Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Рудольф Нуреев Автобиография 1 страница



Рудольф Нуреев "Автобиография"

 

Предисловие

Стремление к свободе

Впечатления детства

Пробуждение одаренности

Провинциальные дебюты

В преддверии храма

Стремление к профессиональной выразительности

Успех и профессиональная дилемма

Давящие годы

Парижская ситуация

Соглашение с Западом?

Новые горизонты

Визит в Америку и лондонские раздумья

Заключение

 

1. СТРЕМЛЕНИЕ К СВОБОДЕ

 

Иногда в жизни приходится принимать решения подобные молнии гораздо быстрее, чем можно подумать. Я понимал это, еще танцуя, когда что-нибудь на сцене шло не так. Это же я почувствовал, когда стоял на аэродроме Бурже в тени огромного самолета ТУ, который должен был вернуть меня в Москву. Его большие крылья нависали надо мной, как руки злого волшебника из "Лебединого озера". Должен ли я подчиниться и максимально извлечь выгоды из этого? Или подобно героине балета я должен был воспротивиться приказу и сделать опасную, возможно, роковую попытку к свободе?

 

Во время моего пребывания в Париже я чувствовал растущую угрозу. Я был подобен птице, попавшей в сеть, и все больше в ней запутывался. Я знал - это был кризис.

 

Но птица должна летать. Я не видел ничего политического в необходимости для молодого артиста видеть мир, чтобы, сравнивая и усваивая, обогатить свое искусство новыми знаниями для пользы своей же страны. Птица должна летать, видеть сады своих соседей и то, что лежит за горами, чтобы затем, вернувшись, обогатить жизнь своих соотечественников рассказами о жизни других стран и расширить границы своего искусства. Когда я пытался это осуществлять, меня осудили и поспешно отозвали в Москву. Мою жизненную программу назвали "безответственной", сопротивление уравнению и неподчинение - опасным индивидуализмом. Как часто я слышал этот упрек. Как много раз еще во время моего пребывания в школе, а позднее во время моей работы в Кировском театре мне говорили: "Нуриев, ваше присутствие оскверняет нашу атмосферу. Вы - черное пятно на чистом теле нашей труппы".

 

Только за несколько дней до этого Константин Сергеев, первый танцовщик Кировского театра и действительный руководитель труппы за последние тридцать лет, убеждал меня не общаться столь свободно со своими французскими друзьями и не проводить время за тем, что только одного меня интересует. Он напомнил мне, что не отдельная индивидуальность обогащает "коллектив", но скорее "коллектив" дает жизнь и силу отдельной индивидуальности. Отделяться от стада - это наивернейший способ скатиться в пропасть.



 

Моя судьба решилась в этот день. Какой это был день? Как ни странно, но хотя я могу назвать точную дату моего поступления в Ленинградскую балетную школу и, ни на секунду не задумываясь, могу назвать час первого появления на сцене Кировского театра, я всегда должен раньше посчитать прежде, чем назвать эту дату, когда моя жизнь на аэродроме Ле Бурже приняла столь стремительный поворот. Это было 17 июня. Я очень суеверен и мне бы хотелось проверить в этот день мой гороскоп.

 

В это утро я вернулся после бессонной ночи домой в отель, где остановилась наша труппа. Было около 7 часов утра. У меня оставалось время только на то, чтобы упаковать свои вещи. Наш отель находился на площади Республики, и площадь уже медленно просыпалась. Открывались кафе, кельнеры в чистых белых куртках стирали пыль с круглых столиков и уже опускали навесы, чтобы сохранить прохладу на террасах. Зеленые машины объезжали площадь, обливая улицы холодной водой.

 

Начинался чудесный летний парижский день. Я полюбил здесь все, но мысль, что я покидаю город, не делала меня несчастным. После месячных выступлений в Париже, перед тем, как вернуться на Родину, мы должны были еще две недели выступать в Лондоне. Мысль о том, что я впервые буду выступать там, безмерно радовала меня. В моей личной иерархии я ставил Лондон очень высоко, даже выше Парижа. Друзья еще в Ленинграде рассказывали мне, что в Лондоне очень много любителей балета, а я не знаю большей радости, чем танцевать перед знатоками.

