вот и все.

Усилием воли он подавил душившие его рыдания. С трудом поднялся. Доктор сжал ему руки.

— Прости меня, бедный мой мальчик… Это я во всем виноват. Я думал, что сделаю вас обоих счастливыми.



— Нет, господин Риваль, не корите себя. Случилось то, что должно было случиться. Сесиль настолько выше меня! Как же она могла меня полюбить? Она меня жалела и приняла это чувство за любовь, доброта обманула ее. Теперь она прозрела, и лежащее между нами расстояние испугало ее. Но все равно… Выслушайте меня внимательно, мой добрый друг, и передайте ей мои слова: как ни жесток удар, который она мне нанесла, я никогда в жизни ни словом не упрекну ее, и вот почему…

Широким жестом он указал на поля, на небо, на синевший вдали горизонт…

— Год назад, в такой же вот день, я понял, что люблю Сесиль, и мне показалось, что и она, быть может, полюбит меня. И с того часа для меня началась самая счастливая, единственно счастливая пора в моей жизни. Весь этот год я жил такой полной, такой неповторимой жизнью, н теперь, когда я думаю о нем, то понимаю, что он стоит целой жизни! В тот день я словно заново родился, а нынче умираю. Но за этот благословенный год, когда алая судьба как будто забыла обо мне, я должен благодарить Сесиль и вас. И этого я никогда не забуду.

Джек осторожно высвободил руки из дрожащих рук доктора.

— Ты уходишь, Джек?.. Ты не позавтракаешь со мной?

— Нет, спасибо, господин Риваль… Я был бы слишком унылым гостем.

Он твердой походкой прошел через сад, прикрыл за собой калитку и, не оборачиваясь, удалился. Если бы он оглянулся, то увидел бы наверху, на антресолях, за чуть приподнятой белой занавеской свою любимую, столь же бледную и трепещущую, как он; она с плачем простирала к нему руки, но так и не окликнула его…

Для Ривалей начались печальные дни. Маленький дом, который повеселел и словно помолодел за последние месяцы, теперь опять стал угрюмым, как прежде, пожалуй, он даже казался сейчас еще мрачнее. Доктор с беспокойством следил за внучкой, за тем, как она в одиночестве прогуливается по садику, как подолгу, часами, сидит в комнате, где когда-то жила ее мать: теперь комната была открыта, и Сесиль как будто смотрела на нее, как на свою, словно печаль давала ей право на эту обитель скорби. Там, где когда-то рыдала Мадлен, теперь плакала Сесиль, и бедному старику порою мерещилось, будто там, наверху, за окном, сидит в молчании, бессильно уронив красивую голову под тяжестью невысказанного горя, не внучка, а дочь… Господи, неужто и Сесиль умрет?.. Почему? Что ее мучит? Если она больше не любит Джека, то как объяснить эту грусть, это стремление к одиночеству, эту полную безучастность, которая не оставляет ее, даже когда ей приходится хлопотать по хозяйству? А если она все еще любит его, то почему она ему отказала? Добрый доктор чувствовал, что здесь кроется тайна, что в душе у внучки идет борьба. Но при первом же слове, при первом же вопросе Сесиль замыкалась в себе, уходила от разговора, словно ни с кем не могла разделить ответственность за принятое решение, и поступала так, как ей повелевала совесть. Доктор был так обеспокоен ее состоянием, что даже на время забыл о горе Джека. С него хватало своих огорчений и тревожных раздумий, и кабриолет, в котором он с утра до вечера разъезжал по дорогам, его старая лошадка, с годами ставшая еще норовистее, могли бы немало порассказать о лихорадочном волнении старика, о том, как плясали вожжи в его дрожащих руках.

