Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

О. Мандельштам (в разговоре)Тугульды – ульды[1]. 20 страница



– Из Москвы, да?

Он был невысок, пухл, с заросшим мелким курчавым волосом животом и очень тёмным, мятым, с лиловыми подглазьями, похожим на чернослив лицом. Повернувшись к нему, Олег кивнул и увидел, что по шее соседа не спеша ползёт таракан. Проследив взгляд Печигина, тот спокойно снял таракана, раздавил между пальцами и вытер их о трусы.

– Их тут тыщи!

В эту ночь – свою первую ночь в тюрьме – Олег не мог уснуть: ему постоянно казалось, что по нему ползают тараканы. Он то и дело скидывал простыню и начинал обшаривать себя и мятый матрас. Свет в камере не гасили, и, глядя в потолок, Олег видел то замиравшие, то быстро перемещавшиеся по нему чёрные точки. От долгого разглядывания они начинали двоиться и троиться, превращаясь в галлюцинацию. Один из соседей – не тот, что раздавил таракана, а второй – вскрикивал и с кем-то спорил или ругался во сне.

А наутро Печигина отвели пропахшими кислой капустой гулкими тюремными коридорами в кабинет, где его поджидал следователь, хмурый громоздкий коштыр с толстыми заскорузлыми пальцами, в которых ручка выглядела так неуместно, что в первую секунду он показался Олегу левшой. Не глядя на Печигина, следователь протянул ему наспех со множеством ошибок переведённое с коштырского на русский обвинение в организации заговора с целью убийства действующего президента Коштырбастана.

– Ознакомились? Подпишите.

– Я не убивал. И ничего не организовывал.

– Разберёмся. Подпишите, что ознакомились.

Печигин подписал, где было нужно. С него сняли отпечатки пальцев, двое врачей в медицинском кабинете осмотрели его с ног до головы, не обратив никакого внимания на синяки по всему телу, а потом он попал в руки тюремного парикмахера, который, поворачивая его голову, как неживой предмет, быстро остриг Олега машинкой наголо. После этого его еще сфотографировали на вертящемся стуле в фас и в профиль и отправили обратно в камеру. Вернувшись, Олег попросил у соседей карманное зеркало. Хотя все заключённые были стрижены под ноль, вид собственного впервые открывшегося ему голого черепа, окончательно уравнивающего его с остальными обитателями тюрьмы, показался Олегу настолько диким и невозможным, словно, заглянув в зеркало, он увидел в нём совершенно незнакомого человека.

 

Новых соседей по камере звали Муртаза и Фарид. Муртаза, тот, что раздавил пальцами таракана, ждал суда за убийство односельчанина, укравшего у него осла. Муртаза жил за городом, и осёл был ему нужен, чтобы возить на столичный рынок овощи и фрукты, которые он выращивал. Без осла Муртаза был как без рук. А тот негодяй, мало того что увел осла, ещё и не возвращал одолженных денег и покушался на чистоту его дочери, так что Муртазе ничего больше не оставалось, как проломить ему кетменем голову. «Сам напросился. Я его сколько раз предупреждал!» – со вздохом говорил он, сидя на нижней шконке и качая не достающими до пола волосатыми ногами.



Второй сокамерник, Фарид, сперва представился как Федя – так его звали в многочисленных русских тюрьмах и зонах, где он успел побывать. О своём деле он не распространялся, но от Муртазы Олег узнал, что у него целый букет статей: и квартирные кражи, и грабежи, и мошенничество. Он был коренаст, жилист, по утрам отжимался на кулаках от пола, а на прогулках по тюремному двору обливался водой. У него была слишком широкая золотозубая улыбка на худом смуглом лице, чтобы ей можно было доверять: Муртаза предупредил Олега, чтобы не садился играть с ним в карты – обманет в два счёта и разденет догола. Поэтому на все предложения Фарида «перекинуться» Печигин отвечал отказом, и тот вынужден был от скуки резаться сам с собой. Сидя по-турецки на нарах, он сдавал на двоих и по очереди играл за каждого. Бормоча себе под нос, иногда начинал с собой ссориться, уличал себя в жульничестве, хватал одной рукой другую, в ярости кидал карты, отказываясь играть, потом всё-таки уговаривал себя продолжать и возобновлял игру до следующей ссоры.