 

Когда я прибыл в отель Модерн, перед ним уже стоял хорошо знакомый мне голубой автобус. За время нашего пребывания в Париже с середины мая вся наша труппа (чаще без меня) ездила на нем на работу и на обед. И не потому, что 120 танцовщикам, которые составляли нашу труппу, было приказано поступать так. Они делали это по привычке, характерной для нашей страны по сей день, делать все вместе, и нужны поколения, чтобы ее разрушить.

 

У меня не оставалось времени на завтрак. Я вбежал наверх, чтобы уложить свои вещи, через час вся труппа Кировского балета была уже на пути к аэродрому.

 

Как я уже говорил, покидая Париж, я не чувствовал себя несчастным, но мне хотелось сохранить в памяти каждое мгновение. Во время расставания все, что вы любили в городе, проплывает перед вашим взором. С любовью вспоминал я Парк Де Сен Клу, который понравился мне гораздо больше, чем официальный Версаль; Лувр, где я проводил все свободное время между уроками, репетициями и спектаклями; студенческие кварталы города Сен Мишель и Сен Жермен, где я часто обедал с моими французскими друзьями; улицы ночью и на рассвете, в это пустынное время, когда кажется, что весь город и темная река принадлежат только тебе; Парижскую оперу, красную с золотом, столь отличную по настроению от голубого с серебром Кировского театра и столь же прекрасную...

 

Я думал о тех людях, с которыми встретился здесь, об их совсем отличных от моих взглядов на жизнь, о той особой атмосфере, которую они создали вокруг меня и которая доставила мне столько приятного.

 

...Я сидел, глубоко погруженный в свои мысли, когда в автобусе произошло нечто необычное.

 

Я уже объяснял, что мы ничего не делали поодиночке. Дома еще многие из нас делят свою комнату с другими людьми, и наша жизнь превращается в постоянный объект общих мнений. За границей мы не предпринимаем индивидуальных действий, никуда не ходим поодиночке, для всех бывает общий проездной билет. Едут ли рабочие, деятели искусства, ученые или кто бы то ни был, всегда имеется человек, которому поручено стоять между нами и внешним миром. Так почему же наш староста Валентин Богданов вдруг начал раздавать каждому его отдельный билет на полет в Лондон? И почему он вручил его мне первому? В тот момент я не понял значения этого и не обратил на него особого внимания.

 

Мы прибыли на Ла Бурже, прошли через таможню и собирались начать посадку в самолет, когда Богданов опять без всяких объяснении начал собирать билеты. Это выглядело бессмысленно, если не сказать по-детски. Вдруг мне инстинктивно стало ясно, что это касается именно меня и должно случиться нечто ужасное. Этот сложный маневр был придуман только для того, чтобы доказать мне, что у меня тоже есть билет в Лондон. Но зачем надо было приводить все эти доказательства, когда я и без того уже ехал? Эта ложная сцена была разыграна, чтобы вызвать во мне чувство безопасности. Естественно, она возымела только обратное действие. Я больше не сомневался - мне не хотят позволить ехать дальше с остальной труппой и ничто не может это предотвратить.

 

Я пришел в бар, чтобы в последний раз выпить с несколькими моими французскими друзьями, которых попросил проводить меня. Среди них был парижский импресарио Кировского театра Жорж Сориа и танцовщик парижской оперы, с которым я провел много свободного времени и который многое показал мне в Париже. Другим моим близким другом была Клара, прекрасная чилийка, но ее я просил не приходить на аэродром. Именно с ней я прогулял по Парижу всю предыдущую ночь. Расставаясь, я с удовольствием узнал, что уже следующим рейсом после меня она летит в Лондон. В баре находились также журналисты, поджидавшие нас, и один газетный критик, чьи статьи о Кировском балете и обо мне были среди небольшого числа мною воспринимаемых, которые я читал во французской прессе. Позднее я узнал, что приходил он специально ради меня. И позднее или, вернее, слишком поздно я узнал, что у него был приготовлен мотоцикл со включенным мотором, стоявший прямо против выхода, готовый увезти меня после того, когда он стал свидетелем следующей сцены. В это время труппа начала посадку на самолет, а ко мне подошел Сергеев и, улыбаясь, сказал: "Рудик, ты сейчас с нами не поедешь, ты догонишь нас через пару дней в Лондоне". Мое сердце остановилось. Он продолжал: "Ты должен танцевать завтра в Кремле, мы только что получили об этом телеграмму из Москвы. Поэтому мы сейчас тебя покинем, а через два часа ты вылетишь на ТУ". Я почувствовал, как кровь отхлынула у меня от лица. Танцевать в Кремле! Это было правдоподобно, но я знал, что в действительности - это результат трехлетней кампании против меня. Я слишком хорошо чувствовал его приближение. Я точно знал, где я нахожусь, и я знал так же, что означает вызов в Москву. Никогда вновь не ездить за границу. Навсегда потерять место ведущего танцовщика, которое я имел бы через несколько лет. Я был обречен на полную безвестность. Для меня это было равносильно самоубийству.

