Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Роман Альфонса Доде «Джек» (1876) посвящен становлению личности. Главный герой здесь — незаконнорожденный заброшенный ребенок, лишенный материнской любви, потерявший мечту о счастье, здоровье и в 26 страница



 

Однажды, восемнадцать лет тому назад, как раз в ноябре, за мной прибежали: во время большой охоты, какие происходят в Сенарском лесу раза три-четыре в году, произошел несчастный случай. Шла облава на зверя, и в суматохе кто-то всадил в ногу одного из охотников целый заряд из ружья системы Лефоше. Я застал раненого в домике Аршамбо, его перенесли туда и уложили на их широкую кровать. Это был красивый малый лет тридцати, белокурый, крепкий, с чересчур крупной головой. Из-под его густых бровей смотрели светлые глаза, настоящие глаза северянина, в которых как будто навеки застыла ослепительная белизна льдов. Он мужественно перенес операцию, хотя мне пришлось извлекать дробинку за дробинкой, а потом поблагодарил меня на правильном французском языке, — только по выговору, певучему и мягкому, можно было угадать в нем иностранца. Трогать его с места было рискованно, и потому я продолжал лечить раненого в доме лесника. Я узнал, что он русский и принадлежит к знатному роду. «Граф Надин» — так называли его другие охотники.

 

Хотя рана была довольно опасна, Надин быстро поправлялся: он был молод и обладал крепким здоровьем; к тому же тетушка Аршамбо заботливо ухаживала за ним. Но передвигаться ему было все еще трудно, и я часто думал, что он, верно, тяготится своим одиночеством, что молодому человеку, привыкшему к роскоши и великосветскому обществу, тоскливо оставаться зимой в лесной глуши, где горизонт закрывает стена ветвей и где он никого не видит, кроме лесника, который всегда молчит да покуривает. Вот почему, возвращаясь после визитов, я нередко заезжал за ним в кабриолете. Он обедал у нас. А в совсем уж ненастную погоду, случалось, и ночевал.

Что греха таить, я просто обожал этого разбойника! До сих пор не понимаю, где он научился всему, что знал, а знал он буквально все! Он плавал на судах, служил, совершил кругосветное путешествие, знал толк и в военном и в морском деле. Жене он сообщал рецепты снадобий, которые в ходу на его родине, дочку учил украинским песням. Он обворожил всех нас, особенно меня, и когда вечерами, под дождем и ветром, я возвращался домой в тряском кабриолете, то с радостью предвкушал, что увижу его у себя в доме, возле камина, и в мыслях я уже не отделял его от дорогих моему сердцу людей, поджидавших меня темными зимними вечерами. Жена, правда, относилась к нему более сдержанно, но так как она от природы была недоверчива и постоянно поддерживала в себе эту черту характера, противополагая ее моей глупой наивности, то я не придавал этому никакого значения.



Между тем Надин с каждым днем чувствовал себя крепче, он бы уже вполне мог провести конец зимы в Париже, однако все еще не уезжал. Ему, видно, пришлись по душе наши края, что-то его тут удерживало. Но что именно? Мне и в голову не приходило задать себе этот вопрос.

Только однажды жена мне и говорит:

«Послушай, Риваль! Пусть этот Надин объяснится, или пусть так часто не приходит, а то уж начинают судачить о нем и о нашей Мадлен».

«Мадлен?.. Что за чепуха! При чем она тут?»

Я-то, простак, думал, что граф остается в Этьоле ради меня, ради того, чтобы поиграть со мной вечером в триктрак, потолковать о морских путешествиях за стаканом грога. Какой же я был болван! Достаточно было поглядеть на дочку, когда он входил в комнату, обратить внимание на то, как она меняется в лице, как низко склоняется над вышиваньем и молчит, когда он тут, как ждет его прихода, стоя у окна. Но коли не хочешь чего замечать — вовек не заметишь! А я не хотел ничего видеть, слепец! Но от правды никуда не денешься — Мадлен призналась матери, что они любят друг друга. И тогда я, не медля долее, отправился к графу, твердо решив заставить его объясниться.