Муртаза убивал время, читая и перечитывая «СПИД-Инфо», одну из немногих русских газет, продававшихся в Коштырбастане. В тюрьме её, так же как терьяк, насвай и водку, можно было купить у надзирателей. Вся стена над его нарами была заклеена фотографиями грудастых баб, вырезанных из газеты. Коштырская версия «СПИД-Инфо» тоже предлагалась надзирателями, но масляно улыбающиеся коштырки почему-то волновали Муртазу гораздо меньше, он всегда брал русскую газету и спрашивал потом у Печигина значение незнакомых ему слов.

– Аутоэротизм – это как? В автомобиле, что ли?

Хуже всего было то, что особенно понравившиеся статьи он с энтузиазмом читал вслух, и заставить его замолчать было очень трудно. Хотя говорил по-русски Муртаза вполне сносно, читал он, страшно коверкая слова, путая ударения, то и дело прерываясь, чтобы отсмеяться восхищённым самозабвенным смехом. От этого смеха на Олега наваливалась неподъёмная плита тоски, в которой желание убить Муртазу успокаивалось только мыслью, что тому, вполне возможно, так и так светит высшая мера.

А что светит ему, Печигину? Неужели его действительно будут судить за убийство президента? Тогда вероятность получить высшую меру для него куда больше, чем для Муртазы. Но ведь это немыслимо, невозможно! У него же и в мыслях ничего подобного не было! И тут же Олегу вспомнился Касымов с его любимым: «Коштырбастан – страна, где нет невозможного».

Теперь вся надежда на Тимура, на его связи. И в первую очередь на Алишера, который должен сказать следствию, что Печигин никакого отношения к случившемуся не имеет, ни о каком заговоре, если он вообще был, не подозревал, всё, на что он согласился, это передать послание – за это же они его не расстреляют?!!

Но уже на следующей встрече со следователем Олег узнал, что надежды на Алишера нет. Потому что его самого больше нет. У него был припасен яд, он раскусил ампулу сразу после того, как выстрелил в президента. Яд был сильный, Алишер умер быстро, ускользнув таким образом от наказания.

– Смерть непосредственного исполнителя, – флегматично сказал следователь, – существенная утрата, но она не помешает ходу расследования. Большинство его соучастников уже арестованы и даёт признательные показания. Вам стоило бы взять с них пример. Только сотрудничество со следствием может облегчить вашу участь.

Последние слова прозвучали так, будто участь Печигина уже решена.

– Но мне не в чем признаваться…

Олег рассказал всю историю своих отношений с Алишером от знакомства в поезде до просьбы передать послание оппозиции и объяснил, как мог, почему согласился. Следователь старательно всё записал, шевеля при этом губами, точно повторял про себя за Печигиным его слова, и, ни о чём больше не спросив, дал Олегу подписать протокол. Похоже было, что его задача состоит только в регистрации показаний, тогда как основные следственные мероприятия выпадают на долю той троицы, что отбила Олегу пятки и разукрасила его всего синяками. На этот раз обошлось без встречи с ними, Печигин был доволен уже и этим, ковыляя в сопровождении надзирателя обратно в камеру.

Но ночью, когда из-за света он опять не мог уснуть, окончательное осознание своего положения, которого до сих пор ему удавалось избегать, настигло Олега. Воздух в камере был тяжёлым от сортирной вони и неподвижным от духоты, и Олег почувствовал, что не может им дышать, вместо кислорода его лёгкие наполнялись отчаянием. Отчаяние не помещалось в груди, было намного больше задыхавшегося Печигина, вместить его мог только крик, в который человек обращается целиком, когда кричит без звука, стиснув зубы. Этой ночью Олег долго, может, час, а может, и несколько часов мысленно кричал, ослеплённый раскалённой пустотой в своем мозгу, исходил немым криком, пока отчаяние не вышло из него и ему не стало легче. Под утро он даже сумел ненадолго заснуть.

