Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Преступление падре Амаро 22 страница



– И все же спору нет: в открытиях современной науки есть нечто дьявольское. Именно поэтому наша святая церковь освящает паровозы – сначала молитвой, а затем и святой водой. Надо вам знать, что это вменено в обычай. Окропление святой водой отгоняет духов тьмы, а молитва очищает от первородного греха, ибо первородный грех свойствен не только человеку, но и предметам, созданным его рукой. Вот почему надо благословлять и кропить локомотивы… Чтобы дьявол не мог использовать их в своих целях.

Дона Мария сейчас же потребовала уточнений. Каким именно образом враг человеческий использует локомотивы в своих целях?

Падре Амаро снисходительно разъяснил и этот вопрос.

Враг человеческий располагает многими коварными приемами, но наиболее обычен следующий: он устраивает крушение, с тем чтобы погибло много пассажиров; а так как души их не подготовлены к отлету в лучший мир последним помазанием, то злой дух тут же ими и завладевает!

– Это нечестная игра! – заметил каноник, втайне восхищаясь изобретательностью сатаны.

Но дона Мария де Асунсан обвела взором собеседниц и, томно, обмахиваясь веером, сказала с благостной улыбкой:

– Ах, милые! Вот уж с нашими душами это никак не могло бы случиться! Нас врасплох не застигнешь!

И это была правда; дамы несколько мгновений молча наслаждались уверенностью в том, что они всегда наготове и могут надуть искусителя при всем его хитроумии!

Падре Амаро кашлянул, приготовляясь перевести беседу в новую колею, положил руки на стол и начал:

– Требуется неусыпная бдительность, чтобы не допустить до себя нечистого духа. Как раз сегодня я думал об этом, вернее, долго размышлял по поводу некоего весьма печального казуса; а особенно скверно, что происходит все это в двух шагах от нашего собора!.. Я говорю о дочке звонаря.

Дамы придвинули стулья поближе к нему, сразу загоревшись любопытством и ожидая услышать страшную историю о проделках сатаны. Священник говорил внушительным тоном, и в воцарившейся тишине голос его звучал почти торжественно:

– Бедная девочка целый день лежит одна-одинешенька, прикованная к кровати. Она не умеет читать, не молится Богу, не привыкла к размышлению: следовательно, пользуясь выражением святого Клементия, это незащищенная душа. Что же получается? Получается то, что дьявол, который бродит среди нас и хватает все, что плохо лежит, водворяется в этой душе, как у себя дома! Отсюда припадки бешенства, слезы, беспричинное озлобление – все, о чем рассказывал сегодня бедный дядя Эсгельяс… Жизнь его отравлена.



– И это – в двух шагах от дома Божия! – вскричала дона Мария де Асунсан, возмущенная наглостью сатаны, который лезет в жилище, отделенное от башен собора всего лишь узким двориком.

Амаро поддержал ее:

– Дона Мария совершенно права. Это недопустимый скандал. Что же нам делать? Девочка не умеет читать! Ведь она не знает ни одной молитвы! И никто ее не учит, и никто не открывает ей слово Божие, и никто не укрепляет ее душу, и никто не объясняет, как обезвредить козни лукавого!

В воодушевлении он встал и начал ходить по комнате, озабоченно горбя плечи, как и подобает пастырю, скорбящему о любимой овечке, которую похищает необоримая вражья сила. Возбуждаясь от собственных слов, он и в самом деле чувствовал, что его душит жалость к бедному созданию, неподвижно простертому на одре болезни и лишенному всякого духовного света…

Дамы переглядывались, подавленные столь печальной участью христианской души, – главным образом из-за того, что это огорчало сеньора падре Амаро.

Дона Мария де Асунсан, окинув мысленным взором свое небесное воинство, предложила поставить в изголовье Антонии фигуры нескольких святых, например святого Викентия, а также Пресвятой девы утешительницы всех скорбящих. Но подруги ее уныло молчали, видимо сознавая бессилие этой благочестивой стражи.

