Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Издательство «Республика» 13 страница



эмоции подобно тому, как черный дым, окружающий кратер вулкана,

озаряется пламенем, пылающим внутри горы. В его поэзии вы никогда не

встретите логического развития мысли; подбором неясных слов он старается

только вызвать «настроение». В поэтических произведениях он относится равнодушно

к точной фабуле, к изложению определенной мысли, вызывающей в нем

самом хотя бы не тождественную, но однородную мысль. Психопаты очень

хорошо сознают разницу между произведением, воплощающим мощную работу

мысли, и произведением, в котором бродят неясные впечатления, и поэтому они

усиленно ищут отличительный признак, название для единственно им доступного

 

 


 

II. Мистицизм

рода творчества. Во Франции они приискали слово «символизм». Как ни нелепы

 

их толкования этого лозунга, психолог выводит из их бормотания заключение,

 

что они под «символом» разумеют слово или ряд слов, выражающих не какое

 

 

нибудь фактическое проявление внешнего мира или сознательного мышления,

 

а неопределенное сумеречное представление, которое не заставляет читателя

 

мыслить, но вызывает в нем мечты, то или другое настроение.

 

Великий поэт символистов, их первообраз, вызывающий удивление и подра

 

 

жание, давший им, по их собственному признанию, сильнейший импульс,— Поль

 

Верлен. Ни в одном человеке не находим мы такого полного сочетания физичес

 

 

ких и психических признаков вырождения, как в нем; я не знаю ни одного

 

писателя, на котором можно было бы проследить так отчетливо, черта за

 

чертою, клиническую картину вырождения: вся его наружность, его жизнь, его

 

образ мыслей, мир его представлений, его способ выражения — все подходит под

 

эту картину. Жюль Гюре дает нам следующее описание его наружности: «Его

 

голова, напоминающая состарившегося злого духа, с растрепанной жидкой

 

бородой и внезапно выступающим (?) носом, густые щетинистые брови, тор

 

 

чащие, как колосья, над зеленоватыми глубокими глазами, чудовищный длин

 

 

ный и совершенно лысый череп, обезображенный загадочными выпуклостями,

 

придают этой физиономии смешанный характер закоренелого аскета и плотояд

 

 

ного циклопа».

 

Как видно даже из этого до смешного изысканного и отчасти бессмысленного

описания, неправильные очертания черепа Верлена, которые Гюре называет



«загадочными выпуклостями», бросаются в глаза и не посвященному в психиатрию

наблюдателю. Всматриваясь в портрет поэта, написанный Эженом Карьером

и приложенный к «Избранным стихотворениям» Верлена (Choix de Poesies),

и особенно в портрет, написанный АманЖаном

и выставленный в 1892 г.

в парижском салоне, вы с первого же взгляда замечаете сильные выпуклости

черепа, констатированные Ломброзо у выродившихся субъектов, равно как

и монгольские черты лица: сильно выступающие скулы, косые глаза, жидкая

борода, которые тот же ученый признает также признаком вырождения.

 

Жизнь Верлена покрыта мраком, однако из его собственных признаний

видно, что он два года просидел в тюрьме. В стихотворении «Ecrit en 1875» он

обстоятельно и без всякого стыда, напротив, даже с большой непринужденностью,

словно преступник по профессии, рассказывает следующее: «Недавно

я жил в прекраснейшем замке, расположенном в чудеснейшей местности с журчащим

ручейком и холмами. У замка четыре пристройки, украшенные башнями,

и в одной из них я долгодолго

жил... Комната под замком, стол, стул, узкая

кровать, на которой с трудом можно было лежать,— вот все, что я имел

в течение долгих, долгих проведенных там месяцев... Жизнь эта меня удовлетворяла,

и я благодарил судьбу за счастье, которому, конечно, никто не позавидует

». В другом стихотворении, «Un conte», говорится: «Этот великий грешник вел

такую сумасбродную жизнь, что попал под суд и испытал много других неприятностей.

Можете ли вы его себе представить в самом тесном из всех ящиков?