Он не стал уклоняться, напротив, объяснился с такой прямотой и откровенностью, что подкупил меня. Он, мол, любит мою дочь и просит ее руки, но не хочет скрывать, что родные его, одержимые дворянской спесью, будут против этого брака и станут чинить ему препятствия. Но тут же прибавил, что он уже в таком возрасте, когда может обойтись и без их согласия, к тому же собственное его состояние вместе с приданым Мадлен вполне обеспечит существование будущей четы. Я-то как раз боялся, что он уж очень богат, но когда узнал, что средства у него скромные, остался доволен. К тому же мне понравилась покладистость этого аристократа, легкость, с какой он на все соглашался и все улаживал: казалось, он готов был все подписать не глядя… Короче говоря, мы еще толком ничего не обдумали, а уж он обосновался в нашем доме на правах будущего зятя. Я и сам чувствовал, что уж больно скоро все это получилось, что так не делается, однако дочка была так счастлива, что и у меня голова пошла кругом. И когда жена, бывало, говорила: «Надо навести справки, не можем же мы выдать дочь, не узнав, как следует быть, за кого», — я потешался над нею и над ее вечными страхами. Я-то был уверен в этом человеке. Тем не менее в один прекрасный день я заговорил о нем с господином де Вьевилем, одним из главных устроителей охоты в Сенарском лесу.

«Право, любезный мой Риваль, я не знаком близко с графом де Надин, — ответил он. — Но, по-моему, он славный малый. Знаю только, что у него громкое имя и что он недурно воспитан. Этого вполне достаточно, чтобы вместе охотиться. Но уж если бы я вознамерился выдать за него свою дочку, я бы, конечно, постарался разузнать о нем побольше. На вашем месте я обратился бы в русское посольство. Там, разумеется, располагают всеми нужными сведениями».

Ты, может, думаешь, милый Джек, что я тут же обратился в посольство? Ничуть не бывало! Я был слишком беспечен, слишком тяжел на подъем. Всю жизнь я не успевал сделать то, что хотел. Не знаю, видно, я не умею распределять свое время, без толку трачу его, но только в каком бы возрасте я ни умер, все равно окажется, что я не успел сделать и половины того, что мне надлежало. Жена просто изводила меня, все требовала, чтобы я навел эти злосчастные справки, и в конце концов я ей солгал: «Да, да, я там был… Лучших сведений и желать нельзя… Им цены нет, этим графам Надин». Позднее я не раз вспоминал, какой странный вид бывал у мошенника всякий раз, когда он предполагал, что я еду в Париж либо что я оттуда вернулся, но тогда я ничего не замечал. Я думал только о радужных планах на будущее, которые с утра до вечера обсуждали влюбленные, сиявшие от счастья. Три месяца в году они собирались жить с нами, остальное время проводить в Санкт-Петербурге, где Надину предлагали важный пост в правительственном учреждении. Даже бедная моя жена в конце концов стала понемногу разделять общую радость и упования.

Конец зимы прошел во всякого рода переговорах и непрерывной переписке. Граф все не мог вытребовать свои бумаги, и родители его наотрез отказались дать согласие, а тем временем влюбленные сближались все больше, и отношения между ними зашли так далеко, что я с тревогой спрашивал себя: «А вдруг бумаги не придут?..» Но они все же прибыли — целый пакет с листками, испещренными какими-то непонятными иероглифами: свидетельство о рождении, о крещении, об освобождении от воинской повинности. Помню, нас позабавила страница, заполненная титулами и необыкновенными именами жениха — Иванович, Николаевич, Степанович. Вся эта родословная с каждым поколением удлиняла его фамилию.

«Неужели у вас и вправду столько имен?» — смеясь, спрашивала бедная моя дочка, которую звали коротко и ясно: «Мадлен Риваль».

Ах, прощелыга! Оказывается, у него было множество имен!

