Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

О. Мандельштам (в разговоре)Тугульды – ульды[1]. 9 страница



Ну и запил, конечно, уже безо всякого Дилана Томаса, сам по себе – а что ещё ему оставалось? Сперва пил, как водится, с фотографией Полины, потом его собутыльником сделался Владик Коньшин, находившийся как раз в очередном приступе депрессии, в самом его сумрачном разгаре. Пьянка с Коньшиным протекала по однообразному сценарию, вполне устраивавшему Олега: после третьей или четвёртой рюмки Владик начинал всё сильнее заикаться, отчего говорил всё меньше, обычно отвечая на любые слова Печигина смехом, как на удачную шутку, даже если в них не было ничего смешного. Постепенно Владик темнел лицом, смех становился всё более вымученным и звучал всё более невпопад, как будто сквозь гложущую его боль, он просил Олега купить ещё спиртного, доставал из карманов и пытался всучить ему вываливавшиеся из рук деньги, наконец плавно клонился на бок и засыпал. Олег заканчивал вечер наедине с телевизором, довольный тем не менее, что всё-таки не один. Прежде чем самому лечь в соседней комнате, бережно накрывал Коньшина одеялом.

В тот дождливый октябрьский день, о котором у Печигина сохранились только обрывочные воспоминания, он заехал к Владику с пачкой своих сборников по пути из закрывавшегося книжного магазина, откуда ему позвонили и сказали, что, если он не заберёт свои книги, они вместе с другими непроданными окажутся на свалке. За год с лишним, что стихи Печигина пролежали в этом магазине, не ушло ни одного экземпляра, и это было серьёзным поводом, чтобы навестить Коньшина не с пустыми руками, зайдя по дороге в винный. Владик встретил его рассеянно, как будто они расстались не больше получаса назад, выключил звук работавшего телевизора, деловито откупорил бутылку «Старки», потом принялся показывать свои трофеи, добытые в последних рейдах по выселенным квартирам: кожаный планшет, докторский саквояж, пару медных подстаканников и собрание сочинений Ванды Василевской без двух последних томов, которое он намеревался прочесть от корки до корки. Может, подумал Печигин, лучше бы и его стихи выкинули на свалку, где их, глядишь, отыщет какой-нибудь такой же любитель старья и, прочитав, примется расхваливать друзьям и подругам. Всё-таки шанс, а так и этого нету. Коньшин разливал водку и опрокидывал рюмку за рюмкой, настойчиво стремясь к достижению точно известного, но трудноуловимого состояния, когда станет наконец хорошо – не может же всё время быть плохо и плохо. Состояние это предполагало ощущения тепла, уюта и некоей закутанности в окружающее, перестававшее сквозить со всех сторон тоской и неопределённой тревогой, делавшееся надёжным и плотным. Вещи из прошлого, которые он так любил, были гораздо надёжнее современных, они прошли отбор времени, выжили, доказали свою жизнеспособность, сулили уверенность и защиту. Странно, что многие этого не понимают. Печигин между тем говорил о Полине. Это опьяняло его тогда больше спиртного, он мог рассказывать о ней бесконечно, вымещая на ушедшей подруге досаду за все неудачи, так что Коньшину пришлось прервать его: бутылка подходила к концу, и им овладевало обычное беспокойство. Он стал просить Олега сходить за следующей, но тому совсем не хотелось идти на дождь. Накануне ночью он почти не спал – это случалось с ним часто после ухода Полины, – и его уже сильно клонило в сон. Тогда Владик заявил, что пойдёт сам, и принялся собираться, бестолково шатаясь по комнатам в поисках то зонта, то кошелька, то перчаток. Он уже сильно заикался, поэтому спрашивал Печигина, не попадались ли ему запропавшие вещи, в основном при помощи жестов, отточенных и даже избыточно изящных, как у многих пьющих и плохо владеющих языком людей, но почти всегда неоконченных, так что Олегу приходилось угадывать искомый предмет, как шараду, по нескольким первым слогам и незавершённым движениям. Владик всё никак не мог уйти, раскачивался, стоя посреди комнаты и что-то припоминая, дважды возвращался с порога, пока не застыл наконец остолбенело перед беззвучно работавшим телевизором, где начался репортаж из Чечни. Подошёл ближе, включил громкость.