Камеры! Человеколюбивые тюрьмы! Об его приторном (fadasse) ужасе и этом

успехе лицемерия надо умолчать». Известно, что он был приговорен к тюремному

заключению за преступление против нравственности, и в этом нет ничего

удивительного, потому что характеристическая черта его вырождения состоит

в религиозном эротизме. Он то и дело думает о распутстве, и его голова полна

сладострастных картин. Излишне выписывать здесь стихи, свидетельствующие

об омерзительном состоянии души этого несчастного раба болезненно возбужденных

чувств, и читатели, желающие ознакомиться с ними, могут, например,

прочесть стихотворения «Les coquillages», «Fille» и «Auburn». Впрочем, половое

 

 


 

Вырождение

 

 

распутство не единственный его порок. Он еще и пьяница и к тому же, как это

бывает у выродившихся субъектов, страдает запоем. После припадка он чувствует

глубокое отвращение к алкоголю и к самому себе, говорит о презренных

напитках («La bonne chanson»), но при первом же случае снова поддается

искушению.

 

Однако нравственного помешательства у Верлена нет. Он грешит вследствие

непреодолимого влечения. Это субъект «с болезненными импульсами» (импульсивный).

Различие между этими двумя формами вырождения заключается в том,

что нравственно помешанный не видит ничего дурного в своих преступлениях,

совершает их с тем же спокойствием духа, с каким нормальный человек совершает

хороший или безразличный поступок, и вслед за тем остается совершенно

доволен собою, между тем как «импульсивный» вполне сознает глупость своего

поступка, отчаянно борется, наконец не выдерживает и затем опять глубоко

раскаивается. Только «импульсивный» может говорить о самом себе как о «нечестивце

» («Un seul pervers», «Sagesse») или в тоне такого сокрушения, как в первых

четырех сонетах того же сборника: «Жестокие люди! Презренная, омерзительная

жизнь! О, если бы вдали от поцелуев и борьбы осталось бы на горе еще немного

детского нежного чувства, немного доброты и благоговения. Ибо что сопутствует

нам в жизни и что остается, когда приближается смерть?» «Сомкни очи, моя

бедная душа, ступай тотчас же домой. Одно из самых худших искушений

близится. Скройся от него... Неужели старое безумие еще не исчезло? Эти

воспоминания! Неужели их придется еще раз убивать? Яростный натиск, последний,

конечно. О, ступай молиться, чтоб спастись от бури, ступай молиться». «В

час бедствия мое сердце уносится в чудовищные и нежные средние века, далеко

от наших дней плотских мыслей и печальной плоти... Там желал бы я приобщиться

к важному жизненному делу, быть святым, творить добрые дела, питать

справедливые помыслы, располагать высокими богословскими знаниями и твердою

нравственностью и, одержимый единственным сумасшествием креста, вознестись

к небу на твоих каменных крыльях, о сумасшедший собор!»

 

Как видно из этих примеров, в Верлене не отсутствует и обычный спутник

болезненно возбужденного эротизма — мистицизм. В некоторых других его

стихотворениях эта черта выступает еще явственнее. В подтверждение приведу

лишь две строфы: «О Боже, ты уязвил меня любовью, и рана еще трепещет;

о Боже, ты уязвил меня любовью. О Боже, твой страх поразил меня, клеймо еще

цело и гремит (обратите внимание на способ выражения и на беспрерывные

повторения); о Боже, твой страх поразил меня. О Боже, я сознал, что все — суета

сует. Потопи душу мою в потоке твоего вина, раствори мою жизнь в хлебе

твоего стола, потопи мою душу в потоке твоего вина. Возьми мою кровь,

которую я не проливал, возьми мою плоть, которая недостойна страдать,

возьми мою кровь, которую я не проливал». Затем следует исступленное перечисление

всех частей тела, приносимых в жертву Богу, и в заключение поэт говорит:

«Ты знаешь все это, знаешь, что я беднее, чем кто-либо. Но, Боже, я отдаю то,

что у меня есть». К Пресвятой Богородице он обращается с следующим воззванием:

«Я хочу любить еще только мою Матерь Марию. Всякая другая любовь

является только по приказанию, и как бы она ни была необходима, она зарождается

только в сердцах, поклоняющихся моей Матери. Ради нее должен я нежно

любить моих врагов, славословлю я эту жертву, и мягкость сердца, и усердие

в служении. Я молил Ее об этом, и Она разрешила. И так как я еще слаб и очень

зол, руки у меня трусливы и очи ослеплены большими дорогами, то Она

опустила мне глаза и сложила мои руки и научила меня словам молитвы» и т. д.