 

Тяжелее всего было пробуждение. Каждое утро было хотя бы несколько ускользающих секунд, когда Печигин, уже проснувшись, не мог вспомнить, где находится. Затем в ноздри вползала вонь «севера» (так называли здесь отгороженное бортиком очко в углу камеры), а в уши – звуки подъёма, стук в двери, голоса сокамерников, грохот шагов по коридору, и вместе с ними наваливалась разом неотменимая очевидность окружающего, всегда одна и та же и всё-таки всякий раз по-новому невыносимая с утра. Соседи Олега, видимо, испытывали то же самое, потому что, угрюмо стеля свои нары, старались даже не глядеть друг на друга. Вообще необходимость изо дня в день видеть одних и тех же людей и самому постоянно находиться у них на виду оказалось для Печигина трудновыносимой. Он понимал, конечно, что в большой, набитой заключёнными камере было бы гораздо хуже и его теперешние условия содержания можно считать привилегированными, доставшимися ему из-за важности его дела или потому, что он иностранец, но временами соседи надоедали Олегу до того, что он подолгу лежал с закрытыми глазами, пытаясь создавать себе иллюзию недостижимого одиночества. Фариду Олег был благодарен хотя бы за то, что, если не резался в карты, он мог, думая о своём, часами неподвижно смотреть сквозь решётку на верхушки чинар за тюремной стеной, но Муртаза беспрерывно ворочался, чесался, пыхтел, сопел, шуршал страницами «СПИД-Инфо»… Так что в конце концов Печигин был рад, когда надзиратель забрал его из камеры и вывел в гулкую пустоту тюремного коридора. Он думал, что ему предстоит новый допрос, но в кабинете, куда его привели, Олега поджидал не следователь, а Тимур Касымов.

Он стоял, отвернувшись к окну, как и в камерах, забранному двойной решёткой, тяжело, всем своим весом навалясь на подоконник. Жировая складка под затылком побурела от напряжения. Когда Олег вошёл, Касымов обернулся, но не произнёс ни слова. Вся его поза, молчание и взгляд выражали даже не осуждение, а уже вынесенный и подписанный приговор. Печигин, обрадовавшийся Тимуру до того, что готов был броситься ему на шею, остановился на полпути, не зная, что сказать.

– Тимур… Ты что… Ты думаешь, я в чём-то виноват? Но я ни в чём… Откуда мне было знать, что он выстрелит?! Я ни в чём не виновен!

– В чём – ты – не виновен? – после каждого слова Касымов делал зловещую паузу.

– В его смерти… В смерти Народного Вожатого.

– Президент Гулимов жив и здоров, даже не ранен. Заговорщики, как обычно, промахнулись. Народный Вожатый выступил по телевизору и в прямой трансляции разоблачил их преступный и, как всегда, неудавшийся заговор!

– Постой, Тимур, постой…

Печигин почувствовал, что ему нужно сесть, и на неверных ногах добрался до одного из двух стульев, стоявших по обе стороны стола посреди кабинета.

– Я же сам видел, как он упал! Видел его кровь… и глаза… мёртвого человека.

– С чего ты взял, что это был Народный Вожатый?!

– Но он был один в один… И все, кто там были, узнали его.

– И с такой наивностью ты берёшься лезть в политику! – Касымов презрительно усмехнулся. – Где ты видел уважающего себя главу государства, живущего под постоянной угрозой покушения, у которого не было бы двойника?

– Ты хочешь сказать… Это был двойник?

Тимур не удостоил его ответом.

– А Народный Вожатый жив?

– Живее нас с тобой. Тебя-то уж точно.