На экране солдаты явно напоказ, для оператора, палили в направлении леса, тела убитых боевиков лежали на траве: лысые головы, заросшие густой щетиной спокойные мёртвые лица, у одного сквозь спутанные клочья бороды виднелся острый кадык. Потом лагерь беженцев, палатки в осенней грязи, косящиеся на камеру подростки, чеченская старуха с чёрным ртом, с громадными глазами и руками – в общем, ничего особенного, всё то же, что и всегда, к чему все давно привыкли, – но Коньшин смотрел в телевизор с потемневшим, опухшим лицом, набрякшим ни в какие слова не вмещающимся отчаянием.

Когда репортаж закончился, он попытался что-то сказать, но довольно скоро застрял. Взял со стола тетрадь со своими стихами и принялся перелистывать, ухмыляясь. Затем всё-таки произнёс:

– Е-если б-бы они че-чего-ниб-будь с-с-с…

«Стоили» ему удалось выговорить с четвертой попытки. Но он не сдавался и продолжал:

– Они ос-та-н-но-вили б-бы это…

Сделал передышку, коротко и на удивление гладко выругался и, яростно выплёвывая лишние звуки и слоги, на которые рассыпались у него во рту слова, сказал:

– Б-будь я н-на-сто-ящим п-поэтом…

Лицо Коньшина выламывалось от напряжения из своих контуров, взгляд стал бессмысленным, нижняя челюсть ходила ходуном, как на шарнирах.

– Я б мог п-п-пре-кратить эт-ту б-б-бой-ню…

При каждом заикании изо рта у него летела слюна, обильно орошая подбородок. Несколько раз он раздражённо вытирал его рукой.

– П-п-прости, – сказал он, понимая, что слюна летит и в Печигина.

Олег закивал головой, показывая, что уже понял, что хотел сказать Владик, и согласен с ним, всё ясно, можно не продолжать, – смотреть на мучительно выдавливавшего из себя звуки Коньшина было тяжело. Но тому во что бы то ни стало нужно было выговорить всё до конца.

– А так эт-то п-просто ис-п-п…

Слово «испачканная» уступило отчаянному натиску раза с шестого. Владик вытер пот со лба, опрокинул в рот оставшуюся водку, а потом вдруг легко, точно до этого его трясло по ухабам, а теперь наконец он выбрался на ровную дорогу, произнёс:

– …чернилами бумага. Грязная бумага, больше ничего.

И прежде чем Печигин успел его остановить, щёлкнул зажигалкой и поднёс её к углу страницы. На лицо его лёг отсвет охватившего тетрадь пламени, оно заметно просветлело. От вида своих сгоравших стихов Владику явно становилось легче.

«А ведь он прав! – с силой внезапного угрюмого откровения подумал Печигин. – Чего стоят все их слова, даже самые лучшие, рядом с тем, что они каждый день видят в телевизоре?! Из-за чего весь сыр-бор? Вся нестерпимо банальная распря со временем? Из-за чего он чувствует себя замурованным в колбе, откуда нет выхода? Из-за слов на бумаге! Да какая разница, так их написать или эдак, если от них всё равно ничего не зависит! Нет, не зря все считают Коньшина самым из них талантливым – он всё делает верно!»

Олег взял пачку своих книжек и пододвинул к догоравшей тетради Коньшина. Тот удовлетворённо засмеялся, видя, что ученик хочет последовать его примеру. Но книги, отсыревшие, пока Печигин нёс их под дождём, не хотели разгораться, не помогала и зажигалка, которую подносили с разных углов. Сборники Олега тлели, но не вспыхивали так радостно и ярко, как тетрадь Владика.

– К-керо-син. В-в к-клад-довке… – вновь стал заикаться Коньшин.