Однажды ночью раздался звон дверного колокольчика: пришли от больного. Под окном, на дороге, стояла старуха Сале и жалобно причитала. На сей раз, объясняла она, ее муж, ее бедный муж надумал, видно, «окочуриться». Доктор Риваль, которого ни горе, ни преклонные годы не останавливали, когда надо было оказать помощь больному, не мешкая, отправился из Этьоля в Ольшаник. Супруги Сале жили возле Parva domus, в стороне от дороги, в землянке, похожей на берлогу. В эту темную, грязную каморку с плохо пригнанной дверью приходилось спускаться, как в погреб, — она напоминала крестьянское жилище времен Лабрюйера,[47] пережившее все окружающие замки. Пол здесь был земляной, а вся обстановка состояла из разбитого сундука да хромоногих скамеечек. В очаге, потрескивая и шипя, горели краденые дрова. Здесь все напоминало о воровстве — обломки полированных досок, прислоненные к стене, ружье в углу, возле очага, силки, капканы и громадные сети, которые осенью браконьеры разбрасывают по сжатым полям, подобно тому, как рыбаки забрасывают невод. В самом темном углу этого нищенского жилища, на жалком ложе, готовился «окочуриться» старик. Добрых шестьдесят лет занимался он браконьерством, сидел по ночам в засаде в оврагах, в снегу, в болотах, ползком, не разбирая дороги, спасался от конной поли-, ции, а это даром не проходит. Всю свою жизнь этот мелкий хищник дрожал, как заяц, и ему еще повезло:, он умирал в своей норе… Войдя, доктор Риваль чуть не задохнулся от сильного запаха ароматических трав, которые тут жгли, запах этот оказался сильнее зловония грязной землянки.

— Что за дрянь вы тут жгли, тетка Сале?

Старуха растерялась и хотела было солгать, но доктор и сам догадался:

— Значит, у вас уже побывал сосед, отравитель?

Риваль не ошибся. Гирш решил испробовать на злосчастном браконьере зловещую методу лечения ароматическими веществами. Ему все труднее было находить охотников для своих опытов. Крестьяне побаивались его. К тому же ему приходилось быть очень осмотрительным, потому что этьольский врач вел непримиримую борьбу с этим знахарем, с этим медиком без диплома. Гирша уже дважды приглашали в Корбейль к прокурору и предупредили, что его постигнет суровое наказание, если он не прекратит свою противозаконную практику. Но Сале жили так близко, люди они были такие жалкие!.. И как ни боялся Гирш полиции, а все же не устоял перед соблазном.

— А ну, живо! Распахните дверь, откройте окно!.. Вы что, не видите? Бедняга задыхается!

Старуха поспешила выполнить приказ доктора, ворча себе под нос:

— Бедный мой муж, бедный мой муж! А они ведь сулили, обещали, что вылечат его… И не совестно людей обманывать! Мы люди темные, одно слово — крестьяне, горемычные…

Когда доктор, склонясь над умирающим, щупал его едва слышный пульс, из-под тряпья, наваленного на кровати, раздался замогильный голос:

— Скажи им, жена! Ты обещала сказать.

Старуха что-то бормотала скороговоркой, поправляя хворост в очаге. Умирающий снова заговорил слабым голосом:

— Скажи им, жена!.. Скажи им, жена!..

Доктор взглянул на тетку Сале; ее темное, как у старой индианки, лицо приобрело кирпичный оттенок. Она подошла ближе и пробубнила:

— Вот беда! Уж поверьте, во всем виноват соседский лекарь: это по его наущению я так огорчила бедную барышню, даром, что она такая хорошая!

— Какую барышню? О ком вы говорите?

Доктор встрепенулся и выпустил руку больного.

Старуха колебалась. Но браконьер уже совсем слабым голосом, доносившимся как будто издалека, снова прошептал:

— Скажи им!.. Я хочу, чтоб ты им сказала!

— Ну, будь что будет! — решилась, наконец, тетка Сале. — Вот оно как получилось, добрый господин Риваль: этот негодяй дал мне двадцать франков. Есть же на свете такие бесстыжие люди, прости господи! Дал он мне, значит, двадцать франков, чтобы я рассказала мамзель Сесиль всю историю про ихних папашу и мамашу.

— Мерзавка!.. — вне себя от ярости, громовым голосом крикнул старик Риваль и, схватив мерзкую старуху за плечи, встряхнул ее. — Как ты посмела?

— Да все из-за двадцати франков, благодетель вы наш… Не дай он мне, этот гадкий человек, двадцати франков, я бы померла, а рта не раскрыла… Клянусь своим несчастным мужиком, который вот-вот богу душу отдаст, что я ничегошеньки об этом деле не знала! Он сам мне все и рассказал, чтобы я барышне потом выложила.