– Возможно, вы мне скажете, милые сеньоры, что речь идет всего лишь о дочери звонаря, – продолжал Амаро, снова садясь. – Но ведь и она – человек! Ведь и у нее такая же душа, как у нас!

– Все имеют равное право на милость господа, – важно проговорил каноник, демонстрируя свое высокое беспристрастие; он охотно признавал равенство классов, когда речь шла не о благах земных и материальных, а о радостях загробной жизни.

– Для Бога нет Богатых и бедных, – вздохнула Сан-Жоанейра. – Бедные ему даже милее, им легче войти в царствие небесное.

– Нет, Богатые ему не менее дороги, – энергично возразил каноник, чтобы разом пресечь ошибочное толкование божественного закона. – Небо равно стоит и за бедных, и за Богатых. Любезная сеньора, вы не поняли смысла приводимых вами слов. Beati pauperes, «блаженны нищие», значит, что бедные должны чувствовать себя счастливыми в своей бедности; что они не должны зариться на чужие Богатства, не должны желать ничего сверх куска хлеба, какой им дан, не должны мечтать присвоить себе чужое добро, в противном случае они перестают быть блаженными. Именно поэтому, любезная сеньора, смутьяны, проповедующие, что работники и люди из неимущих слоев должны жить лучше, чем живут, идут против ясно выраженной воли церкви и Бога и не заслуживают ничего, кроме кнута, будь они трижды анафема! Уф!

И он откинулся на спинку кресла, устав от своей пылкой речи. Падре Амаро между тем молчал, подперев голову рукой и медленно потирая пальцами лоб. Он хотел высказать свою заветную мысль, но так, будто она только что озарила его по вдохновению свыше. Он готовился заявить, что долг Амелии – взять на себя религиозное просвещение убогой девочки… Но он колебался; его останавливал суеверный страх совершить кощунство: ведь настоящим его побуждением была одна лишь похоть. Дочка звонаря являлась его разгоряченному воображению на одре смерти, в агонии. Он отдавал себе отчет в том, как хорошо и как по-христиански было бы утешить ее, развлечь, скрасить ее горькие дни. Такой поступок искупил бы многие грехи и был бы угоден Богу – но, разумеется, лишь в том случае, если бы он совершался ради христианского братства. И кроме этого, ему вдруг стало по-человечески жаль обездоленное существо, пригвожденное к кровати, никогда не видевшее солнца и улицы… И он молчал, потирая лоб, ни на что не решаясь и уже почти сожалея, что завел речь о Тото…

Но дону Жоакину Гансозо вдруг осенило:

– Ах, сеньор падре Амаро, не послать ли ей книгу с жизнеописаниями святых, знаете, с картинками? Картинки такие поучительные. Меня они трогали до глубины души… Кажется, у тебя есть эта книга, Амелия?

– Нет, – сказала та, не поднимая глаз от шитья.

Амаро посмотрел на нее. Он почти забыл об ее присутствии. Она сидела по другую сторону стола и подшивала какую-то тряпицу. Тонкая полоска пробора тонула в пышных волосах, на которые лампа бросала сбоку длинный светлый блик; опущенные ресницы казались еще длинней и черней на тепло-смуглой, чуть розовеющей на скулах щеке; узкое платье, слегка морщась на плечах, облегало круто вылепленные формы ее грудей, и он видел, как они мерно поднимаются и опускаются от ровного дыхания… Груди – вот что больше всего нравилось ему в этой женщине; он воображал, какие они должны быть белые, круглые, крепкие; один раз он уже держал ее в объятиях, но одетую, и его жадные руки наталкивались лишь на равнодушный шелк… Но в доме у звонаря ее груди будут принадлежать ему всецело, без помех, без всякой одежды, открытые его губам. Боже правый! И что мешает ему в то же время подать утешение душе Тото? Он больше не колебался и, возвысив голос, чтобы перекричать галдящих старух, которые обсуждали теперь пропажу «Жизнеописания святых», сказал:

– Нет, милые сеньоры, книжками тут не поможешь… Знаете, что я придумал? Кто-нибудь из вас, у кого больше свободного времени, должен принести бедной калеке слово Божие, воспитать ее скорбную душу! – И, улыбнувшись, он заключил: – Откровенно говоря, из всех нас наименее обременена заботами менина Амелия…

Удивлению дам не было предела! Словно воля самого Бога открылась им во внезапном озарении. Во всех глазах зажглись огоньки благочестивого восторга при мысли о благотворительной миссии, возложенной на одну из них, из тех, что собираются на улице Милосердия… Они были в упоении, заранее смакуя похвалы сеньора декана и всего капитула! Каждая спешила внести свою лепту в это святое дело и получить для себя частицу награды, которую небо не замедлит им ниспослать. Дона Жоакина Гансозо горячо лепетала, что завидует Амелии, и была крайне шокирована, когда та вдруг рассмеялась.

– Ты воображаешь, что я не сумела бы вложить в этот труд столько же любви к Богу? Милочка, ты уже кичишься добрым делом… Заметь, так оно тебе не зачтется!

Но Амелия вся тряслась в припадке нервического смеха: она откинулась на спинку стула и зажимала рот руками, но не могла удержаться.

Маленькие глазки доны Жоакины метали молнии.

– Это неприлично! Это неприлично! – кричала она.

Ее насилу успокоили; Амелии пришлось поклясться на Евангелии, что это просто так, нервы…

– Ах, – вступилась дона Мария де Асунсан, – ведь ей и в самом деле есть чем гордиться. Какая честь для этого дома! Если бы люди узнали…

Падре Амаро прервал ее весьма решительно:

– Люди не должны ничего узнать, сеньора дона Мария! Чего стоит в глазах господа доброе дело, которое выставляют напоказ, которым чванятся?

Дона Мария сникла, смиренно выслушав отповедь. А Амаро продолжал со всей серьезностью:

– Наше решение не должно выйти за пределы этого дома. Пусть у нас будет общая тайна с господом. Мы хотим спасти безвинную душу, утешить больную, а вовсе не читать похвалы в газетах. Не прав ли я, дорогой учитель?

Каноник тяжело поднялся со стула.

– Ты сегодня красноречив, как святой Иоанн Златоуст. Право же, ты наставил меня истинной вере; а теперь я был бы не прочь увидеть на этом столе сухарики и чай.

И пока Руса заваривала и подавала чай, все было обдумано и решено: раз или два в неделю, смотря по расположению духа, Амелия будет ходить к звонарю и тайно, чтобы ее благодеяние выше ценилось господом, проводить час-полтора у ложа парализованной девочки, читать ей «Жизнеописания святых», обучать молитвам и внушать любовь к добродетели.

– Словом, – резюмировала дона Мария де Асунсан, глядя на Амелию, – могу сказать одно: ты сподобилась!

Когда Руса вошла с подносом, все еще смеялись над словечком доны Марии; Амелия, густо покраснев, бормотала, что «это какое-то странное слово». Итак, отныне она могла беспрепятственно видеться с падре Амаро, во славу Божию и к посрамлению лукавого.

Они встречались каждую неделю, то один, то два раза; к концу месяца эти благочестивые визиты достигли символического числа семь, перекликающегося, по мысли набожных дам, с «семью скорбями приснодевы Марии». Накануне назначенного дня Амаро уведомлял дядюшку Эсгельяса; тот отмыкал уличную дверь, подметал весь дом и приготовлял комнату для беседы соборного настоятеля с его ученицей. В эти дни Амелия вставала раньше обычного: то ей надо было накрахмалить нижние юбки, то перешить банты на платье; мать удивлялась, к чему это модничанье и зачем выливать на себя столько одеколона; но Амелия поясняла: чтобы привить Тото любовь к опрятности и свежим туалетам. Одевшись, она садилась на стул и ждала, когда пробьет одиннадцать, – ждала без улыбки, рассеянно отвечая на заговаривание матери, странно разрумянившись, не отрывая глаз от стрелок, ползших по циферблату; наконец старые часы глухо били одиннадцать; быстро оглядев себя в зеркале и чмокнув маменьку, Амелия выходила на улицу.