– Где у тебя здесь кладовка?

Коньшин начал было объяснять, но, устав барахтаться в недающихся звуках, поднялся и сам, сильно качаясь, побрёл за керосином. Откуда-то из-за спины Печигина, из дальнего угла старой квартиры, раздался шум, звуки падавших предметов, потом всё стихло. Поджидая Владика, Олег попытался ещё раз поджечь стопку книг зажигалкой, затем откинулся в кресле и стал из-под полуприкрытых век наблюдать за расплывавшимися в воздухе сизыми узорами дыма, в них ему как будто удавалось различить какие-то буквы, складывавшиеся в слова, важный смысл которых вот-вот должен был сделаться ясен…

В комнату, озабоченно что-то ища, вошла Полина. Она открывала и закрывала шкафы, полки, заглядывала в углы, за кресло, где сидел Олег, но его самого упорно не замечала, словно его и не было. Несколько раз прошла мимо него совсем близко, наконец, уже собираясь выходить, всё-таки вернулась, быстро села к нему на колени с тревожным, взволнованным лицом. Пахло от неё не духами, а костром, дымом. От её кожи, от обнявших Олега рук, от всего её тела исходил жар, становившийся всё сильнее. «Да у неё температура, – успел, прежде чем проснуться, подумать Печигин, – она вся горит!»

Наяву горела комната. Полыхали шторы, книжный шкаф, бумажные обои. В первую секунду Печигин даже восхитился: «Не может быть, чтобы такой пожар разгорелся от стопки книжек на полу!» Во вторую – понял, что дело серьёзно. Сколько он спал? Где Коньшин? Судя по тому, что от стихов осталась только кучка пепла, спал он достаточно долго. Хуже всего было то, что дым быстро сгущался, в комнате становилось нечем дышать. Он выскочил наружу – в коридоре тоже был огонь. Квартира была полна старой мебели из ДСП, загоравшейся мгновенно. Пылающие языки обоев, свешиваясь вниз, тянулись к нему со стен. Олег кинулся искать Коньшина: обшарил одну комнату, другую, третью, заглянул в туалет и ванную, уже почти задыхаясь, вывалился на балкон – нигде! Вспомнилось, что Владик собирался идти за выпивкой – значит, ушёл, пока Печигин спал. Пытаться потушить такой пожар в одиночку было бессмысленно. Олег вышел на лестницу, спустился вниз. И только стоя на улице под охлаждавшими разгорячённую кожу каплями дождя и глядя на валивший из окон Коньшина дым, вспомнил про кладовку. Что, если Владик, пойдя за керосином, уснул в ней точно так же, как он сам задремал в кресле? Кинулся наверх и обнаружил, что входную дверь, которую он оставлял открытой, захлопнул сквозняк.

Когда приехали вызванные соседями пожарные, Печигин твердил им, чтобы первым делом посмотрели в кладовке – там может быть уснувший или потерявший сознание хозяин. Где эта кладовка, спросили его. Справа, слева от входа? Он не знал.

Коньшина хоронили через три дня в открытом гробу – он не обгорел. Задохнулся от дыма, даже не проснувшись. К такому выводу, во всяком случае, пришла экспертиза.

Через полгода общими силами издали сборник стихов. Хотели выпустить ещё один и книгу воспоминаний, для которой Печигин в числе прочих написал с десяток страниц, но не смогли набрать денег.