— Ах, подлец! Недаром он грозил мне отомстить… Но кто ему-то обо всем рассказал? Кто направлял эту злобную руку?

Жалобный стон — так стонет человек, когда появляется на свет или когда его покидает, — вернул врача к убогому ложу старика. Теперь, когда по его настоянию жена все рассказала, папаша Сале мог спокойно умереть, — быть может, это позднее раскаяние старого бродяги, у которого за душой было столько преступлений, облегчило ему тяжкий переход в мир иной. Доктор до рассвета просидел около старика. У больного началась агония, в нем едва теплилась жизнь, — ей предстояло угаснуть, как только в окнах забрезжит белесый свет. Ривалю пришлось проявить огромную выдержку, чтобы остаться в лачуге у постели больного, лицом к лицу со старухой, скорчившейся возле очага и не решавшейся ни заговорить с доктором, ни взглянуть на него. Но его тут удерживал долг. Всю ночь он размышлял, сопоставлял различные догадки, сравнивал отдельные смутные предположения, пытался до конца понять подоплеку этих гнусных козней. Когда все было кончено, он поспешил в Этьоль, предварительно убедившись, что Гирша, этого бесчестного шарлатана, нет сейчас в Ольшанике. В старике клокотало такое бешенство, что, попадись ему сейчас подлый враг, обрушивший свою месть на ни в чем не повинную девочку, он расправился бы с ним не хуже, чем в те годы, когда был еще молодым хирургом и плавал на кораблях. Вернувшись домой, он прямо прошел в комнату Сесиль. Никого. Ее постель даже не была измята. Он задрожал и кинулся в «аптеку». Там тоже никого не было. Комната, где прежде жила Мадлен, была открыта, и тут среди реликвий, напоминавших о безвременно ушедшей, на низенькой скамеечке в неловкой позе спала Сесиль — должно быть, она всю ночь на коленях поверяла небу свою скорбь, молилась и плакала, а потом забылась в изнеможении. Ее разбудили шаги доктора, и она открыла глаза.

— Дедушка!

— Значит, эти негодяи посмели открыть тебе тайну, которую мы так старательно от тебя скрывали?.. О, господи! Сколько мы прилагали усилий, сколько принимали мер предосторожности, чтобы уберечь тебя от этого ужаса! И вот ты обо всем узнаешь от чужих, от враждебных тебе людей. Бедная ты моя…

Сесиль спрятала голову у него на груди.

— Не говори! Ничего не говори! Мне так стыдно!..

— Нет, нет, мне надо с тобой поговорить… Эх, если бы я только мог догадаться, почему ты отказала Джеку! Ведь ты из-за этого решила не выходить за него замуж? Правда?

— Правда.

— Но почему? Объясни мне, что тебя на это толкнуло?

— Совесть повелевала мне все сказать моему будущему мужу, а я не могла открыть ему позор своей матери… У меня оставался только один выход, вот почему я так поступила.

— Стало быть, ты его любишь, любишь до сих пор?

— Всем сердцем. И мне думается, что он тоже любит меня так сильно, что сам никогда бы не отказался от меня, но я не могла принять от него такую огромную жертву. Нельзя жениться на девушке, отец которой неизвестен, а тем более на такой, об отце которой известно, что он был мошенник и фальшивомонетчик.

— Ты заблуждаешься, дитя мое. Джек все про тебя знает, и тем не менее он был горд и счастлив при мысли, что ты станешь его женой. Я ему все рассказал.

— Не может быть!

__ Противная девочка! Если бы ты больше мне доверяла, я бы предотвратил это ужасный удар, которым ты, как кинжалом, пронзила наши сердца. А ведь как мы все трое были счастливы!

— Значит, Джек все про меня знает?..

— Я почел своей обязанностью его предупредить еще в прошлом году, когда он сказал мне, что любит тебя.

— И его это не оттолкнуло?..

— Глупая девочка!.. Ведь он же тебя любит! В ваших судьбах так много общего!.. Он тоже не знает своего отца, мать его никогда не была замужем. У тебя есть перед ним большое преимущество: твоя мама была святая, а мать Джека…

И, подобно тому, как доктор Риваль в свое время поведал Джеку историю Сесиль, теперь он поведал Сесиль историю Джека, рассказал о бесконечных страданиях этого человека, такого ласкового и доброго, о его безотрадном детстве, о его ужасной юности. Вспоминая о горестном прошлом Джека, доктор вздрогнул, как ужаленный.