Значит, он жив. Президент Гулимов жив! А смерть, которую Олег видел собственными глазами, была обманом. Что это меняет? Всё – и ничего. То есть для него лично сейчас, может быть, и ничего, но для страны, конечно, всё. И для мира. И для мироздания! Олег почувствовал прилив облегчения и надежды. Ведь Народный Вожатый не ошибается! Не может быть, чтобы он не проявил интереса к делу единственного иностранца, обвинённого в участии в заговоре, – и тогда он, естественно, сразу поймёт, что Печигин совершенно невиновен!

– Я очень рад этому… Ты даже не представляешь, как я рад!

– Рано радуешься. Наказание за покушение на жизнь президента не зависит от того, удалось оно или нет. Достаточно намерения. Знаешь, что ждёт главных участников заговора?

– Догадываюсь… Но у меня не было никакого намерения! Я согласился только передать вместе с переводом послание оппозиции – больше ничего!

Присевший было за стол Касымов в ярости вскочил и принялся мерить шагами небольшой кабинет, низко наклонив голову, точно собирался протаранить лбом стену и лишь в последний момент каждый раз передумывал, сворачивая в обратном направлении.

– Я одного не пойму – чего тебе не хватало?! Куда ты полез?! У тебя был когда-нибудь отдельный дом, целиком предоставленный в твоё распоряжение? У тебя выходили когда-нибудь книги тиражом сто пятьдесят тысяч? У тебя была женщина лучше, вернее тебе, чем Зара? Не эта же твоя долговязая проблядушка из провинции! Что тебе ещё было нужно?! Для чего ты связался с этим уродом, открывшим пальбу в чайхане? Разве не видно и слепому, что он из тех, кого никогда не интересовало ничего, кроме власти? Такие люди плетут заговоры просто потому, что ни на что другое не способны! Это их собственная бездарность заставляет их так настаивать на равенстве всех перед Богом и бешено ненавидеть тех, кого Аллах поднял над другими, щедро одарив своими дарами. Потому вся их ненависть и направлена на президента Гулимова, что он так явно отличается от обычного человека! Поэзия, вдохновение, гений Народного Вожатого – всё это недоступно их пониманию, этого для них просто не существует! Но ты-то, ты! Как ты, поэт и переводчик Гулимова, оказался на их стороне – этого я не могу понять!

– Да, стихи Народного Вожатого – в этом всё дело… Понимаешь, Алишер познакомил меня с одним поэтом…

И Олег рассказал Касымову, как был в гостях у Фуата, утверждавшего, что это он автор стихов Народного Вожатого, и как в конце концов поверил ему.

– Бред! Типичные вымыслы этих людишек! Они не меняются из века в век! Самого Пророка, да благословит его Аллах и приветствует, обвиняли когда-то в том, что он получал стихи Корана не от Аллаха, а от какого-то монофизита по имени Джебр, с которым беседовал по ночам. Ну и что с того, что беседовал?! Пророк и не отрицал этих встреч, потому что получал откровение совсем из другого источника. Разве Джебр создал ислам и распространил его по всей Аравии? И разве смог бы это сделать не умевший даже читать Мухаммад, не будь он пророком истинного Бога?! Как, ты говоришь, звали этого твоего поэта? Фуат?

Тимур остановился в своем непрерывном хождении, провел рукой по лбу, вспоминая.

– Да, слышал я о нём… Он давным-давно уже носился с этой своей навязчивой идеей, так что его в конце концов выгнали из Союза писателей. А потом ему, конечно, пришлось лечь в психушку. Я надеялся, его там подлечили, а он, значит, за старое… Думаешь, он один такой?! Если бы! У нас в каждом дурдоме лежит хотя бы один пациент, уверяющий соседей по палате, что поэзия Народного Вожатого на самом деле принадлежит ему. Это распространённая мания, давно описанная врачами. В Коштырбастане этим никого не удивишь, только иностранец вроде тебя, так ничего здесь и не понявший, мог на такое купиться.