«Тугульды – ульды», – произнёс Олег про себя, думая о Коньшине теперь, в Коштырбастане. Слова музыковеда Ербола Жаппарова привязались к нему и не отпускали. Они приходили на память всякий раз, когда он встречал на прилавке коштырского ларька среди газет и журналов свою книгу. Он пытался уничтожить её, избавиться от неё, как от постыдной неудачи, в результате этой попытки погиб лучший, самый талантливый из их круга, а книга воскресла в Коштырбастане, как в некоем раю книг, и расходится невероятным тиражом, попадаясь Печигину на каждом шагу напоминанием о том дождливом октябрьском дне – и о том, что «тугульды – ульды». Она была как улика, разоблачавшая его роль в смерти Коньшина, лежавшая на виду у всех (в Москве Олег никому не рассказывал о причине пожара и вообще о том, что был тогда с Владиком), но здесь, в Коштырбастане, никто, конечно, о Коньшине слыхом не слыхивал, здесь, где не было ничего невозможного, вина отменялась. От этого Олегу было не по себе, в глубине души у него зрело подозрение, что она всё-таки где-то учтена и растёт, как долг, на который набегают проценты, суммируется с другими его грехами и ошибками и рано или поздно будет ему предъявлена.

Коньшин хотел сжечь свои стихи из-за того, что они не могли изменить действительность; лучший из них, он считал себя никчёмным поэтом, потому что не мог прекратить войну. Стихи другого поэта, сумевшего остановить войну, лежали теперь перед Печигиным кипой не поддающихся переводу подстрочников. В Музее ремёсел и промыслов перед ковром «Биография» экскурсовод рассказала ему, что выборы президента Коштырбастана состоялись за год до окончания гражданской войны, Гулимов шёл на них под лозунгом «Я дам стране мир!». Победив на выборах, он выполнил своё обещание. В основу мирного договора (об этом Олегу говорил уже Касымов) было положено стихотворение Народного Вожатого. В подстрочнике оно начиналось словами «Под солнцем мира созреют/ виноградные гроздья счастья,/ медовые груши любви,/ дыни нежности, яблоки желания…».

 

Часть вторая

 

Полина его бросила, Коньшин погиб, Касымов вершил государственные дела в Коштырбастане, так что Олег остался в Москве совершенно один. Встречи в кафе на «Пролетарской» без Коньшина утратили для него интерес, Владик был единственным, кто придавал им смысл, и Олег перестал там появляться. К тому же ему нечего было показать приятелям: стихи у него больше не выходили, самообман, необходимый для того, чтобы считать себя поэтом, выдохся, и Печигин решил с поэзией завязывать. Вечерами он сидел теперь дома и без тени прежней увлечённости корпел над переводами, а когда совсем переставало получаться, подолгу смотрел за окно в сумерки, ощущая тяжкую упёртость в себя, словно он вбит в себя, как гвоздь, по самую шляпку, так что любые движения, слова и мысли казались ненужными и пустыми. В такие вечера все вещи, окружавшие Печигина, виделись ему заляпанными бесчисленными отпечатками его прикосновений, любое перемещение, какое можно было сделать в этой комнате, уже было сделано бессчётное количество раз, он исчерпал возможности этого места и свои собственные, ему оставалось только сидеть и глядеть в окно, где в круге света от настольной лампы отражались его лежавшие на столе руки – а за ними не было ничего. Чтобы отразиться целиком, нужно было подвинуться вперед и попасть под свет лампы, но ему не хотелось шевелиться. Зачем? В ранних сумерках за его полупрозрачными руками беззвучно ходила на ветру мокрая чёрная листва, и тишина в комнате постепенно набухала, грозя выдавить изнутри стекла.

В один из таких вечеров и явился из Коштырбастана Касымов с предложением взяться за перевод стихов Народного Вожатого. Ревность к Полине почти не повлияла на отношение Олега к Тимуру: после той истории с цепочкой он очень быстро улетел в Коштырбастан, а когда в следующий раз, больше, чем через год, вернулся в Москву, Печигин уже был один, Полина его оставила. Олег стыдился своей ревности и скрывал её, а после ухода Полины обнаруживать её перед Касымовым и вовсе не имело смысла, тем более что возможности уличить его (даже если и было в чём уличать) Печигин не видел.

Тимур вошёл с улицы, заметно пополневший со времени последнего визита, с отчётливо обозначившейся под затылком жировой складкой, пышущий коштырским жаром среди промозглой московской осени, и сразу заполнил собой всё свободное пространство опустевшей после ухода Полины квартиры.