Она шла с опаской, боясь, что кто-нибудь за ней следит. Утром она возносила молитву Пресвятой деве покровительнице путников, чтобы уберегла ее от недоброй встречи; если на дороге попадался нищий, она непременно подавала милостыню, чтобы угодить господу Богу. Больше всего она боялась идти через Соборную площадь, за которой аптекарша Ампаро, сидя с шитьем у окна своей гостиной, вела неослабное наблюдение. Амелия, вся съежившись в мантилье, загораживалась зонтом и переступала порог собора всегда с правой ноги.

Но безмолвная, пустая церковь, погруженная в мертвенный полумрак, нагоняла на нее страх; ей казалось, что от крестов и фигур святых исходит молчаливое осуждение; что стеклянные глаза статуй и нарисованные зрачки на священных картинах устремлены на нее, впиваются в ее лицо беспощадным взглядом и замечают, как трепещет ее тело, жаждущее объятий. Иной раз, надеясь задобрить недовольных святых, она обещалась посвятить все это утро одной Тото, заняться ею всецело, не позволять падре Амаро прикоснуться даже к краю своего платья. Но если, войдя в дом звонаря, она не заставала там Амаро, то даже не подходила к кровати Тото, а оставалась в кухне, у окна, откуда видна была массивная дверь ризницы – такая знакомая дверь, что Амелия могла бы описать шляпку каждого вбитого в нее гвоздя.

Наконец появлялся и Амаро. Было начало марта; уже прилетели ласточки, и в утренней тишине слышно было, как они щебечут, кружась между башнями и выступами соборных стен. Там и сям в сырых углах ползучие растения оживляли каменную кладку темно-зелеными пучками листьев. Амаро, иногда весьма галантный, искал среди зелени какой-нибудь цветок, чтобы поднести Амелии. Амелия же нетерпеливо барабанила пальцами по оконному стеклу. Амаро ускорял шаг; на мгновение они задерживались в дверях, держась за руки и пожирая друг друга горящими глазами, и наконец подходили вместе к Тото, чтобы отдать несколько пирожных: соборный священник не забывал приносить какое-нибудь лакомство в кармане подрясника.

Кровать Тото стояла в алькове, смежном с кухней; ее чахоточное тельце почти не выдавалось на убогой койке, заваленной грязными одеялами, которые она терпеливо раздирала ногтями на клочья, посвящая этому занятию целые часы. В дни посещений Амелии девочка бывала одета в белый капот, а волосы ее блестели от масла: за последнее время, когда в доме звонаря стал появляться Амаро, ей, по словам чрезвычайно довольного дяди Эсгельяса, вздумалось быть похожей на человека! Дошло до того, что невозможно было отнять у нее зеркальце и расческу, которые она прятала у себя под подушкой; кроме того, она заставила отца засунуть под кровать, в корзину с грязным бельем, всех кукол: она не желала более их знать.

Амелия присаживалась на минуту в ногах кровати, спрашивала у Тото, выучила ли она азбуку, заставляла называть ту или иную букву. Затем требовала, чтобы Тото повторила без запинки молитву, которую они учили, а тем временем падре Амаро ждал у дверей; он стоял на пороге, засунув руки в карманы, не в силах сдержать досаду; его выводил из себя взгляд блестящих глаз параличной: эти глаза неотрывно смотрели на него, пронзали насквозь, обшаривали все его тело с лихорадочным любопытством и казались пугающе огромными и яркими на смуглом, изможденном личике с торчащими скулами. Он уже не испытывал ни жалости, ни сочувствия к Тото; проволочка выводила его из себя; он находил, что эта девчонка – дикое и препротивное создание, Амелию тоже тяготили минуты, которые она скрепя сердце отдавала парализованной, чтобы не злоупотреблять всепрощением господа Бога. Что касается Тото, она, судя по всему, возненавидела Амелию, отвечала на ее вопросы насупившись, а иногда враждебно молчала или отворачивалась к стене. Однажды она изорвала в клочья азбуку; лицо ее каменело от ненависти всякий раз, как Амелия хотела поправить шаль у нее на плечах или подоткнуть одеяло…

Наконец Амаро, потеряв терпение, делал Амелии знак; та клала перед Тото «Жизнеописания святых» с гравюрами.