— Ну, разумеется, это она!.. И в этом несчастье повинна она!.. — воскликнул он. — Она, наверно, говорила о вашем браке в присутствии Гирша… Да, да, теперь я в втом уверен. По милости взбалмошной бабы ты узнала о драме, которую мы так тщательно скрывали от тебя… Это рок! Новый страшный удар нанесла бедному юноше его родная мать.

Сесиль слушала рассказ деда, и ее охватывало отчаяние: подумать только, она сама причинила бедному Джеку такое горе! И зачем она это сделала! Она готова была на коленях молить его о прощении.

— Джек!.. Бедный мой друг!.. — рыдая, повторяла Сесиль. Она столько выстрадала сама, что хорошо понимала меру его страданий. — Господи! Какая же это была для него мука!

— Он все еще мучается.

— Ты что-нибудь про него знаешь, дедушка?

— Нет. Можно попросить его приехать, и он сам тебе расскажет… — с улыбкой сказал доктор.

— А что, если он не захочет приехать?

— В таком случае поедем к нему сами… Нынче как раз воскресенье, он не работает. Мы застанем его дома и привезем сюда… Ты согласна?

— Ну еще бы!

Спустя несколько часов доктор Риваль и его внучка уже катили по дороге в Париж.

Вскоре после их отъезда к дому подошел человек — вспотевший, согнувшийся под тяжестью большой корзины. Он внимательно оглядел небольшую зеленую дверь, заметил медную пластинку и с усилием, по складам прочел: «Зво-нок к док-то-ру».

— Здесь, — проговорил он и, вытерев пот со лба, дернул, звонок.

Молоденькая служанка, увидев одного из бродячих торговцев, которые ходят по деревням, испугалась и придержала дверь.

— Вам кого?

— Вашего хозяина…

— Его нет.

— А ихняя барышня?

— И ее нет.

— А когда они возвратятся?

— Не знаю.

И она захлопнула дверь.

— Боже милосердный!.. Боже милосердный!.. — прохрипел Белизер. — Неужели он умрет, не повидавшись с ними?

И он так и остался стоять на дороге, не зная, что предпринять.. НА ПЛОЩАДИ ПЕРЕД СОБОРОМ БОГОМАТЕРИ

В этот вечер на набережной Августинцев, рядом с Академией, в доме главного редактора «Обозрения будущих поколений» собралось большое общество. Все без исключения «горе-таланты» пришли на литературный вечер, устроенный в честь возвращения Шарлотты. Особую торжественность этому вечеру придавало то, что д'Аржантон должен был прочесть свою наконец-то законченную большую поэму «Разрыв». Надо заметить, что это замечательное произведение вылупилось из яйца при довольно странных обстоятельствах. Шарлотта возвратилась в свое гнездо. Как же было теперь оплакивать отсутствие неблагодарной, как было описывать муки оставленного любовника? Положение создавалось комическое, и это было тем более досадно, что никогда еще поэта не посещало такое плодотворное и устойчивое вдохновение. Несколько дней он пребывал в сомнении, а потом решил пренебречь житейской прозой.

— Право же, это несущественно!.. Я буду продолжать поэму… Произведение искусства не должно зависеть от случайностей.