– Знаешь, мне тоже показалось, что он того… с приветом…

– Но это не помешало тебе поверить его полоумным бредням! И все вы так! Люди готовы верить любой чепухе, лишь бы не допустить возможности чуда, совершающегося сегодня и с ними рядом. Когда-то в истории, в иных временах и странах – пожалуйста, но только не здесь, не возле меня! Потому что чудо входит в наш план с иного, высшего уровня и сметает прочь всё человеческое! Чудо, отвечающее нашим ожиданиям, наверняка фальшиво, в лучшем случае пустяково и второсортно. Подлинное чудо опрокидывает человеческую жизнь со всей её жалкой суетой!

Удовлетворённый своей тирадой, Тимур успокоился, снова сел за стол, вытер шёлковым платком вспотевшее лицо и продолжил другим, более деловым тоном:

– Поэтому, может, и не стоило тебе искать встречи с Народным Вожатым. Видишь, чем это для тебя обернулось. Но теперь уже другого выхода нет. Теперь только он сам, лично рассмотрев твое дело, сможет тебя помиловать. Я вижу лишь одну возможность добиться этого наверняка: ты закончишь здесь свой перевод, а я найду способ передать его президенту – тогда он обязательно захочет взглянуть на твоё дело. Я разговаривал с Зарой, на днях она принесёт подстрочник, оставшийся у тебя дома, а следователь – с ним я тоже договорился, как ты понимаешь, не бесплатно – вернёт тебе уже завершённые переводы, следствию они не нужны.

– Спасибо, Тимур… Ты прав, это шанс, который нельзя не использовать. Я непременно должен всё доделать, у меня тут куча свободного времени. Ты говорил с Зарой – как она?

– А как ты думаешь? Ходит на работе весь день с глазами на мокром месте, чуть что, отворачивается, шмыгает носом… Вот, кстати, передала тебе. Домашнее.

Касымов достал из портфеля стеклянную банку с алычовым вареньем. Олег почувствовал вставший в горле ком – настолько неуместно выглядел в коштырской тюрьме этот подарок, напоминавший об уюте и о доме. На обратном пути в камеру надзиратели её, конечно, отобрали. Потом ходили подобревшие, улыбаясь блестящими от варенья губами, пару ложек на дне даже оставили Олегу. А он в тот день, лёжа после свидания с Тимуром с закрытыми глазами на своих нарах, думал сначала о Заре, потом о том, что ему, выходит, так и не удалось встретиться с настоящим Народным Вожатым, и, наконец, о том, что сочиненная Касымовым в предисловии к его коштырскому сборнику биография, где Олег представлен не просто поэтом, а еще и прошедшим тюрьму революционером, неожиданно и нелепо сбылась.

 

Намного чаще, чем о Заре, думал Печигин в тюрьме о Полине. О ней, о Касымове, о разговорах в кафе на «Пролетарской», о многих других московских местах и людях. Ему казалось, что если удастся хоть один разговор, хоть одного человека или место вспомнить до конца, с абсолютной точностью, то он непременно выберется из тюрьмы. Нужно было только достичь того, чтобы воспоминание стало убедительней окружающего, чтобы запах Полининых духов заглушил вонь «севера», а давний спор с Касымовым позволил не слышать чесания Муртазы на соседних нарах, – и это будет первым шагом на свободу, зароком того, что его оправдают и выпустят. Полина притягивала его память сильней всего, кажется, никогда с тех пор, как они расстались, он не думал о ней с таким упорством, как теперь, в камере. Выражения её лица, её платья, места и ситуации, в которых они встречались, её снимки в журналах (эти когда-то ненавистные Печигину и не похожие на неё фотографии вспоминались гораздо отчетливей живой Полины, вытесняли и подменяли её) – всё это почти заслоняло от него тюрьму, но достаточно было кому-то из сокамерников шумно повернуться на нарах, чтобы память сдалась под напором реальности, укрыться в ней не удавалось. Бессилие памяти обостряло ставшую уже привычной тоску, она обжигала с новой силой, и Олег давил, морщась, на свои синяки, чтобы заглушить её физической болью. Это помогало.