– А теперь можешь рассматривать картинки… Вот погляди: это святой Матфей, это святая Виргиния… Прощай, мы с сеньором настоятелем пойдем наверх и помолимся Богу, чтобы он тебя исцелил и позволил тебе гулять на улице. Не порви книжку, это грех.

И они всходили вверх по лестнице, а парализованная, вытянув шею, жадно прислушивалась к их шагам, к скрипу ступенек под их ногами, и ее горящие глаза наливались слезами ярости. Комнатка, куда они поднимались, была очень низкая, ничем не оклеенная: вместо потолка наверху перекрещивались черные балки, служившие опорой для черепичной кровли. У кровати висела лампадка, которая оставила на стене длинный язык копоти. Амаро не мог без смеха смотреть на уголок, приготовленный для них дядюшкой Эсгельясом: стол, на нем раскрытая книга Нового завета, графин с водой, два стула…

– Это все для нашей с тобой беседы; ведь я должен научить тебя, как стать монахиней, – говорил он, смеясь.

– Так учи! – отвечала она, раскинув руки с жаркой улыбкой, чуть приоткрывавшей белые зубы.

Он жадно целовал ее шею, волосы, иногда кусал за ухо; она вскрикивала, и оба замирали от страха, прислушиваясь к тому, что делается внизу, у парализованной. Потом священник закрывал ставни и запирал тугую дверь, которую надо было для этого прижать коленом. Амелия медленно раздевалась; наконец юбка падала кольцом на пол у ее ног, и она несколько мгновении стояла неподвижно – смутная белая фигура в темноте чердака. Тяжело дыша, Амаро делал последние приготовления. Тогда она, торопливо перекрестясь, с коротеньким покаянным вздохом ложилась на кровать.

Амелии нельзя было оставаться здесь позже двенадцати. Поэтому падре Амаро вешал часы на тот же гвоздь, на котором висела лампада. Если они не слышали боя башенных часов, Амелия узнавала время по пению соседского петуха.

– Мне пора, милый, – бормотала она усталым голосом.

– Оставь… Вечно ты торопишься…

Они молча лежали еще несколько минут, отдаваясь приятному утомлению, не размыкая объятий.

В щели между потолочными балками просачивался свет; иногда они слышали шорох мягких кошачьих лап на крыше, бряканье задетой черепицы или птичий щебет и трепет крыльев.

– Ах, уже поздно, – говорила Амелия.

Священник пытался удержать ее, целовал шею, кончик уха…

– Ненасытный! – бормотала она. – Ну, хватит!

Она торопливо одевалась в самом темном углу; потом открывала ставни, подходила поцеловать Амаро, все еще валявшегося на кровати, и начинала с шумом двигать по полу стулья и стол, чтобы дать понять парализованной, что собеседование окончено.

Амаро, поднявшись, продолжал целовать ее куда попало; тогда, чтобы положить этому конец, она вырывалась у него из рук и распахивала дверь. Священник спускался первый, быстро проходил через кухню, даже не взглянув на Тото, и возвращался в ризницу.

Амелия же, прежде чем уйти, еще раз заглядывала к больной и спрашивала, понравились ли ей картинки. Та по большей части молчала, натянув на голову одеяло и вцепившись в него пальцами, чтобы никого не видеть; но иногда Тото ждала Амелию в сидячем положении и смотрела на нее в упор, с огоньком порочного любопытства в глазах, и тянулась к ней, раздувая ноздри, точно хотела обнюхать. Амелия отшатывалась, чего-то пугаясь и краснея, потом говорила, что ей пора, забирала «Жизнеописания святых» и уходила, проклиная в душе хитрое создание, столь коварное в своей немоте.