 

Весь тон этого стихотворения очень хорошо знаком психиатрам. Сравните

его только с речами некоторых больных, описание которых мы находим у Лег

 

 

 


 

II. Мистицизм

рена: «Он (кондуктор конножелезной дороги) то и дело говорит о Боге и Богородице.

Мистические мысли наполняют картину. Он (поденщик) говорит о Боге,

о небе, осеняет себя крестным знамением, становится на колени, толкует о том,

что он исполняет учение Христа». «Дьявол хочет искусить меня. Вы должны

молиться за меня. Я просил Бога, чтобы все люди были прекрасны» и т. д.

 

Постоянная смена противоположных настроений, почти правильный переход

от скотской страсти к набожности и от греха к раскаянию бросаются в глаза

у Верлена даже таким наблюдателям, которым причина этого явления неизвестна.

«Очень непостоянен,— говорит Анатоль Франс,— он и верующий, и атеист,

и правоверный, и безбожник». Он действительно таков. Но почему? Просто

потому, что он «круговой» — «circulaise». Под этим не совсем удачным названием

французские психиатры разумеют душевнобольных, у которых правильно

сменяются возбуждение и упадок сил. Периоду возбуждения соответствует непреодолимое

влечение к дурным делам и непристойным речам, а периоду упадка

сил — припадки сокрушения и набожности. Страдающие «круговым» помешательством

принадлежат к худшей категории психопатов... «Они пьяницы, двуличны,

злы и вороваты»,— говорит Э. Марандон де Монтиель («De la criminalite

et de la degenerescence. Archives de l'anthropologie criminelle». Mai 1892. P. 287).

Кроме того, они неспособны к продолжительному выдержанному труду, потому

что, понятно, в период упадка сил они не могут исполнять никакой работы,

требующей напряжения и внимания. Страдающие «круговым» помешательством,

по самому характеру своей болезни, обречены на то, чтобы сделаться

бродягами или ворами, когда они не принадлежат к обеспеченной семье. В нормальном

обществе для них места нет. Верлен всю свою жизнь был бродягой. Во

Франции он шатался по всем большим дорогам; бродяжничал он и в Бельгии,

и в Англии. Со времени своего освобождения из тюрьмы он живет большей

частью в Париже, но не имеет там постоянной квартиры, а под предлогом

ревматизма, который он, впрочем, легко мог нажить, шатаясь по ночам под

открытым небом, переходит из одной больницы в другую. Больничное начальство

смотрит на это сквозь пальцы и дает ему приют и кров во внимание к его

поэтическому таланту. В силу человеческого стремления прикрашивать то, чего

изменить нельзя, он убеждает себя, что бродяжничество — профессия завидная

и прекрасная, он восхваляет его как нечто художественное и возвышенное,

смотрит на бродяг с большой нежностью. «Ноги,— говорит он в «Grotesque»,—

их единственный конь; единственное их достояние — золото их взгляда; они идут

по пути приключений в лохмотьях, голодные, истощенные. Мудрый злобно

прикрикивает на них, глупец жалуется на этих беззаботных сумасбродов (всякий

сумасшедший и слабоумный убежден, что благоразумные люди, понимающие

и осуждающие его,— глупцы), дети показывают им язык, девушки смеются над

ними... Но в их глазах плачет и смеется любовь ко всему вечному, к мертвецам

и исчезнувшим богам. Так шатайтесь же, беспокойные бродяги, пробирайтесь,

злополучные и проклинаемые, вдоль «пропастей и обрывов под закрытыми

глазами рая. Природа и люди вступают в союз, чтобы покарать гордую печаль,

заставляющую вас шествовать с высоко поднятым челом» и т. д. В другом

стихотворении он обращается к своим любимцам: «Нука,

братцы, добрые

старые воры, милые бродяги, мазурики в цвету, дорогие мои, хорошие мои,

давайте философски курить и забавляться: безделье ведь так приятно»... Как

бродягу влечет к бродягам, так и душевнобольного тянет к душевнобольным.

Верлен в восторге от баварского короля Людвига II. Он обращается к нему:

«Король, единственный настоящий король нашего века, слава вашему величеству!

Вы хотели отомстить политике и назойливой науке — науке, убивающей

проповедь, песнь, искусство, всю лиру,— слава королю, ура вашему величеству!

 

 


 

Вырождение

 

 

Вы были поэт, солдат, единственный король нашего века... мученик разума

в духе веры»...