Сперва мы хотели сыграть пышную свадьбу в Париже в храме святого Фомы Аквинского, но потом граф Надин рассудил, что не следует уж так открыто пренебрегать волей родителей, и молодых скромно обвенчали в Этьоле, в знакомой тебе маленькой церкви, там в книгах и по сю пору осталась запись, свидетельствующая о чудовищной лжи… Какой это был прекрасный день! Как я был счастлив! Знаешь, Джек, надо самому быть отцом, чтобы все это понять. Представь себе, как я гордился, входя в церковь под руку с дочерью; она вся дрожала от волнения, а я, ликуя, говорил себе: «Моя девочка счастлива, и этим она обязана мне». В моих ушах до сих пор звучит стук алебарды, которой церковный привратник ударил о каменные плиты пола. После службы — праздничный завтрак дома, и новобрачные отправились в почтовой карете в чудесное свадебное путешествие. Я и сейчас как будто вижу их — они прижались друг к другу в глубине кареты, лица их сияли от счастья и в предвкушении радостей путешествия! Вскоре они скрылись в веселом облаке пыли, под звон бубенцов и щелканье кнута.

В подобных обстоятельствах уезжающие радуются, а оставшиеся грустят. Когда в первый же вечер мы с женою уселись вдвоем за стол, опустевшее место дочки остро дало нам почувствовать одиночество… Да и потом, все случилось так скоро, что мы не успели подготовить себя к разлуке. Мы в горестном изумлении глядели друг на друга. Я хоть часто отсутствовал, ездил по больным, а бедная жена вынуждена была все время сидеть дома, и ей было еще тоскливее оттого, что каждый уголок напоминал об уехавшей. Такова участь женщин. Все их горести, все их радости неотделимы от родного очага, ими насыщен здесь самый воздух, пронизаны все вещи, так что достаточно им начать что-либо переставлять и перекладывать в шкафу или взяться за неоконченное рукоделье, как они тут же все вспоминают. Хорошо еще, что письма, которые мы получали из Пизы, из Флоренции, были пропитаны любовью и солнцем. Кроме того, мы были заняты делами наших детей. Я начал строить для них флигелек рядом с домом. Мы выбирали драпировки, мебель, обои. И каждый день говорили о молодых: «Сейчас они тут… Теперь уже там… Дальше от нас… А теперь ближе». И вот уже подошло время, когда мы ожидали последних писем, тех, что уехавшие посылают на обратном пути, надеясь быть дома прежде, чем они дойдут. Как-то вечером я поздно вернулся домой после визитов и обедал в одиночестве у себя в комнате — жена уже легла. Вдруг слышу чьи-то торопливые шаги в саду, на лестнице. Дверь открывается… Дочка! Что такое, почему она так изменилась? Это была уже не та молодая, красивая женщина, которая уехала из дому всего месяц назад, а несчастная девочка, исхудалая, бледная, в жалком платьице, с саквояжем в руке. Вид у нее был удрученный, потерянный. Она была не в себе.

«Это я… Я приехала».

«Боже правый! Что случилось? Где Надин?»

Она молчит, закрывает глаза и начинает дрожать — дрожит, как в лихорадке. Сам понимаешь, каково мне тогда пришлось!

«Ради бога, скажи хоть что-нибудь, дитя мое!.. Где твой муж?»

«У меня его нет… У меня его больше нет… Да и не было никогда».

Она села рядом со мной, вот на том самом месте, где сидишь ты, и, не глядя мне в глаза, начала еле слышно рассказывать свою ужасную историю…