– Что сидишь в духоте? Открой форточку! Впрочем, не нужно – там не воздух, а отравляющий газ! Так, чем мы тут кормимся?

Касымов был голоден и, едва раздевшись, деловито направился к холодильнику.

– Колбаса микояновская? Пельмени останкинские? Это не колбаса и не пельмени – это всё дерьмо какое-то замороженное!

Есть у Печигина Тимур наотрез отказался, сказал, что знает неподалеку отличный ресторан, где дают настоящий коштырский лагман.

– Идём, я угощу тебя! Ты в жизни такого не пробовал! Как навернёшь, сразу увидишь всё в ином свете!

Как и положено коштыру, к еде Касымов относился со всей серьёзностью. Но в ресторане его ждало разочарование. За год с лишним, прошедший с тех пор, как Тимур был там последний раз, ресторан совершенно испортился. Оформленный в неизменном фальшивом стиле «Тысячи и одной ночи» со всегдашними хурджинами, дешёвыми коврами, поддельной позолотой и колёсами от арбы, он был полон в основном русскими, не замечавшими ни скверной кухни, ни того, что официантками давно уже работают не коштырки, а узбечки с киргизками.

– Если даже у вас здесь и появляется что-нибудь настоящее, – разгневанно сказал Тимур, – то не проходит и года, как оно превращается в подделку!

Он оттолкнул от себя тарелку, хотел встать и уйти, но Печигин уговорил его остаться – на его непритязательный вкус, всё было совсем не так плохо, а лагман, хоть и не был коштырским, был всё же горячим и сытным, в нём даже попадалось мясо. Кроме того, через стол от них сидела, кажется, единственная на весь ресторан компания коштыров (Тимур подтвердил это) – несколько мужчин и женщин, за которыми Печигину было интересно наблюдать. Стол перед ними был заставлен едой и бутылками, в основном уже пустыми, один из мужчин уронил на него голову и, похоже, уснул, но соседка растолкала его, и тогда он поднял тяжёлую ото сна голову и продолжал жевать, не открывая глаз. Заботливая соседка вытирала платком его вспотевшее лицо и подкладывала ему в рот куски мяса, когда, прожевав то, что было, он застывал с отвисшей челюстью. Второй мужчина, широкий и грузный, в отличном светлом костюме, сидел лицом к Печигину и глядел в его направлении, но Олег был уверен, что коштыр его не замечает. Его узкие мутные глаза смотрели сквозь всё, что попадалось в их поле зрения, ни на чём не останавливаясь, ничего не выделяя. Печигину казалось, что этот рассеянный взгляд устремлен по ту сторону людей и вещей, не удостаивая их вниманием, как слишком мимолётные и незначительные объекты. Что он видит за ними? Свои коштырские пески? Вечные камни своих мечетей? Горы? Олегу подумалось, что коштыры узкоглазы, потому что им лень раскрывать до конца глаза, так как вокруг нет ничего, ради чего это стоило бы делать. Взгляд сквозь полуоткрытые веки означал расслабленность, созерцание без напряжения, равнодушие, сонную силу. Печигину отчётливо захотелось хотя бы на время стать не собой, а этим задумавшимся коштыром.

Но Касымов и здесь увидел подделку.

– Это московские коштыры, они не настоящие. Я и сам таким был, пока не уехал на родину. Теперь я стал другим. Совсем другим. Тебе этого не понять! Коштыры не могут без родины – другие народы могут, мы нет. Мы – особый народ. Без махалли, где родился, без родни, сестер, братьев, без всего, к чему с детства привык, коштыр перестает быть самим собой, он больше не коштыр! Вот как этот лагман… Вроде всё, что нужно, положено, а вкуса всё равно нет. Потому что все ингредиенты здесь давно уже без вкуса и запаха! Теперь мне окончательно ясно: настоящий коштырский лагман может быть только в Коштырбастане!

Тимур с презрением побрылял ложкой в тарелке.

– Нет, чем дольше я живу на родине, чем больше убеждаюсь, приезжая сюда, что вся эта Россия – одна только фантазия, и все мы, коштыры, в России – тоже одна фантазия!