Как-то на прогулке среди слонявшихся взад-вперед между бетонными стенами тюремного двора заключённых Олег увидел знакомую грузную фигуру. Даже со спины не узнать Фуата было невозможно. Стоя у стены, он разглядывал накарябанные на ней надписи с таким же увлечением, с каким когда-то, при первой их встрече, читал на мраморных стелах стихи Народного Вожатого. Переходя с места на место, Фуат то и дело оказывался на пути у других арестантов, обычно они огибали его, но находились и такие, кто грубо толкал поэта, и тогда вся рыхлая гора его тела приходила в движение, он втягивал голову в плечи, кажется, ожидая удара, и что-то обиженно бормотал вслед толкнувшему. У Печигина ещё болели ступни, поэтому он не ходил, как другие, а сидел в углу, глядя на облака над головой, расчерченные на квадраты натянутой поверх двора железной сеткой. Он окликнул Фуата, но тот не услышал из-за стоявшего во дворе гвалта, пришлось подняться и подойти. Поэт узнал его и обрадовался, но совершенно не удивился, как будто тюремный двор был самым обыкновенным местом для встречи.

– И вы здесь?! Очень, очень рад! А то тут и словом человеческим перемолвиться не с кем. Значит, они и вас забрали? Ну ничего, вы же иностранец, вас они отпустят… Не захотят связываться. А мне отсюда выбраться будет посложнее. И ведь я знал! Знал, что рано или поздно они меня возьмут! Теперь одна надежда – на него, – Фуат показал глазами наверх. – На его благодарность. В память о нашей дружбе. О нашей молодости… Послушайте, может быть… – Фуат сощурил глаза, обдумывая внезапную догадку, взял Печигина за руку. – Может быть, они потому и арестовали меня, что я слишком много рассказал вам тогда о нашей молодости? Того, чего не нужно было? А? Может, они испугались, что я еще больше расскажу? Так я расскажу, можете не сомневаться! Я вам такое о нём расскажу, чего никто больше не знает! Только вот что…

Поэт стал нервно сжимать и тискать ладонь Печигина своими мягкими потными пальцами, это было похоже на рукопожатие слепого.

– Вам передачи приносят? А то у меня ведь всё, что мне Шарифа шлёт, отбирают! Я ужасно голодаю, постоянно хочется есть! А не отдать нельзя, могут ударить, побить! Я очень боюсь физического насилия! Меня уже били!

Фуат стянул с плеча футболку и показал большой лиловый синяк на пухлом предплечье, потом, доверительно глядя на Олега, приспустил тренировочные штаны – на бедре красовался еще один громадный кровоподтек. Печигин в ответ продемонстрировал свои.

– И вас тоже?! Негодяи! Мерзавцы! Ну, ничего, когда он придёт, я ему расскажу, как с нами здесь обращаются. А он обязательно придёт ко мне, я в этом ни секунды не сомневаюсь. И вы не сомневайтесь. Он всегда приходит к тем, кого берут за покушение. Мне сын рассказывал. К нему Рахматкул тоже приходил. Ему интересно взглянуть на тех, кто его якобы убить хотел. Так что мы с ним еще встретимся. Может быть, ради этого даже стоило сюда попасть – чтобы наконец с ним увидеться! Но я сейчас не об этом… Да, я другое хотел сказать: у вас поесть ничего нет?

Олег ответил, что единственную передачу у него тоже отобрали, но в следующий раз он может взять с собой на прогулку и поделиться с Фуатом своей порцией хлеба. (Хлеб выдавали с утра по полбуханки на весь день.) Кроме того, со дня на день к нему на свидание придет девушка, которая непременно принесёт ему не только подстрочники стихов Народного Вожатого, но и съестного, и тогда поэту тоже достанется. Фуат еще теснее сжал Печигину руку и всхлипнул от растроганности, кажется, не только носом, а всем своим всколыхнувшимся телом.