Он не был графом. И звали его не Надин. То был белорусский еврей по фамилии Реш, презренный авантюрист и бродяга, один из тех людей, которые за все хватаются и ни на чем не могут остановиться. У него была жена в Риге, другая жена — в Санкт-Петербурге. Все его бумаги были подложными, он сам их состряпал. Средства к существованию он добывал, ловко фабрикуя фальшивые кредитные билеты русского банка. Его арестовали в Турине как иностранного преступника. Ты только представь себе дорогую нашу девочку, которая осталась совсем одна в чужом городе: сперва ее насильно разлучили с мужем, а затем она узнала, что он двоеженец и фальшивомонетчик! Этот мерзавец сознался во всех своих преступлениях. Ею владела одна мысль — как-нибудь добраться до родного дома, очутиться среди своих. Позднее она рассказывала нам, до какой степени потеряла голову: когда на вокзале кассир спросил, куда ей ехать, она ничего толком не могла ответить и все твердила: «Туда, к маме…» Бедняжка убежала, бросив в гостинице свои платья, драгоценности, все, что этот подлец ей подарил, ехала, нигде не останавливаясь. И вот она наконец почувствовала себя в безопасности, в родном гнезде и впервые после ужасного несчастья дала волю слезам. Я успокаивал ее:

«Тише!.. Успокойся!.. Разбудишь маму».

А сам плакал пуще нее.

Наутро узнала все и жена. Она и словечка мне в укор не сказала, только вымолвила: «Я не сомневалась, что это замужество счастья не принесет». С того самого дня, как этот человек появился в нашем доме, ее не оставляли дурные предчувствия. А еще говорят, будто мы, доктора, умеем по отдельным признакам определить болезнь, угадать ее ход! Чего стоит наша наука со всем ее предвидением по сравнению с вещим сердцем матери, которой судьба нашептывает на ухо предостережения и признания? Местные жители скоро проведали о возвращении дочери.

«Ну как, господин Риваль, наши путешественники уже дома?»

Меня расспрашивали, интересовались подробностями, но по моему виду было заметно, что я не очень счастлив. Обратили внимание, что графа не видать, что Мадлен и моя жена никогда не выходят из дому, и вскоре я заметил, что мне сочувствуют, что меня жалеют, и это было горше всего.

Однако я еще не знал подлинных размеров несчастья. Дочь не открыла мне своей тайны: от этого мнимого, незаконного, позорного брака у нее должен был быть ребенок… Как грустно стало в нашем доме!.. Бывало, мы сидим с женой, молчаливые, подавленные, а Мадлен шьет приданое для будущего ребенка, украшает лентами и кружевом все эти чепчики да платьица, которые составляют радость и гордость матерей. Но она не могла смотреть на них без чувства стыда, — во всяком случае, так мне казалось. Всякое упоминание о негодяе, обманувшем ее, заставляло ее бледнеть и трепетать: мысль, что она принадлежала такому человеку, терзала ее, как неизгладимый позор. Но жена, которая в этих делах понимала больше меня, говорила: «Ты ошибаешься… я уверена, что она все еще его любит». Да, она любила его, и хотя она вместе с тем глубоко презирала его, даже ненавидела, но любовь, жившая в ее душе, была сильнее. Верно, ее и убило-то горькое сознание, что она любит недостойного человека, потому что она ведь вскоре умерла — через несколько дней после того, как подарила нам малютку Сесиль. Можно было подумать, что только это и давало ей силы жить. Мы нашли у нее под подушкой сложенное в несколько раз и протертое на сгибах письмо — единственное, которое На дин написал ей еще до свадьбы; строчки расплылись — должно быть, от слез. Она, надо полагать, много раз его перечитывала, но была слитком горда, чтобы в этом сознаться, так и умерла, не произнеся ни разу его имени, а оно, готов поклясться, все время было у нее на устах.

Ты, разумеется, удивлен, мой мальчик, что в маленьком тихом домике, в деревне, разыгралась такая мрачная и запутанная драма, которая, казалось бы, могла возникнуть только в хаосе больших городов, таких, как Лондон или Париж? Когда судьба вот так, наугад, поражает мирное жилище, укрытое за плетнем или приютившееся под сенью ольховой рощи, я неизменно думаю о шальных пулях, которые поражают во время битвы крестьянина на краю поля или ребенка, который возвращается из школы. И тут и там — то же слепое варварство.