 

Я сказал Сергееву, что я должен пойти попрощаться с другими танцовщиками. Я пришел к ним и поделился с ними решением отправить меня в Москву, для каждого это было неожиданностью, но они все понимали, что это значит. Многие балерины, даже те, которые всегда были откровенно против меня, заплакали. Я знал, что людей театра легко растрогать, но, тем не менее, был удивлен, что они проявили столько чувства и тепла. Они убеждали меня вернуться, не поднимая шума, и обещали мне, что по прибытии в Лондон сразу же все пойдут в Советское посольство. Они объяснят там мое положение и убедят, что в моем поведении не было ничего политического и что я - артист, чей талант расцветает своим собственным путем и что меня нужно понять.

 

- Ты увидишь, они поймут, и ты сразу же прилетишь в Лондон. Отправляйся в Москву, не делай глупостей. Ты навредишь себе навсегда, если что-нибудь предпримешь.

 

Но я знал лучше. Я знал, что даже если вся труппа подаст за меня голос, то это будет глас вопиющего в пустыне.

 

Я подумал про себя: "Это конец". Друг, которому я часто говорил, что был бы счастлив подольше побыть в Европе, пожал мне руку, просил успокоиться и лететь в Москву; он уверял меня, что через очень короткое время я буду опять с труппой Кировского театра, как будто ничего и не случилось. Я видел вокруг себя людей, другой мой друг, бледный и обеспокоенный, бегал вокруг меня в волнении. Танцовщик, который не был моим другом, стоял и наблюдал за всем, не двигаясь. Но никто ничего не делал, да никто и не мог ничего сделать, чтобы помочь мне. Проходили минуты, приближалось время, когда я должен был садиться в самолет.

 

Я стоял ошеломленный, но все-таки попросил кого-то позвонить Кларе, чтобы попрощаться с ней. Между тем двое русских уполномоченных, которые были нашими телохранителями во время нашего путешествия, и которым теперь было поручено доставить меня в Москву, беседовали с Сергеевым у ворот в таможню. Вдруг я увидел, как один из них поспешил к главному выходу с аэродрома и встал там, загородив дорогу. Я очень хорошо знал этого человека. Я с уверенностью знал, что ни за кем другим в нашей труппе во время нашего пребывания в Париже не следили, как за мной - он наблюдал за каждым моим движением. Где бы я ни был, я всегда встречал его на своем пути. Теперь он вновь стоял на моем пути, и я был уверен, что в последний раз. В это время второй уполномоченный продолжать разговаривать с Сергеевым (что за неправдоподобный момент увидеть уполномоченного за чашкой кофе), и я проскользнул за колонну. И находясь там, чувствуя себя несчастным и обиженным, я вдруг увидел, как приехала Клара. Ей понадобилось едва ли двадцать пять минут, чтобы приехать с ее квартиры. Я крикнул ей, что принял решение. Это было все, что требовалось ей услышать. Она подбежала к двум полицейским, дежурившим в аэропорту, и сказала им, что внизу находится русский танцовщик, который хочет остаться во Франции. Как она мне потом уже рассказала, оба инспектора объяснили ей, что у них нет права похищать меня, что они могут только помочь защитить меня, если я сам полностью осознал значение своего решения и принял его полностью по собственной воле.