Тогда и родилась у Касымова мысль, что для того, чтобы хорошо перевести стихи Народного Вожатого, Олег непременно должен сам побывать в Коштырбастане.

– Ты должен не просто увидеть всё своими глазами – увидеть можно и по телевизору, – ты должен обонять, осязать, распробовать, всей кожей почувствовать подлинную реальность Коштырбастана – только тогда ты сможешь понять стихи Гулимова.

Олег поначалу был от этого предложения не в восторге – в том настроении, в котором застал его Тимур, путешествие представлялось ему таким же лишним и никчемным делом, как и любое другое. Всё равно, как далеко ни забрался бы он в Коштырбастан, коштыром ему не сделаться. Но Касымов уже загорелся идеей.

– Что тебе терять? Кто ты здесь? Никто! Автор никем не замеченной книжки стихов тиражом сто экземпляров!

– Сто двадцать, – поправил Печигин.

– Вот именно! Никому твои сны тут не нужны! Разве я не вижу, что ты уже почти дошел до ручки! Когда ты последний раз испытывал настоящее вдохновение? Да ты, наверное, давно забыл, что это такое! Так или нет?

Печигин пожал плечами, не соглашаясь в открытую, но и не отрицая.

– Конечно, так, – сам себе уверенно ответил Касымов. – Тебе нужно движение, смена впечатлений! В Коштырбастане тебе откроются новые вкусы, цвета, запахи, по сравнению с которыми всё ваше здешнее просто черно-белое кино на старой выцветшей пленке!

Олег колебался, попытался отговориться тем, что у него полно незаконченной работы.

– Заканчивай! Никто же тебя не торопит. А я пока всё согласую, чтобы ты был принят на высшем уровне. Увидишь, как у нас в Коштырбастане ценят поэтов.

Говоря, Касымов скреб ложкой уже по дну тарелки. Хотя лагман был и ненастоящим, за разговором он, увлекшись, умял его до капли.

 

– Ну что, ты готов?

– Готов? Конечно, готов. А к чему?

– Ты что, забыл, что сегодня выступаешь на телевидении? Я же тебе говорил!

Звонок Касымова разбудил Олега, его глаза с трудом разлеплялись в режущий коштырский свет, а сознание, вынырнув из сна, но не успев обсохнуть на почти уже полуденном солнце, едва улавливало смысл Тимуровых слов.

– Постой, какое телевидение, ты о чём?

– В шесть вечера ты даёшь большое интервью в популярной литературной передаче. У тебя ещё есть время собраться с мыслями.

– А о чём меня там будут спрашивать?

– О чём, о чём – о поэзии твоей гениальной, о чём же ещё!

– Слушай, Тимур, мне нечего сказать, у меня нет никаких особенных мыслей. И стихов я уже давно не пишу, завязал с этим делом… Одни переводы…

– Брось, кого это волнует, пишешь, не пишешь… В Коштырбастане ты великий поэт – и точка. Изволь соответствовать. Я пришлю за тобой своего шофёра.

– Погоди, я же не пойму там ничего. Мне хоть переводчика дадут?

– Это русскоязычный канал, так что переводчик тебе не понадобится. Всё будет по-русски.

– А нельзя сегодня отменить, а? Лучше бы, например, через неделю…

– Нельзя. Прямой эфир. Не бойся. Даже если никаких мыслей нет и в помине, перед камерой они всегда появляются. Проверено на собственном опыте.

Не дожидаясь возражений, Тимур повесил трубку, и озадаченный Печигин принялся бродить по пустым комнатам, рассечённым на неравные части светом и тенью, пытаясь вспомнить всё то, о чём подолгу размышлял в Москве. Раз стихи не пишутся, решил он в конце концов, самое время начать рассуждать о поэзии. Вот только неясно, сохраняет ли то, что он думал об этом прежде, хоть какое-то значение здесь, в Коштырбастане?