Не будь у нас на руках маленькой Сесиль, жена, наверное, не пережила бы смерти дочери. Вся ее жизнь с того дня превратилась в безмолвную муку, она была полна запоздалых сожалений и упреков. Впрочем, ты и сам это видел… Но, так или иначе, надо было растить девочку, растить в этом самом доме и так, чтобы она не проведала печальную тайну своего рождения. Нелегкое бремя мы на себя взвалили! Правда, судьба навсегда избавила нас от ее отца — он умер через несколько месяцев после приговора. На беду, несколько человек в наших краях были осведомлены обо всем. Необходимо было уберечь Сесиль от нескромной болтовни, а главное, от той простодушной жестокости, которая свойственна детям, — с ясным взором и улыбкой на устах эти безгрешные существа передают все, что слышат. Ты, верно, знаешь, как одиноко росла девочка до знакомства с тобой. Только благодаря принятым нами мерам она до сих пор не знает, какие бури бушевали над ее колыбелью. Одно только мы ей сказали — что она сирота, а чтобы объяснить, почему ее фамилия Риваль, выдумали, будто ее мать была замужем за дальним родственником.

Не правда ли, этот молчаливый уговор сохранять все в тайне, возникший в небольшом селении, где так любят поболтать и посплетничать, — лишнее свидетельство, что на свете немало славных и порядочных людей? Никто из тех, что знали о нашей беде, ни разу не позволил себе в присутствии Сесиль ни единого намека или нескромного словечка, которые могли бы внушить ей подозрения, какая драма связана с ее появлением на свет. И все-таки несчастная бабушка все время чего-то опасалась. Больше всего она боялась вопросов самой девочки. Я тоже этого боялся не меньше, чем она, но были у меня и другие, более жестокие и грозные основания для тревоги. Загадочные законы наследственности способны хоть кого привести в ужас! Кто знает, не унаследовала ли моя внучка какой-нибудь врожденный порок, какую-нибудь дурную наклонность? За неимением иного достояния такие негодные люди нередко оделяют детей своими недостатками. Да, тебе, — Джек, человеку, который хорошо знает эту прелестную, благородную и чистую девушку, я могу откровенно сказать, что вечно боялся, как бы в дивных чертах Сесиль не проступила отцовская натура, как бы в ее простодушном и нежном голоске не прозвучали грубые отцовские нотки, — ведь это было бы просто ужасно, если бы его пороки были еще усилены женским кокетством! Зато с какой отрадой, с какой гордостью я наблюдал, как в девочке все отчетливее проглядывает чудесный, тонкий облик ее матери, — Сесиль с каждым годом все больше становилась похожа на портрет матери, который художник рисовал бы по памяти, наделяя его еще большим очарованием, навеянным горечью утраты! Я узнавал у своей внучки ту же добрую, светлую улыбку, те же кроткие, но гордые, пожалуй, еще более гордые глаза, чем у Мадлен, и тот же ласковый и вместе суровый рот, который сумеет, если понадобится, решительно произнести «нет», а ко всему этому прибавились достоинства бабушки — мужественная прямота и твердая воля.

Однако будущее Сесиль меня страшило. Ведь рано или поздно внучка все равно узнает о своем, о нашем общем горе! Наступает такое время, когда приходится обращаться к метрическим записям, хранящимся в мэрии, а в этьольских книгах возле ее имени имеется грустная приписка: «Отец неизвестен». Ничто нас так не пугало, как возможное замужество Сесиль. Что будет, если она влюбится в человека, а тот, узнав правду, не пожелает связать себя узами брака с незаконнорожденной, с дочерью фальшивомонетчика?

«Кроме нас, она никого любить не будет. Она никогда не выйдет замуж…»- говорила бабушка.