 

Сергеев и труппа улетели в Лондон. Второй русский уполномоченный остался один. Когда он увидел Клару, возвращавшуюся с двумя французскими полицейскими, он моментально начал действовать. Быстро осмотрев весь зал, он нашел меня за колонной, пытался схватить и затащить в маленькую комнату, где, как я знал, находились русские пилоты, пережидая время до отправления ТУ. Не знаю, сумел бы я ускользнуть, если бы ему удалось сделать это. В это время в зале было много народа, и он явно боялся публичного скандала. Я воспользовался этим преимуществом и вернулся в бар так, чтобы Клара заметила меня. Я увидел ее на другом конце бара, странно, но я запомнил его название - "Крылатый бар" - и я бросился к ней. Клара спокойно предложила мне, прежде всего, выпить чашечку кофе. Я посмотрел на нее и стоящих неподалеку двух французских полицейских. Мне все казалось, как в тумане. Я чувствовал желание убежать, однако в течение секунды, которая показалась мне вечностью, мои мускулы стали такими тяжелыми, будто сделанными из свинца. Я подумал, что никогда не смогу сдвинуться с места. А затем я сделал самый длинный, самый волнующий прыжок за всю мою карьеру и приземлился прямо в руки двух полицейских. "Я хочу остаться", - задыхаясь, произнес я - "Я хочу остаться".

 

Я теперь был на их попечении, но все еще полон страха. Меня так долго приучали быть недоверчивым, что первой моей мыслью было, что французское правительство просто сделает жест, что защитило меня, создаст большой шум вокруг моего решения остаться, а затем передаст меня советскому правительству. Однако и эти два инспектора, и французская полиция в целом оказались вежливыми, корректными и благородными людьми.

 

Полицейские объяснили мне, что для получения официального разрешения "на убежище" я должен подписать просьбу по форме, но прежде, чем я это сделаю, согласно существующим правилам, я должен провести в помещении один пять минут, чтобы подумать о своем решении без всякого давления извне. Это помещение, сказали они мне, имеет две двери: одна из дверей ведет прямо в зал, и, если я решу вернуться в Россию, то я через нее могу пройти прямо на посадку ТУ; если же я решу остаться во Франции, то вторая дверь приведет меня прямо в помещение их внутренней службы. Когда меня отвели в эту комнату, туда пытался ворваться секретарь советского посольства Михаил Клеменов. "Нуриев - советский гражданин",- я слышал, как он говорил с полицейскими - "Вы должны передать его мне". "Но это Франция, мосье, и мосье Нуриев отдал себя под нашу защиту", - гласил ответ. "Тогда дайте мне возможность поговорить с ним", - настаивал Клеменов. "Мосье Нуриев не хочет сейчас ни с кем разговаривать", - ответили ему. Я был теперь заперт в маленькой комнате и, значит, был в безопасности. Я продолжал слышать голос Клеменова, переходящий теперь в крик: "Вы арестовали его. Это абсолютно незаконно..."

 

Затем наступила тишина. Я был один. Четыре белые стены и две двери. Два пути в две разные жизни. Для меня это уже было возвращением чувства собственного достоинства - иметь право выбора, право, о котором я мечтал больше всего,- это право самоопределения. Естественно, что мыслями своими я обратился к своим родным, к своему учителю Пушкину, в некотором роде моему второму отцу, к своим друзьям.

 

К Тамаре, девушке, которая мне нравилась. Может быть даже любил…

 

Я чувствовал, что больше ничего не знаю... Кировский театр для меня - это первая труппа, все это я считал наиболее дорогим для себя и это все, что сделало меня тем, что я есть. И в то же время повседневная жизнь с ее мелочными преследованиями, нашептыванием, мелкими придирками. Этот образ жизни, который я хорошо знал, привел многих молодых артистов к мысли, что лучше уж броситься в реку, чем вести бесполезную борьбу.

 

Но с другой стороны, что ждет меня здесь в Европе? Я буду один, но это совсем не то одиночество, к которому я всегда стремился. Это будет полнейшее одиночество. У новой свободы был суровый вид. Однако я знал, что это единственный выбор, потому что только он нес в себе надежду действительно делать что-то, учиться, видеть, расти. Здесь была надежда и этого было достаточно. Как говорит русская пословица, юность живет одними надеждами. Я вошел в полицейский участок. Началась моя новая жизнь.

 

Клара уехала. Я сказал ей, что должен ехать в Парижскую префектуру, а оттуда позвоню ей, чтобы решить, что делать дальше, куда идти.