Водитель Касымова заехал за ним в половине шестого, на студии они были без нескольких минут шесть, но никакого волнения на лице встречавшего его у входа сотрудника Олег не заметил. На коштырском телевидении всё делалось без спешки и несколько рассеянно, каждый был поглощён своим делом, будь то полировка ногтей, наблюдение за полетом невидимой мухи или просто сон с открытыми глазами, и появление великого поэта ни у кого не вызвало интереса. Это слегка успокоило Печигина, взвинтившего себя к тому времени до того, что уже всерьёз обдумывал, не сказаться ли больным, чтобы передачу отменили. Но граничившая с паникой неуверенность накрыла его вновь, когда ведущая, высокая и пугающе красивая коштырка, приветливо, но как-то скрыто неприятно улыбнувшись (точно приготовила ему западню), пригласила Печигина на сцену.

В зале было человек двести или триста совсем молодых коштыров, скорее всего студентов, девушки заметно преобладали над юношами. Олег скользнул глазами по длинным рядам обращённых к нему лиц, ища, на ком остановиться взглядом, но все они выглядели со сцены почти одинаковыми. Они пришли сюда, чтобы увидеть и услышать его, но что он может сказать им, абсолютно ему незнакомым, непостижимым?

Сопровождаемый аплодисментами, он прошел к столику посреди сцены, сел на один из двух стульев, стараясь не касаться коленок занявшей второй стул ведущей, словно специально расположившей длинные ноги в черных чулках (неслыханная смелость для коштырки!) так, чтобы ему некуда было девать свои. Олег не сомневался, что, по крайней мере, мужскую часть аудитории открывавшееся ей под столом интересует куда больше, чем то, что она видит над ним. Он убрал ноги под стул, но так сидеть было неудобно, стул был низким; закинул одну на другую, потом попробовал вытянуть… Пока он был занят этим, ведущая разлила по пиалам чай и предложила ему блюдце с халвой и орешками. Чай был кстати: в горле у Печигина пересохло. Вероятно, таков обычный ритуал этой передачи, решил Олег, ведущая изображает хозяйку, а он, выходит, гость. Вот только пить чай под сотнями направленных на него глаз было как-то тревожно. Олег не чувствовал вкуса, что-то горячее вливалось в него и растекалось по внутренностям, что, если он сейчас поперхнется этим пойлом и вместо того, чтобы рассуждать о поэзии, начнет икать и кашлять на виду у всех?! Эта мысль заставила его поспешно отодвинуть пиалу подальше от себя.

Ведущая между тем представляла его публике. Начало Печигин упустил, но затем услышал, как она назвала его «поэтом и переводчиком, широко известным как у себя на родине, так и за её пределами». Это ещё можно было объяснить восточной склонностью к преувеличениям, но, когда Олег узнал, что его всегда отличали «активная гражданская позиция, бесстрашие и готовность идти на жертвы в отстаивании своих убеждений», он подумал, что его, похоже, принимают за кого-то другого. Вызванные этими словами аплодисменты всего зала отнимали у него возможность вмешаться и попытаться исправить недоразумение. Какую гражданскую позицию она имеет в виду? О каких убеждениях речь? Олег не мог припомнить за собой ни того ни другого, но это уже не имело значения, слова потонули в овациях. К счастью, ведущая сказала, что, поскольку её передача посвящена литературе и только литературе, политических тем она постарается по мере возможности избегать. Что ж, и на этом спасибо. На радостях Олег потянулся было за халвой, но тут ведущая повернулась от зала к нему, и его рука замерла на полдороге. Она пододвинула ему блюдце, но он помотал головой и поспешно убрал руку со стола.

– Ну что же, тогда начнём, – угрожающе сказала ведущая и заглянула в лежащие перед ней листы. – И начнём с самого важного. Каждый крупный поэт стремится по-своему определить само понятие поэзии. Скажите, что значит поэзия для вас?