Возвращаясь через площадь домой, Амелия неизменно видела у окна Ампаро. Наконец она сочла более благоразумным поделиться с аптекаршей тайной своих визитов к дочке звонаря. Теперь Ампаро, едва завидев ее, кричала, перевесившись через перила балкона:

– Ну, как дела у Тото?

– Ничего, спасибо.

– Она уже читает?

– По складам.

– А молитву деве Марии запомнила?

– Да, может повторить.

– Ах, милочка, вот это любовь к Богу!

Амелия скромно потупляла взор. Карлос, тоже посвященный в ее тайну, покидал балкон и выходил на порог, чтобы всласть полюбоваться Амелией.

– Вы оттуда? Уже сделали свое доброе дело? – говорил он, покачиваясь на носках и тараща глаза.

– Я немного посидела у бедняжки, надо же развлечь ее…

– Это подвиг! – восторгался Карлос – Апостольский труд! Вы святая, дорогая моя барышня. Кланяйтесь вашей матушке.

Затем он поворачивался к младшему провизору и говорил:

– Видали, сеньор Аугусто?… Вместо того чтобы терять время на любезничанье, как другие девицы, она стала ангелом-хранителем несчастного ребенка! Лучшие годы жизни отдает калеке! Судите сами, сеньор Аугусто, способны ли философия и материализм и прочее свинство вдохновить на подобное самопожертвование?… Религия! Одна лишь религия, дорогой мой сеньор! Хотел бы я, чтобы это видел Ренан[129] со своей шайкой философов! Ибо я, имейте это в виду, восхищаюсь философией, но лишь в том случае, если она идет, так сказать, об руку с верой… Я сам человек науки и глубоко чту такие имена, как Ньютон или Гизо[130]… Но, – и прошу вас запомнить эти слова, – если философия разойдется с религией… – запомните хорошенько эти слова! – то через десять лет, сеньор Аугусто, философия будет похоронена и забыта!

И он медленно прохаживался по аптеке, заложив руки за спину и размышляя о грядущей гибели философии.

То было самое счастливое время в жизни Амаро.

«Благословение Божие почило на мне, – думал он иногда по вечерам, раздеваясь и, по семинарской привычке, подводя итог минувших дней. Да, они текли легко, радостно, приятно. За последние два месяца в его приходе не случалось никаких неприятных происшествий, никаких стычек. Все были, как говорил падре Салданья, в ангельском настроении. Дона Жозефа нашла для сеньора настоятеля отличную и совсем недорогую кухарку, по имени Эсколастика. На улице Милосердия он чувствовал себя, как король в сонме восторженных, благоговеющих придворных; каждую неделю, один или два раза, наступали дивные, божественные минуты в домике дяди Эсгельяса; и, в полной гармонии с этим безоблачным счастьем, погода стояла такая чудесная, что в Моренале уже зацветали розы.

Радовало его и то, что ни старухи, ни коллеги-священники, ни причетники ничего не подозревали о его свиданиях с Амелией. Занятия с Тото вошли в привычку для всех завсегдатаев улицы Милосердия и назывались «добрым делом нашей девочки»; Амелию ни о чем особенно не расспрашивали, повинуясь установленному правилу о том, что благотворительность должна быть секретом между ними и Богом. Лишь изредка ее спрашивали, как сказываются на больной занятия; Амелия уверяла, что Тото очень изменилась, что глаза ее постепенно открываются и она начинает понимать закон Божий; затем разговор деликатно переводился на другую тему. Было решено, что как-нибудь потом, когда Тото хорошенько выучит катехизис и станет разумней, они всей компанией совершат паломничество в дом звонаря, чтобы почтить подвиг Амелии и насладиться унижением лукавого.