Зрелище было препотешное: поэт жаловался на то, что его покинула возлюбленная, а возлюбленная сидела тут же и слушала, как ее величают «злой», «неверной», «милой беглянкой». Этого мало: она своей рукой переписывала все эти возвышенные эпитеты в тетрадь с розовыми шелковыми завязками. Закончив поэму, д'Аржантон возымел желание прочесть ее своей клике не столько из вполне понятного честолюбия художника, сколько из мелкого тщеславия любовника, которому хочется, чтобы все знали: его рабыня вернулась, и на этот раз он крепко держит ее в руках. Никогда еще небольшая квартира на пятом этаже не была свидетелем такого роскошного вечера, такого изобилия цветов, красивых драпировок, прохладительных напитков. А до чего ослепителен был туалет милой беглянки — белоснежное платье с вытканными на нем бледно-голубыми фиалками! Такой наряд как нельзя лучше отвечал бессловесной роли, которая была ей отведена во время чтения. Никому бы и в голову не могло прийти при виде этакого великолепия, что тень денежных затруднений нависла над домом, подобно тому, как нависают над крыльями бабочек едва различимые нити паутины. А ведь дела и впрямь шли неважно. Журнал был при последнем издыхании, номера становились все более тощими, и появлялись они весьма нерегулярно, через все более долгие промежутки времени. Убедившись, что эта затея поглотила добрую половину полученного им наследства, д'Аржантон все чаще подумывал о том, кому бы продать «Обозрение». Плачевное состояние дел и несколько искусно разыгранных «припадков» помогли поэту вновь приковать к себе цепью взбалмошную Шарлотту. Достаточно ему было стать перед ней в позу великого человека, ныне побежденного, изверившегося в своих силах, всеми покинутого, окончательно утратившего веру в свою звезду, некогда блеснувшую ему, — и она дала торжественную клятву:

— Отныне я твоя… Твоя навек.

В сущности, д'Аржантон был просто неумный позер, но надо отдать ему справедливость: он умело играл на слабостях этой женщины и умудрялся извлекать из этого несложного инструмента эффектную мелодию. Вы даже представить себе не можете, с каким обожанием она смотрела на своего «поэта» в тот вечер, каким он ей казался неотразимым, гениальным, утонченным. В ее глазах он был не менее обольстителен, чем двенадцать лет назад, когда она впервые увидела его в гостиной Моронваля при свете ламп под стеклянными колпаками, — нет, пожалуй, он стал еще прекраснее, ибо теперь его окружала иная обстановка: уютная и богатая, в его ореоле появилось много новых лучей. Впрочем, люди его окружали все те же, «духовная среда» не изменилась. Тут был и Лабассендр в бархатной куртке бутылочного цвета и в высоких, как у оперного Фауста, сапогах, и доктор Гирш, весь в пятнах от химических растворов, и Моронваль в черном, побелевшем на швах фраке и белом шейном платке, потемневшем на сгибах. Были здесь и дежурные «питомцы жарких стран»: вечный египтянин с туго натянутом кожей, и желтый, как шафран, японец, и племянник Берцелиуса, и человек, читавший Прудона. И еще целая вереница людей — нелепых, худых, голодных, с Испитыми лицами, но полных иллюзий. Руки у них лихорадочно дрожали, а часто мигавшие, лишенные ресниц глаза были воспалены, ибо неотрывно созерцали мнимое солнце. Их можно было принять за толпу пилигримов Востока, идущую к неведомой Мекке, золотая лампада которой все время пропадает за горизонтом. За двенадцать лет нашего знакомства с «горе — талантами» иные из них пали в пути, но на парижских мостовых появились другие фанатики, они заменили умерших и пополнили поредевшие ряды. Ничто не приводит их в уныние: ни горькие разочарования, ни болезни, ни холод, ни зной, ни голод. Они идут вперед, они торопятся. И никогда не достигают цели. Рядом с ними д'Аржантон — сытый, хорошо одетый — походил на богатого хаджи, который в нищей толпе богомольцев спешит в Мекку со всем своим гаремом, с трубками, с драгоценностями. А в этот вечер поэт сиял даже больше обыкновенного: тщеславие его было удовлетворено, и он безмятежно радовался своему торжеству.время чтения поэмы Шарлотта сидела на диване в нарочито безразличной позе и слегка краснела от содержавшихся в каждой строфе намеков: они были едва прикрыты прозрачной вуалью, подобно тем кокетливым женщинам, которые прикрывают лицо, но жаждут, чтобы их узнали. Вокруг нее расположились жены неудачников, вид у них был подобострастный и заискивающий. Среди них обращала на себя внимание низенькая г-жа Моронваль, сидя, она казалась выше ростом-до того непомерно высок был у нее лоб и так длинен подбородок. В знак того, что ее волнует чтение, она поминутно прикладывала платок к глазам. Такое лицемерие было недостойно г-жи Моронваль, урожденной Декостер. Но на что не толкнет нужда, а Моронваль, сидевший против жены, неотступно следил за нею, как дирижер управлял ее чувствами, изображал на своей обезьяньей физиономии необыкновенный восторг и яростно грыз ногти, — это было верным признаком того, что он непременно попросит взаймы. Компания прихлебателей почтительно слушала, а стихотворные строки медленно и монотонно кружились в воздухе, словно прялка разматывала бесконечный клубок. Вирши все текли, все текли! Заунывный голос д'Аржантона перемежался с потрескиванием дров в камине, с чуть слышным гудением ламп, с завыванием гулявшего на балконе ветра, который время от времени с бешенством ударял по стеклам, как ударял он в ту далекую ночь. Однако в этот вечер Шарлотта была совсем в ином расположении духа, ее не мучили беспокойные мысли, не томили мрачные предчувствия. Она была занята только своим поэтом, той драмой, которую он излагал, старательно скандируя стихи. В поэме и впрямь был весьма драматический эпизод. В последней песне, по воле д'Аржантона, милая беглянка, вернувшись к любовнику, умирала, не выдержав мук, пережитых в разлуке с ним. Поэт собственноручно закрывал ей глаза и клялся при этом в вечной любви:

Я опустил с тобой в могилу

Частицу самого себя…

Живу, тоскуя и любя.

Величие души героя поэмы, готового забыть все обиды, и горестная судьба несчастной женщины были до того трогательны, что все рыдали, а пуще всех Шарлотта: в конце концов ведь это же она умирала, а в подобных случаях больше всего страдают те, с кем это происходит.

Внезапно в самом волнующем месте, когда д'Аржантон уже обводил слушателей самодовольным взглядом, дверь гостиной распахнулась, и горничная в чепце с развевающимися лентами, одна из тех развязных служанок, которые чаще всего приживаются у барынь такого сорта, как Шарлотта, влетела с испуганным видом в комнату и крикнула хозяйке:

— Сударыня! Сударыня!..

Все повскакали с мест.

— В чем дело?.. Что случилось?

— Там какой-то мужчина…

— Мужчина?

— Да, мужчина, такой неказистый, противный, он хочет поговорить с барыней. Я ему сказала, что госпожи нет дома, что ее нельзя видеть. Но он уселся на ступеньку и объявил, что будет ее ждать.

— Сейчас иду… — в волнении проговорила Шарлотта, словно предчувствуя, кто прислал этого странного гонца.

Но тут вмешался д'Аржантон.

— Нет, нет!.. Боже упаси!.. — сказал он и обратился к Лабассендру, самому сильному из его гостей: — Посмотри, пожалуйста, кто это еще ломится.

— Ладно, ладно!.. Бэу! — промычал певец и, расправляя плечи, направился к выходу.

Д'Аржантон, на устах которого еще трепетала рассеченная надвое стихотворная строка, быстро занял место у камина и приготовился читать дальше. Но дверь вновь отворилась, показалась голова Лабассендра, и он рукой поманил к себе поэта. Д'Аржантон в бешенстве устремился в прихожую.

— Ну что там еще? Говори!

— Джек как будто тяжело заболел, — понизив голос, сказал поэт.

— Черта с два!.. Так я и поверил!

— Так по крайней мере утверждает этот субъект.

Д'Аржантон посмотрел на «субъекта» — некрасивого оробевшего, — и высокая фигура человека, сгорбившегося у дверей, показалась ему знакомой.

— Вы пришли по поручению этого господина?

— Нет, я пришел не по его поручению, — ответил мужчина. — Он тяжело болен и ничего поручать не может… Вот уже три недели, как он свалился, видать, сильно, очень сильно заболел.

— А что с ним такое?

— Да в легких что-то; доктор сказал, что он больше недели не проживет. Вот мы и подумали с женою, что надо бы матери сообщить, потому я и пришел.

— Да вы кто такой?

— Белизер, Бель, как называла меня мадам… Она — то меня хорошо знает да и жену мою.

— Вот что, господин Белизер, — издевательским тоном начал поэт, — передайте тому, кто вас прислал, что прием этот недурен, да только всем известен. Пусть придумает что-нибудь похитрее.

— Что вы сказали? — в изумлении спросил Белизер, не понявший этих «уничтожающих слов».