 

На аэродроме машина остановилась у небольших ворот, известных только пилотам. Вскоре сопровождаемый полицейскими я уже ехал по той же дороге, которую проезжал всего за два часа до этого. Но я был уже совсем не тот человек. Я был свободный, однако выглядело это весьма иронично. Свобода приняла совсем противоположную форму. Еще раз полицейские сидели по обе стороны от меня, на этот раз это были французские полицейские.

 

Я вступал в новую жизнь почти таким же голым, каким родился. Весь мой багаж улетел в Лондон. В чемоданах осталось все самое дорогое, чем я владел: коллекция балетных туфель и трико, которые я покупал всюду, где бы ни выступал: в Германии, Австрии, Болгарии, Египте... Это я уже никогда не смогу восстановить. Потерянным оказался и парик, который я заказал для роли Альберта в "Жизели". Этот белокурый, вьющийся и очень романтический парик я, шутя, прозвал "Мерлин Монро". Но больше всего я сожалею о своей самой первой покупке в Париже - красивом электрическом поезде, символе того очарования, которое всегда вызывали во мне поезда, железные дороги, дым станций - тех манящих обещаний, далеких горизонтов и таинственности, которые я всегда в них чувствовал.

 

2. ВПЕЧАТЛЕНИЯ ДЕТСТВА

 

Свист и шум проезжающих поездов, убаюкивание колес так дороги моему сердцу, возможно, еще и по более глубоким и таинственным причинам. Я появился на свет под шум взволнованной и грохочущей колыбельной поезда.

 

Я действительно родился в поезде 17 марта 1938 г. И хотя в первые годы я еще не осознавал себя, мне приятно думать о моем рождении. Как танцовщику лирического и романтического плана мне доставляет удовольствие думать, что само мое появление на свет было уже некоторым предзнаменованием. Я всегда думаю о своем рождении как о самом романтическом событии в своей жизни.

 

В тот момент, когда я родился, поезд стремительно мчался вдоль берегов Байкала, недалеко от Иркутска. Мать моя ехала во Владивосток, где должна была встретиться с моим отцом. Его я едва ли почти не видел до самого конца войны. В то время он служил во Владивостоке политруком. Это солдат, обучающий других солдат истории России, истории революции и коммунистической партии. Он был назначен в артиллерийский батальон и до того, как началась война, нашей семье было суждено зависеть от перемещений этого батальона.

 

В поезде вместе с моей матерью ехали три мои сестры: Роза, Розида и Лиля. В их именах объяснение, почему меня назвали Рудольфом (Рудольф Хаметович, отца моего зовут Хамет). Мои родители всегда питали пристрастие к сильным, звучным, музыкальным именам. Розе, самой старшей, к моменту моего рождения было 10 лет, за ней шла Розида, затем Лиля, но их возраста я не помню - возраст для меня никогда не имел значения. Роза, моя самая любимая сестра, (это она первая поддержала мою любовь к танцу) в момент моего появления на свет бегала по проходу вагона. Когда она услышала мой первый крик, она пришла в такой восторг от столь громкого голоса своего младшего брата, что остановилась в изумлении, не заметив пассажира, отворяющего дверь, и ей защемили палец.

 

Сейчас Роза живет в Ленинграде, часто, шутя, она показывала мне шрам, который датируется днем моего рождения.

 

Мать моя была счастлива, несмотря на боль, на одиночество, на все ее беспокойства, несмотря на то, что впереди еще предстояло длительное путешествие по безлюдным голым степям. Счастлива от того, что наконец-то у нее родился сын. Позднее она рассказывала: мой отец так хотел мальчика, что когда родилась Лиля (мать тогда была тоже одна), она написала мужу, будто родился сын. Она солгала ему, потому что хотела сделать его счастливым. Обрадованный отец примчался домой сразу, как только смог, но вместо мальчика нашел Лилю. "Он ничего не сказал, но был глубоко несчастен", - вспоминала мама. Поэтому, когда Роза из Иркутска отправила телеграмму с хорошими новостями о рождении сына, мать знала, что, скорее всего он не поверит этому и просто пожмет плечами.