– Спасибо! И за стихи спасибо! Ваш перевод моих стихов навеки войдёт в русскую поэзию! Как Данте Лозинского и «Фауст» Пастернака – я ведь всё это на русском читал, по-коштырски их нет еще. Да, так всё и будет! Я знаю, я это предвидел! И если я даже вообще не выйду отсюда, это только лучше. Что может быть лучше для старого поэта, чем смерть в застенке по ложному обвинению?! Теперь, когда самое важное уже написано, когда мои стихи стали законами и государственными программами, когда они навсегда изменили страну, где я жил!

– Но ведь никто же не знает, что они ваши! И никогда не узнает! – Из-за того, что приходилось перекрикивать шум голосов, Печигин почти проорал это в заросшее густым волосом мясистое ухо поэта.

– О, вы меня недооцениваете! – Фуат поглядел на Олега искоса и победоносно усмехнулся. – В каждой строке я оставил отпечатки пальцев своей души! Текстологам будущего не составит труда распознать их. А Рахматкул позаботится о том, чтобы мои стихи дошли до них – в этом его задача, его роль в моей драме! Высеченные на мраморе, сохранённые в президентском архиве, они прибудут в будущее целыми и невредимыми – и истина будет установлена! Так что всё идет, как я задумал. И следователи, и надзиратели, и даже подонки эти, которые меня били, и, конечно, сам Гулимов – все они в действительности работают на меня! В этом подлинный смысл всего, что они делают, пусть они сами о нём и не подозревают!

В словах поэта звучало такое неопровержимое, торжествующее безумие, что Печигин хотел промолчать в ответ, но потом всё-таки не выдержал и спросил:

– Ладно, про Гулимова я понял, но следователи и надзиратели-то почему?

– А потому, что такая у них задача в моём замысле! Да! За всё нужно платить, и они взимают с меня плату. За стихи, становящиеся реальностью, нужно платить жизнью – и я готов! А иначе они остаются просто словами, которым грош цена!

– У меня был друг в Москве, талантливый поэт, тоже считавший, что стихи, не способные преобразить мир, ничего не стоят.

– А кто из нас, поэтов, так не считал? То есть были, конечно, те, кто думал иначе, – но они не в счет. Рембо, сюрреалисты, самые лучшие, самые радикальные, писали, чтобы изменить мир, и расплачивались за это своей жизнью.

– Мой друг сжёг свои стихи и погиб в пожаре, возникшем из их пламени.

– Прекрасная смерть подлинного поэта!

– Скорее, обычная смерть алкоголика. Не будь он вдрабадан пьян и не усни в кладовке, он наверняка загасил бы огонь и остался жив.

– А это уже от нас не зависит. Мы пишем наши книги, а они пишут нас! То есть нашу судьбу, нашу жизнь и смерть. И ничего с этим не поделаешь! Видите: хотел сжечь свои стихи – и сам сгорел! Нас не спрашивают! От нас требуется только готовность идти до конца.

Фуат снова сжал Олегу ладонь, словно заключая с ним союз, заручаясь его поддержкой и обещая свою, и Печигин почувствовал, как от того, что в словах поэта была, возможно, доля истины, его безумие становится только заразительнее, от него уже не получается просто отмахнуться. Оно имело отношение и к Олегу и проникало в него вместе с исходящим от Фуата затхлым запахом давно не мытого тела, обволакивало и окутывало его. Печигин поспешно вырвал свою руку и подумал: «Ну уж нет. Не собираюсь я идти ни до какого конца. Идите без меня. И вообще я всего лишь переводчик – мне-то за что расплачиваться?!»

На следующий день Олег взял с собой на прогулку половину своей порции хлеба – четверть непропечённой серой буханки. Фуат сразу же запихнул бо€льшую часть в рот, остаток спрятал в тренировочных штанах. Работая челюстями, он благодарил Печигина одними глазами и пару раз погладил по тыльной стороне ладони. Вокруг них мерили шагами двор другие заключённые, один, блестя на солнце лопатками, отжимался от врытой посредине скамейки, в углу четверо коштыров, сев на корточки, что-то химичили, и скоро оттуда потянуло запахом терьяка. Фуат прекратил жевать и, приподняв кверху лицо, втянул его расширившимися ноздрями, зажмурившись от удовольствия. Потом сказал мечтательно:

– Люблю этот запах! Давным-давно не употребляю, а запах все равно люблю! Сколько мы когда-то с Рахматкулом терьяка выкурили – не сосчитать! Он ведь настоящий терьякеш был! Отпетый! Да и я старался не отставать. Хотя угнаться за ним было нелегко. Я хоть один терьяк употреблял, а он и сухту, и ширу – никакой осторожности не знал!