Но разве это возможно? А — когда нас не станет? Как это печально и как это опасно, когда такая красивая девушка остается на свете совсем одна, без всякой защиты! Но какой придумать выход? Девушке со столь необычной судьбой следовало подыскать спутника жизни со схожей судьбою. А где его найти? Уж во всяком случае не в деревне, где все живут открыто, не таясь, где нет никаких секретов, где каждый все знает про другого, тут всякий поступок на виду и обсуждается вслух… В Париже мы никого не знали, да и потом Париж — это пучина… А тем временем в наших краях обосновалась твоя матушка. Все считали, что она замужем за этим д'Аржантоном. Однако, когда я стал там бывать, тетушка Аршамбо под величайшим секретом рассказала мне о том, что их брак — незаконный… Это явилось для меня откровением. Увидев тебя, я решил: «Вот будущий муж для Сесиль». С этой минуты я смотрел на тебя как на внука, начал тебя воспитывать, учить…

Когда я наблюдал, как после урока вы весело и дружно играете в уголке «аптеки» — ты уже тогда был более сильным и рослым, чем Сесиль, зато она была более рассудительна, — меня охватывало волнение, и я с сочувственной нежностью следил за тем, как крепнет ваша дружба, как вы тянетесь друг к другу И чем глубже ты постигал трогательную, невинную душу Сесиль, чем быстрее развивался твой ум, чем прилежнее ты учился, постепенно приобщаясь к величию и красоте мира, тем больше я гордился и радовался. Я уже заранее представлял себе, как все произойдет. Вот вам уже около двадцати лет, вы приходите ко мне и говорите:

«Дедушка! Мы любим друг друга».

А я отвечаю:

«Еще бы вам не любить друг друга! Берегите же свою любовь, бедные вы мои… Такие отверженные, как вы, должны быть друг для друга опорой».

Вот почему, как ты помнишь, я и пришел в такое бешенство, когда этот человек решил сделать из тебя рабочего. Мне казалось, будто у меня отнимают родное дитя, будущего мужа моей внучки. Весь мой план рушился, как рушилось и твое благополучие. Я проклинал этих глупцов с их якобы человеколюбивыми намерениями. И все же я не терял надежды. Я говорил себе: «Суровые испытания в начале жизни часто закаляют волю человека. Если Джек победит свою тоску, если он будет много читать, если, работая руками, не даст закоснеть своему разуму, он по-прежнему будет достоин жены, которую я ему предназначаю». Письма, приходившие от тебя — ласковые, благородные, — укрепляли во мне надежду. Мы читали их вместе с Сесиль и каждый день о тебе говорили.

И вдруг — известие об этой краже! Ах, мой друг, я пришел в ужас! Я снова проклинал безволие твоей матери и жестокость этого изверга д'Аржантона — ведь это они толкнули тебя на дурной путь, они тебя погубили! И в то же время я не мог оскорбить привязанность и нежность к тебе, которые жили в душе Сесиль. У меня недоставало мужества нанести ей такой удар. И я предпочел дождаться, пока она подрастет, пока созреет ее ум и ей легче будет пережить первое глубокое разочарование… Впрочем, в моей памяти жил еще печальный пример ее матери, и я понимал, что бывают такие натуры, в которых однажды возникшее чувство зреет, как семя в почве, оно укореняется и укрепляется тем сильнее, чем упорнее пытаются его вырвать. Я чувствовал, что ты занял прочное место в ее сердечке, и уповал только на время, которое приносит забвение. Ан нет! Она не забыла тебя. Я уверился в этом в тот день, когда, встретив тебя у лесника, сказал потом Сесиль, что завтра ты к нам придешь. Если б ты только видел, как засверкали у нее глаза, как усердно она трудилась весь день! У Сесиль это самый верный признак: сильное волнение всегда заставляет ее с особенным жаром браться за работу, словно сильно бьющееся сердце немного успокаивается лишь тогда, когда она шьет или пишет.