 

Я так много говорю о своем рождении именно потому, что уже тогда можно было найти указания на многое в моей дальнейшей жизни. Мне кажется очень символичным, что я родился в дороге между станциями. Это придает мне чувство, что сама судьба предопределила мне быть космополитом. Мне кажется, что с самого рождения у меня не было чувства принадлежности к какому-нибудь одному реальному месту или к дому, который я мог бы считать своим. В моей жизни совсем не было той обычной нормальной ограниченности, которая создает определенное чувство постоянства, и это чувство всегда покидало меня при мысли, что я не имею определенного места рождения. Для большинства детей воспоминания родителей помогают им соединить в единое целое отдельные картины их детства. Они складываются в удобные образы и в дальнейшей жизни можно оглянуться назад на это время и увидеть все в логическом порядке. Но ничего подобного не случилось со мной. Так, я не помню, чтобы видел отца до восьми лет. Мать должна была одна решать большую часть жизненных проблем, выпавших на ее долю. У меня нет в памяти серии изменяющихся образов, есть скорее отдельные разрозненные впечатления, которые никогда меня не покидают.

 

Очень скоро моего отца переводят из Владивостока в Москву, где я и провел первые три года своей жизни. В 1941г. разразилась война, и отец оставил нас на пять лет, чтобы стать обычным солдатом. Он вернулся с наградами, так как он был храбрый и сильный человек. С самого своего возвращения и до сегодняшнего дня отец остается в моей памяти как строгий, очень могучий человек с сильным подбородком и тяжелой челюстью, как незнакомец, который редко улыбался, мало говорил и который пугал меня. Даже мысленно я все еще боюсь посмотреть на него прямо.

 

Когда отец уехал, мать осталась одна с четырьмя детьми, и, хотя мы были очень бедны, у нее не было возможности идти работать. Кроме того, крестьянка по рождению, она не имела никакой определенной специальности. До своего замужества мать работала в поле. В начале двадцатых годов они оба вступила в коммунистическую партию. И это очень понятно. Для них революция была чудом: до нее люди в деревнях жили почти постоянно умирая от голода; революция дала возможность послать детей в школу, даже в университеты, о чем до революции крестьяне не могли даже мечтать. «Мы стали коммунистами, не сомневаясь», - говорила мама.

 

До 1946г жизнь матери была одинокой и не прекращающейся борьбой. Каждый месяц она получала небольшую сумму от моего отца, но, по крайней мере, она знала, где он находится. Без мужа, почти не имея денег, и с четырьмя детьми на руках, жизнь ее, конечно, была очень тяжелой.

 

Вскоре после начала войны, на дом, в котором мы жили в Москве, упала бомба. Мы вынуждены были уехать, оставив часть нашего имущества, так как надеялись, что сумеем скоро вернуться. Эвакуация привела нас в ту часть России, откуда и произошла семья, - в Башкирию, на восточные склоны Уральских гор, на полпути между Ленинградом и Сибирью. Многие люди, считающиеся нежелательными, были отправлены сразу же после 1917г. в ссылку туда, и, как я узнал позднее, по сей день в Башкирии и в моем родном городе Уфе живет еще много в прошлом богатых, высланных из Москвы и Ленинграда, отправленных туда властями после революции.

 

Я до сих пор хорошо помню маленькую башкирскую деревню, где мы жили в течение двух лет, - мне помнится, она называлась /Чишуна?/. Мы поселились в крошечной избе вместе с тремя другими семьями. Помню, хотя значение происходившего ускользает теперь от меня, как мы плывем по середине зеленого озера, плач, стрельбу. Я также отчетливо помню двух русских стариков, которые жили в одной комнате с нашей семьей, состоящей из пяти человек. Если я сказал "русских" и в какой-то степени подчеркнул это, то именно потому, что не считаю нашу семью русской в прямом смысле этого слова. Мать моя родилась в прекрасном древнем городе Казани. Мы мусульмане. Отец родился в небольшой деревушке около Уфы, столицы республики Башкирии. Таким образом, с обеих сторон наша родня - это татары и башкиры. Двести лет прошло с того времени, когда Россия заставила сдаться сильную и величественную расу башкирских воинов, в течение семи веков никогда не знавших поражения. Живущие в уральских степях башкиры никогда не теряли своего свирепого неукротимого характера, который в течение средних веков заставлял бояться их от Азии до берегов Невы.