Амелия, рассчитывая на всеобщее доверие к своей добродетели, предложила Амаро пойти на хитрость: сказать, что сеньор соборный настоятель иногда приходит послушать ее благочестивую беседу с Тото…

– И тогда, если кто-нибудь увидит, что ты вошел к дяде Эсгельясу, это не вызовет никаких подозрений.

– По-моему, не надо, – сказал он. – Бог на нашей стороне, дорогая, это ясно. Не будем вмешиваться в его предначертание. Он видит дальше и лучше нас…

Она тотчас согласилась – как соглашалась со всяким его словом. После первого же свидания на чердаке у дяди Эсгельяса она предалась падре Амаро беззаветно – душой, телом, волей, чувствами. Не было ни одной мысля в ее голове, которая не принадлежала бы всецело сеньору настоятелю. Это порабощение не было постепенным: оно совершилось сразу, всецело и бесповоротно в тот самый миг, когда вокруг нее впервые сомкнулись его сильные руки. Можно было подумать, что поцелуи священника выпили, высосали ее душу: она стала каким-то придатком его личности. И она даже не думала скрывать это; ей сладко было подчиняться ему, находиться в полном его распоряжении, чувствовать себя его рабой, его вещью, она сама хотела, чтобы он думал за нее, и с облегчением перекладывала на его плечи груз ответственности за себя, слишком для нее тяжелый. Суждения обо всем на свете приходили к Амелии готовые, прямо из головы сеньора настоятеля, и это казалось ей вполне естественным, будто кровь, текущая в ее жилах, вливалась в них из его сердца. «Сеньор падре Амаро говорит», «Сеньор падре Амаро хочет» – это были для нее аргументы достаточные и неопровержимые. Глаза ее были с собачьей готовностью устремлены на его лицо и читали малейший знак его воли; когда он говорил, ей надо было только слушать, а когда наступал момент – расстегивать платье.

Амаро наслаждался своей властью безмерно; наконец-то он брал реванш за свое прошлое. Всегда и всюду до сих пор он был покорен чужой воле: в доме дяди, в семинарии, в белой гостиной у графа де Рибамар… Вся его служба в приходе была постоянным раболепным покорствованием, изнурявшим душу: он подчинялся сеньору епископу, епархиальному совету, канонам, уставу, который регламентировал решительно все, даже содержание его разговоров с псаломщиком. И вот наконец у его ног это белое тело, эта преданная душа, над которыми он властвует, как деспот. Если в силу профессии он с утра до ночи обязан был восхвалять Бога, поклоняться Богу, воскурять фимиам Богу, то теперь и сам стал Богом для этого существа, которое боялось его и воздавало ему неслыханные почести. Для Амелии он был не только красавцем, но и властелином, вроде графа или герцога, первым претендентом на митру епископа. Однажды она сказала после недолгого размышления:

– Ты мог бы стать папой римским!

– Да, ими делаются такие, как я, – ответил он совершенно серьезно.

И она верила в это и только боялась, что высокий сан разлучит их, вынудит его покинуть Лейрию. Всепоглощающая, всепроникающая страсть отняла у нее разум, сделала тупой ко всему, что не касалось сеньора настоятеля и их любви. Да и сам Амаро не допускал, чтобы ее занимали посторонние мысли или интересы; он не разрешал ей даже читать романы и стихи. Для чего ей лишние знания? Какое ей дело до того, что происходит на свете? Однажды она с увлечением стала рассказывать ему, что граф де Виа Клара дает бал, и Амаро был оскорблен этим, как изменой. При следующем свидании у дяди Эсгельяса он обрушил на нее чудовищные упреки: она тщеславная вертушка, распутница, исчадие сатаны!..

– Я убью тебя! Понимаешь? Убью! – кричал он, хватая ее запястья и испепеляя бешеными, горящими глазами.