А теперь, Джек, слушай меня хорошенько! Ты ведь любишь мою девочку, правда? Так борись же за нее, завоюй ее! Добейся лучшего места в жизни, чем то, на которое тебя обрекло ослепление матери. Я пристально наблюдал за тобою эти два месяца. Ты здоров и нравственно и физически. Вот что, на мой взгляд, тебе надо бы предпринять: учись, стань врачом, и ты сменишь меня здесь, в Этьоле. Сначала я было предполагал оставить тебя в своем доме, но потом прикинул, что тебе придется не меньше четырех лет усердно трудиться, чтобы стать лекарским помощником, — этого достаточно, чтобы практиковать в деревне. Но если все это время ты будешь находиться тут, боюсь, что это вызовет у местных жителей воспоминания о горестной романической истории, которую я тебе только что поведал. И потом, всякому порядочному человеку мучительно сознание, что он не зарабатывает себе на жизнь. А в Париже ты так сможешь наладить свою жизнь, что днем станешь работать, а вечером учиться — учиться и дома, за книгой, и в клинике, и посещая лекции, которые превращают нашу столицу в город учащих и учащихся. По воскресеньям — милости просим к нам. Я стану проверять, что ты успел за неделю, буду руководить твоими занятиями, а в тебя свидание с Сесиль вольет свежие силы… Я не сомневаюсь, что ты скоро окажешь успехи… Того, к чему ты будешь стремиться, Вельпо[37] и другие уже добились. Ну как, хочешь попробовать? В конце этого нелегкого пути тебя будет ждать Сесиль.

Джек был так взволнован и взбудоражен, то, что он услышал, было так трогательно и так необычайно, будущее, открывавшееся перед ним, казалось таким чудесным, что он не мог вымолвить ни слова и, ничего не ответив, кинулся на шею великодушному доктору.

Но одно сомнение, одно опасение еще мучило его. А что, если Сесиль привязана к нему только как сестра? И потом четыре года — срок немалый. Согласится ли она так долго ждать его?

— Ну, знаешь, мой милый, — весело отмахнулся от него Риваль, — это уж ваши личные дела, тут уж я ничего не могу сказать… Советую тебе самому об этом спросить. Сесиль наверху. Я слышал, как она поднялась к себе. Поди и поговори с нею.

Поговорить с нею! Не так-то это просто. Попробуйте что-нибудь сказать, когда сердце, кажется, вот-вот разорвется, а от волнения перехватывает горло.

Сесиль сидела в «аптеке» и что-то писала. Никогда еще не казалась она Джеку такой прекрасной и такой неприступной, даже в тот день, когда он впервые увидел ее после семилетней разлуки. Но он и сам немало изменился с той поры! Красота вернулась к нему, облагородила его черты, в движениях уже не чувствовалось прежней робости и скованности. Однако в ее присутствии его охватила прежняя нерешительность.

— Сесиль! Я уезжаю, — вымолвил он.

При этой неожиданной новости она побледнела и встала со своего места.

— Я опять возьмусь за свой тяжкий труд. Но отныне у меня есть цель. Ваш дедушка разрешил мне открыть вам, что я люблю вас и что я стану трудиться, чтобы заслужить право просить вашей руки.

Он так волновался и говорил так тихо, что никто, кроме Сесиль, не сумел бы расслышать его. Но она-то, она поняла все! Заходило солнце, и в его последних лучах, освещавших все уголки большой комнаты, казалось, ожило их прошлое. Девушка слушала признание в любви, н ей казалось, будто это — эхо, в котором отозвались ее затаенные думы и мечты за все десять лет… Удивительная девушка была Сесиль! Она не зарделась, не закрыла лицо руками, как поступают в подобных случаях барышни из благородных семейств, — нет, она по — прежнему стояла, не шевелясь, и ласково улыбалась Джеку, а в глазах у нее были слезы. Она знала, что их любовь должна пройти через трудный искус, что впереди долгое ожидание, страдания разлуки, но она крепилась изо всех сил, чтобы вдохнуть мужество в Джека. Когда он подробно рассказал ей о своих планах, она протянула ему свою маленькую дружескую руку и проговорила:.