Но д'Аржантон уже захлопнул дверь, и шляпник, успевший охватить взглядом ярко освещенную гостиную, наполненную людьми, оторопело замер на лестнице.

— Ерунда!.. Не по адресу обратился, — входя в комнату, небрежно бросил поэт.

И пока он с величественным видом продолжал читать свое произведение, бродячий торговец быстро шагал по темным улицам, втянув голову в плечи, чтобы укрыться от «крупы» и пронизывающего ветра, — он торопился вернуться к Джеку, к несчастному компаньону, который неподвижно лежал на убогой кровати в мансарде…

Джек захворал в тот самый день, когда воротился из Этьоля. Никому ничего не сказав, он слег. И с тех самых пор его бил озноб, а потом к ознобу прибавился сильный кашель. Заводской врач предупредил Белизеров, что болезнь серьезная, опасная. Шляпник хотел известить доктора Риваля, но Джек строго-настрого запретил ему. Только тут он ненадолго вышел из своего подавленного состояния, да еще раз заговорил, когда попросил г-жу Белизер продать его часы и — подарок матери — кольцо. Дело в том, что в скромном жилище на улице Пануайо с деньгами было туго. Все свои сбережения Джек истратил на аренду квартиры в Шаронне и на обстановку, во всех ящиках было пусто, а чета Белизер тоже была в стесненных обстоятельствах после больших трат на свадьбу и на устройство семейного гнезда. Но бог с ними, с деньгами! Поднять бы толь, ко на ноги беднягу! Шляпник и его жена не остановились бы для спасения своего друга перед любой жертвой. Они снесли в ломбард мебель, тюфяки, заложили целую корзину соломенных шляп, которую надо было обязательно выкупить к весне. Но и это не помогло. Ведь все так дорого — дрова, лекарства!.. Да, не везет им с компаньонами. Первый оказался пьяницей, лодырем и обжорой, второй попался такой, что лучше не надо, так вот поди ж ты: захворал и стал для них теперь тяжкой обузой. Соседи советовали им поместить Джека в больницу. «И ему там будет лучше, и вам не придется тратиться». Но супруги не соглашались: долг требовал, чтобы они сами ухаживали за больным другом, если бы они доверили его заботам посторонних, они бы тем самым нарушили законы товарищества. Но теперь они совсем обеднели. Нужда с каждым днем становилась все беэысходнее, состояние больного ухудшалось, вот почему они решили все рассказать Шарлотте — «этой расфуфыренной кукле», как называла ее возмущенная разносчица хлеба. Она-то и послала к ней мужа с таким напутствием:

— Смотри же, приведи ее, а то она одна еще не дойдет… Бедняга повидается с матерью, может, ему малость полегчает. Он о ней никогда не заговаривает. Знаешь, какой он гордый!.. Но бьюсь об заклад, что асе время о ней думает.

Белизеру не удалось привести мать Джека. Вот почему вид у него при возвращении был убитый, и он побаивался, как встретит его жена. Г-жа Белизер, держа на коленях уснувшего малыша, вполголоса разговаривала с г-жой Левендре, сидя возле еле теплившегося, скудного огня, который народ называет «вдовьим огоньком», и чутко прислушивалась к доносившемуся из алькова затрудненному дыханию Джека, которого душил кашель. В голой, мрачной комнате невозможно было узнать прежнюю светлую мансарду, окно которой выходило во двор, мансарду, где с самого утра ни на минуту не стихал труд — этот неугомонный парижский жаворонок. На столе больше не было ни книг, ни тетрадей, на огне в котелке дымился лекарственный отвар, наполняя комнату тем сложным, тяжелым запахом, который так трудно определить, но который сразу же наводит на мысль о болезни. Было тихо, слышался только шепот женщин да стук каминных щипцов. Потом раздались шаги вернувшегося Белнзера.

— Ты одни пришел?..- спросила жена.

Понизив голос, он стал рассказывать, как ему не дали повидаться с матерью Джека, как барин с пышными усами не впустил его в дом.

— Вот мерзавцы!.. Да и ты, я вижу, тряпка!.. Знаю я тебя, ты собственной тени боишься… Надо было оттолкнуть его, ворваться и крикнуть в лицо этой бесстыднице: «Ваш сын умирает!»


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.023 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>