Его мучил страх, что когда-нибудь она ускользнет из-под его власти, освободится от оков слепого, безусловного повиновения. Ему казалось, что со временем ей должна наскучить любовь человека, который не может дать удовлетворения женскому тщеславию и жажде светских удовольствий, который облачен в подрясник, обязан брить волосы на лице и носить тонзуру на темени. Он считал, что яркий галстук, красиво закрученные усы, верховой конь, мундир с позументом действуют на женщин неотразимо. Стоило Амелии только упомянуть об одном из офицеров расквартированной в городе части или о ком-нибудь из местных красавцев, он не скрывал раздражения и ревности…

– Ты влюбилась в него? Признайся! За нарядный костюмчик, за усики?

– Я влюбилась? О милый, да я его никогда и не видела!

Но в таком случае зачем говорить о нем? Значит, ее гложет греховное любопытство, раз она думает о других мужчинах? Надо лучше бдеть над своей душой и мыслями; именно такими моментами слабости пользуется дьявол!..

Он возненавидел все мирское, ибо оно могло отнять у него Амелию, вырвать ее из магического круга, очерченного тенью его сутаны. Под различными туманными предлогами он запрещал ей выходить на улицу и даже убедил Сан-Жоанейру, чтобы та не пускала дочь одну в магазины и торговые ряды под Аркадой. И он неустанно внушал Амелии, что все мужчины – негодяи и безбожники, что они обросли коростой пороков, что они безмозглы и лживы и обречены на вечные муки в аду! Он рассказывал ей гнусности почти обо всех молодых людях Лейрии. Она спрашивала с отвращением и любопытством:

– Откуда ты знаешь?

– Этого я не могу тебе сказать, – отвечал он выразительно, давая понять, что к молчанию его вынуждает тайна исповеди.

И в то же время он беспрестанно твердил о славе и величии духовенства. Он с увлечением раскидывал перед ней россыпи сведений, почерпнутых из учебников, превозносил до небес значение и нравственное величие священства. В Египте, великом государстве древности, только священнослужитель мог стать царем! В Персии, в Эфиопии простой священник обладая правом свергать владык и венчать на царство! Кто еще имел подобную власть? Не было такой нигде и нет даже в царствии небесном! Простой священник выше даже ангелов и серафимов, ибо ему, а не им, дано божественное право отпускать грехи! Даже сама приснодева Мария не имеет большей власти, чем он, падре Амаро! При всем почтении к величию царицы небесной он вынужден повторить вслед за святым Бернардином: «Священник могущественней тебя, о сладчайшая матерь Божия!» И вот почему: Пресвятая дева носила Бога в своем целомудренном чреве лишь однажды, а священник носит его в себе всю жизнь и каждый день, совершая святое таинство причащения! И это вовсе не его, падре Амаро, измышление: так говорят святые отцы церкви…

– Ну, что теперь скажешь?

– О милый! – лепетала она, потрясенная его величием и изнемогая от восхищения.

После этого он оглушал ее цитатами из самых прославленных источников. Святой Клементий говорил: «Священник – это Бог на земле»; святой Иоанн Златоуст сказал: «Священник – посланец Бога, передающий на землю его повеления». А святой Амвросий писал: «Между величием царя и величием священника такая же пропасть, как между свинцом и золотом!»

– Тут перед тобой золото, – говорил Амаро, похлопывая себя по груди. – Поняла?

Она молча бросалась в его объятия, исступленно целовала его, словно хотела завладеть в его лице золотом святого Амвросия, забрать в плен посланца Божия, сделать своим самое возвышенное и благородное существо на свете, которое ближе к Богу, чем ангелы и серафимы!

Амаро неустанно твердил Амелии, что имеет власть почти божественную, что он близок к Богу; и он всячески старался внушить ей уверенность в ждущей ее награде: любовь к священнику заслужит ей симпатию и сочувствие Бога; после смерти два ангела прилетят к ней, возьмут за руки и проводят до ворот рая, чтобы рассеять все сомнения, какие могли бы возникнуть у святого Петра, привратника небес; а на могиле ее – как уже случилось во Франции с одной девушкой, полюбившей своего кюре, – в одну ночь вырастут белые розы в знак того, что девственность не терпит ущерба от объятий священника.


Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.031 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>