Фуат глубоко вздохнул, и кислое тесто его с трудом помещавшегося в потной футболке туловища поднялось и осело.

– Теперь как почую этот запах, сразу молодость вспоминается! Как мы с ним тогда куролесили! Чего только не вытворяли! Обкурить терьяком ишака или лошадь, напустив дыму им в ноздри, и смотреть потом, как они станут взбрыкивать и скидывать хозяев или поклажу, – это ещё самая пустяковая была из наших шуток. Он, Рахматкул, придумал. А бывало, зайдём в чайхану, сядем и давай обсуждать между собой, но так, чтобы все слышали, всякие злодейства, которые мы будто бы совершили или ещё только собираемся. Соревновались, кто страшней придумает, а сами смотрели, как народ на нас косится – и к выходу, к выходу… Трусоват у нас народ. Рахматкул это называл негодяйствованием. Нынешние его биографы об этом, конечно, не подозревают, и в официальной биографии президента Гулимова вы такого не прочтёте. Вы там много чего не прочтёте. Например, как он принёс свои первые стихи в журнал «Звезда Востока» и, когда главный редактор, отказав в публикации, зачем-то вышел из кабинета, помочился в его стакан с чаем. Непохоже на того Народного Вожатого, каким вы его видите по телевизору, правда?! Но это он сам мне рассказывал, и как – с гордостью, с восторгом! Интересно, сейчас он вспоминает хоть иногда о тех своих подвигах? Да, по части негодяйствования мне за ним было не угнаться. Зато писал я лучше! Я вам говорил, что он меня своим учителем называл? Говорил, да? Ну ладно… А сколько стихов под терьяком было написано! Все мои первые сборники! Поэтому критики их и разнесли в клочья – где им, советским критикам, было понять мои озарения?! Вот когда мои стихи под именем президента стали выходить, тогда они по-другому запели! Тогда до них вдруг разом дошло, с чем они имеют дело! Поняли, ничтожества, что меня будут читать, когда от их сгнивших костей и пыли не останется!

Несколько заключённых перекидывались рядом скрученным из тряпок мячом. Один швырнул его в сторону Фуата, другой, ловя, сильно толкнул не успевшего посторониться поэта. Фуат пробурчал в его адрес коштырское ругательство, а когда тот свирепо оглянулся, поспешно повернулся к Олегу.

– Видите?! Видите, как они со мной обращаются?! Смотрите и запоминайте, что приходится выносить лучшему из ныне живущих поэтов! Когда выйдете отсюда, всем расскажите! Вы должны всё запомнить, ничего не упустить, чтобы, когда окажетесь на свободе, об этом узнали другие! Они должны это знать!

– Да, – с готовностью подтвердил Печигин, – обязательно… Когда я выйду, я, конечно, всем расскажу… и напишу…

Хотя Олег понимал, что уверенность поэта в том, что он, Печигин, скоро будет на свободе, была лишь оборотной стороной его безразличия к чьей бы то ни было участи, кроме собственной, он был так ему за неё благодарен, что готов был пообещать всё на свете. И даже действительно верил в тот момент, что непременно исполнит обещание. Только б выбраться отсюда!

 

Зара принесла на свидание огромную сумку продуктов, в два раза больше, чем было разрешено для передачи, и избыточную половину сразу отдала надзирателям в расчёте на то, что за это они не станут отнимать остального. Хотя за свидание было заплачено, встретиться им позволили только в специальной комнате, разделённой пополам стеной с окошком, куда было вставлено не стекло, а исчерченный коштырскими надписями плексиглас.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 33 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>