 

Я не могу точно определить, что значит, для меня быть татарином, а не русским, но я в себе ощущаю эту разницу. Наша татарская кровь течет как-то быстрее и готова вскипеть всегда. И, однако, мне представляется, что мы более вялые, чем русские, более чувственные; в нас некая азиатская мягкость и вместе с тем горячность наших предков, этих великолепных худощавых всадников. Мы - странная смесь нежности и грубости, сочетание, которое редко встречается у русских; вероятно, именно поэтому я обнаружил такую близость со многими героями Достоевского. Татары быстро воспламеняются, быстро лезут в драку. Они самонадеянные, но в то же самое время страстные, а временами хитрые, как лисы. Татарин - хороший комплекс звериных черт, - и это то, что есть я.

 

Но вернемся назад в нашу маленькую комнату, где мы жили вместе с семьей русских крестьян, мужем и женой. Им, должно быть, было около 80 лет. Они были очень набожными, и их маленький угол весь был увешан иконами, а перед божьей матерью всегда висела зажженная лампада. Каждый день на рассвете старик и его жена подходили ко мне и, нежно встряхивая, будили меня. Они хотели воспитать во мне религиозные чувства. Они заставляли меня преклонить колени в углу, и я, наполовину сонный, вглядывался в желтоватый огонек. Меня заставляли молиться, бормоча слова, которые я не понимал. Почти всегда неизбежно это будило мою мать, видя это, она свирепела, так как в нашей семье никто не верил в Бога. И хотя это продолжалось каждое утро, но, как ни странно, я никогда не жаловался и даже уговаривал маму позволить мне продолжать говорить чужие непонятные слова.

 

В действительности была одна простая причина моей податливости - вознаграждение. Когда молитва кончалась, старая женщина давала мне несколько картошек или кусочек козьего сыра. "Пути господни неисповедимы", - говорили они. Но мой путь к Богу легко понять. В те дни мой желудок был гораздо чаще пустым. Только картошка имела для меня значение, она была ценнее, чем ее вес в золоте, что уж тут говорить о молитве. Вся страна тогда была подобна голодному волку.

 

Другое яркое воспоминание этих ранних лет - это громадные сугробы снега вдоль единственной улицы деревни. В течение всей зимы никого не беспокоило, что их надо убирать. Эти снежные кучи были подобны темным горам, возвышающимся по обеим сторонам узкой пугающей тропы. Taк уж случилось, что первыми впечатлениями моего раннего детства были образы холодного, темного и, прежде всего, голодного мира.

 

Деревня была очень маленькая, и все, имеющее ценность, автоматически вносилось в общую жизнь. Уже тогда начала вырисовываться та ситуация, (хотя, конечно, в то время я не мог осознать это) с которой я встречался на протяжении всей своей жизни в России: с одной стороны мир, который для своего существования нуждается в том, чтобы все его ресурсы были объединены, а с другой стороны индивидуум, ребенок, у которого нет возможности развития без поддержки.

 

Но по своей природной склонности я всегда был один. Я всегда играл один на этой единственной деревенской улице, ни с кем не заводя дружбы. Я не помню, чтобы у меня была какая-нибудь компания, какие-то общие игры, общие игрушки. В моей семье единственный человек, с которым я был, действительно, близок в те дни, - это моя сестра Роза. Я был для нее, вероятно, большой обузой. Как говорят у нас в России, как березовый лист. (Березовые ветки употребляют, чтобы избивать себя, когда моются в бане. Иногда к телу прилипает листок и его очень трудно снять.)

 

Я полагаю, что все мое раннее детство можно считать прошедшим под знаком "картошки". Картошка - единственный продукт, который мы могли доставать для еды. Как я уже говорил, утро для меня начиналось чужой пищей, которую я получал от религиозных стариков, прокладывающих мне путь к Богу козьим сыром и картошкой. Вечерняя еда была в равной степени странной. Я был еще очень маленьким и не мог долго не спать. Задолго до времени обеда (это грустная шутка, но можно было бы сказать - до картофельного времени) я засыпал. Огонь в примусе был настолько слабым, что требовались часы, чтобы закипела вода в котле. Каждый вечер моя терпеливая мама обычно кормила меня уже спящего. На следующее утро я уже совсем не помнил о том, что я ел вчера вечером, и начинал жаловаться, что мне не дают есть.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 71 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.021 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>