Печигин сделал вид, что задумался, хотя ответ на этот вопрос он нашёл для себя давным-давно. Нужно было только поточнее его вспомнить:

– Поэзия – это поиск вслепую вещей, невидимых зрячим. Вещей, лежащих за горизонтом… Чтобы увидеть то, что за горизонтом, нужно закрыть глаза. Я имею в виду горизонт обыденности, обыденного сознания… Не знаю, понятно ли я выразился.

– Более-менее, – сказала ведущая с таким видом, точно оценивала его ответ – не выше четверки с минусом. – А что вы имеете в виду, говоря об обыденном сознании? Чем оно отличается от необыденного?

– Обыденное сознание – это сознание, наглухо закрытое для вдохновения. Оно до такой степени погружено в привычное, повторяющееся изо дня в день, что вдохновение просто не может к нему пробиться.

– Хорошо, тогда что такое вдохновение?

– Ну, это каждый знает из собственного опыта… Но если вы настаиваете, чтобы я дал определение… Я бы сказал, это что-то вроде глубокого вдоха вашей жизни, расширяющего её до границ неизвестного… вдоха, вбирающего неизвестное в её сердцевину. Ведь поэзия, в отличие от… – «От чего?» – задумался Печигин и, не придумав, продолжил: – …от всего остального, не стремится свести неизвестное к уже известному, а, напротив, открывает неизвестное в известном, распахивает жизнь для неведомого, с которым она всегда граничит, но без поэзии могла бы об этом забыть. Ещё Рембо писал: поэт определяет меру неизвестного своей эпохи. Я сейчас имею в виду поэзию в широком смысле, которая есть в любом искусстве и в жизни, повсюду, где вы способны её увидеть…

– Значит, всё дело в способности увидеть, в остроте восприятия?

– Да, наверное… Тот, кто видит неизвестное в известном, обладает поэтическим слухом… или чутьём, называйте как хотите… А того, кто готов с головой погрузиться в неизвестное, порвав последние связи с привычным, можно назвать поэтом.

– Задавались ли вы вопросом, для чего вы пишете?

– Да, конечно. Этот вопрос рано или поздно встаёт перед каждым… – Печигин хотел добавить «кто не находит отклика», но спохватился, что это пойдёт вразрез с тем, как он был представлен аудитории. – Мне кажется, связи между людьми поверхностны и ненадежны, мы вкладываем в слова разные значения и, думая, что понимаем друг друга, говорим в действительности каждый о своём. Я стремился в своих стихах погрузиться в самую глубину частного, дословесного, достичь корней снов, чтобы извлечь найденное там наружу и сделать его общезначимым, создав этим более глубокую связь между мной и читателем. Кстати, именно это прежде всего привлекло меня в стихах президента Гулимова, многие из которых возникают из снов или видений, а затем становятся реальностью для тысяч коштыров…

Печигин осмелел. Отвечать на вопросы оказалось совсем не сложно, словно ведущая специально подбирала для него те, на которые у него уже был ответ. А может, и не она сама составляла этот список вопросов на лежавших перед ней листках бумаги, а кто-то другой набросал их для неё, например, тот же Касымов. Вот только аудитория реагировала на его слова как-то невнятно: иногда в неожиданных местах раздавались непонятно чем вызванные хлопки и быстро затухали, никем не поддержанные. Понимают ли они его вообще? Русским в Коштырбастане свободно владели столичные жители от тридцати и старше, но зал был полон совсем молодыми людьми, многим, наверное, и двадцати не было. Они выросли в другой, не зависимой от России стране, где русский уже не был обязательным языком в школах. Что, если всё, что он говорит, для них – китайская грамота? Но тогда, старался убедить себя Печигин, они не сидели бы так спокойно и тихо. Он попытался представить себя на их месте, внимающим рассуждающему на родном языке коштырскому поэту, – его бы и на пять минут не хватило. Хотя кто их знает, может, это в их характере – вот так сосредоточенно слушать, не понимая ни слова. Но ведущая, по крайней мере, его понимала, в этом сомневаться не приходилось. Хищно улыбаясь, она продолжала атаковать его вопросами:


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 32 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>