— Джек! Я буду ждать вас четыре года, я дождусь вас, мой друг.. КОМПАНЬОН

— Скажи-ка, Меченый, ты не знаком с каким-нибудь мастером по обработке железа?.. Вот малый, он плавал на пароходах, а теперь хотел бы подрядиться на завод.

Тот, кого назвали «Меченым», здоровый детина в матросской блузе и фуражке, все лицо которого пересекал длинный шрам — свидетельство давнишнего несчастного случая, подошел к стойке винного погребка, расположенного в предместье Парижа, где нередко разыгрываются такие сцены между постоянными посетителями и людьми, ищущими работу, смерил с головы до пят человека, о котором шла речь, пощупал у него мускулы на руках и с понимающим видом объявил:

— Жидковат малость, но уж коли он работал в кочегарке…

— Три года, — сказал Джек.

— Ну что ж! Стало быть, ты на самом деле сильнее, чем кажешься… Сходи-ка ты на улицу Оберкампфа, увидишь там громадный дом — это завод Эссендеков. Там нужны поденные рабочие к винтовому и к дыропробивному прессу. Скажешь мастеру, что тебя прислал Меченый… А теперь неплохо бы тебе выставить бутылочку!

Джек заплатил за бутылку вина и направился по указанному адресу. А всего через час, нанявшись к Эссендекам, где ему обещали платить по шести франков в день, он, гордо подняв голову, с сияющим видом шел по улице Фобур-дю-Тампль, подыскивая себе жилье поближе к заводу. Наступал вечер, на улице царило оживление, так как был понедельник, день, когда на окраине многие еще продолжают гулять. И по этой длинной, гористой улице катился непрерывный поток людей: одни двигались к центру города, другие — к бывшей заставе. Кабачки были битком набиты, народ толпился даже на тротуарах, возле распахнутых дверей. Под сводами широких ворот виднелись ломовые дроги и телеги, из которых уже выпрягли лошадей; глядевшие в небо оглобли возвещали о конце трудового дня. Особенный шум и суета царили по ту сторону канала, люди кишмя кишели на каменистой горбатой мостовой, словно заранее расшатанной в предвидении баррикад небольшими ручными тележками, которые неустанно бороздят ее, — они ловко скользят вдоль сточных канав, нагруженные всевозможной снедью, дешевыми овощами, аппетитно зажаренной рыбой. Тут настоящий рынок на колесах, где работницы — несчастные женщины, которых ежедневная работа по найму отрывает от дома, — закупают провизию буквально за несколько минут до ужина. Вокруг раздаются возгласы рыночных торговцев, какие услышишь только в Париже: одни — задорные, звонкие, пронзительные, другие — протяжные и до того монотонные и заунывные, что, кажется, будто они тянут за собой весь груз расхваливаемого ими провианта:

— Вот голуби, молодые голуби!..

— Кому камбалу, жареную камбалу!

— Берите кресс-салат, по шесть лиаров пучок!..

Не обращая внимания на всю эту суматоху, Джек шел своей дорогой. То и дело поднимая глаза, он при свете угасавшего дня выискивал желтые объявления о сдаче меблированных комнат. Он был счастлив, чувствовал необычайный прилив бодрости и веру в будущее, ему не терпелось поскорее начать новую жизнь, жизнь рабочего и студента. Его задевали, толкали, но он этого не замечал. Он не ощущал холода декабрьского вечера, не слышал, как молоденькие простоволосые работницы говорили друг дружке, проходя мимо него: «Пригожий парень!» И вместе с тем ему казалось, что все это обширное предместье радуется вместе с ним, укрепляет в нем уверенность в завтрашнем дне и подбадривает тем неизменно ровным, веселым настроением, которое составляет отличительную черту нрава парижан, нрава беззаботного и покладистого. В это время протрубили вечернюю зорю, и на мостовой среди толпы возник уже смутно различимый отряд людей: четко печатая шаг, солдаты маршировали под призывные звуки горна, а уличные мальчишки подсвистывали ему. Лица прохожих, заслышавших эту задорную мелодию, словно разгонявшую усталость, просияли.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.015 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>