 

В стиле Верлена поражают две особенности. Одна из них заключается

в частом повторении одного и того же слова, одного и того же выражения,

в «пережевывании», «rabachage», составляющем, как мы видели, отличительный

признак слабоумных субъектов. Почти в каждом его стихотворении отдельный

стих или полустих повторяется неизменно несколько раз, и вместо рифмы он

ставит то же слово. Таково громадное большинство его стихотворений. Приведу

несколько примеров: в «Crepuscule du soir mystique» повторяются без всякой

внутренней необходимости по два раза стихи: «Воспоминание вместе с сумерками

» и «Георгина, лилия, тюльпан и лютик». В стихотворении «Promenade

sentimentale» прилагательное «bleme», «бледный», преследует автора, словно

навязчивое представление, и он применяет его даже к кувшинчикам и волнам

(бледные волны). «Nuit Walpurgis classique» начинается так: «Ритмический шабаш,

ритмический, чрезвычайно ритмический». В «Серенаде» первые две строфы

фигурируют в качестве четвертой и восьмой. Вот еще место из «Ariettes oubliees»:

«В бесконечной скуке равнины светится неявственный снег, как песок. Небо

медное без всякого света. Чудится, будто видишь, как живет и умирает месяц.

Точно серый пар, выступают дубы недалекого леса в туманной мгле. Небо

медное без всякого света. Чудится, будто видишь, как живет и умирает месяц.

Одышливые вороны и вы, отощалые волки, что творится с вами при этом резком

ветре? В бесконечной скуке равнины светится неявственный снег, как песок».

Стихотворение «Chevaux de bois» начинается так:

 

Tournez, tournez, bon chevaux de bois,

Tournez cent tours, tournez mille tours,

Tournez souvent et tournez toujours,

Tournez, tournez au son des hautbois.

 

В одном действительно прелестном стихотворении сборника «Sagesse» говорится:

«Небо над крышей такое голубое, такое тихое. Дерево качает над

крышей свою верхушку. На небе — я его вижу — гудит тихо колокол; на

дереве — я его вижу — птичка поет жалобную свою песню». В «Amour»:

«Les fleurs des champs, les fleurs innombrables des champs... les fleurs des gens».

«Chapms» и «gens» — слова, представляющие созвучие. Тут подобного рода

повторение созвучий порождает у автора бессмысленную игру слов. Ну, а эта

строфа из «Pierrot Gamin»:

 

Ce n'est pas Pierrot en herbe.

Non plus que Pierrot en gerbe,

C'est Pierrot, Pierrot, Pierrot,

Pierrot gamin, Pierrot gosse,

Le cerneau hors de la cosse,

C'est Pierrot, Pierrot, Pierrot.

 

Так разговаривает кормилица с своим питомцем; но она заботится не

о смысле, а лишь о том, чтобы позабавить или усыпить ребенка. На полный

застой в мышлении, на чисто машинальное бормотанье указывают заключительные

стихи в песне «Mains»: «Ах, если я вижу эти руки только во сне, тем лучше,—

или тем хуже — или тем лучше».

 

Вторая особенность стиля Верлена составляет также отличительный признак

слабоумия, именно сочетание совершенно бессвязных существительных и прилагательных,

вызываемое беспорядочной ассоциацией идей или чисто звуковым их

соседством. Подтверждение этой мысли встречается уже в вышеприведенных

примерах («чудовищные и средние века», «гремящее клеймо» и т. д.). Верлен

говорит о «ногах, скользивших с чистым и широким движением», о «тесном

 

 


 

II. Мистицизм

и пространном расположении», о «медленном ландшафте», «вялом соке» (jus

flasque), «позлащенном благоухании», «сокращенном выгибе» (galbe succinct) и т.

п. Символисты восторгаются этими проявлениями тупоумия, усматривая в них

«поиски редких и ценных эпитетов» — «la recherche de l'epithete rare et precieuse».

 

Верлен прекрасно сознает расплывчатость своего мышления и в высшей

степени замечательном с психологической точки зрения стихотворении «Art

poetique», в котором он старается дать теорию своей лирики, возводит туманность

выражения в основное правило. «Прежде всего музыка! — восклицает он.—

Поэтому оказывай предпочтение расплывчатой и легче растворяющейся в воздухе

неловкости, в которой нет ничего такого, что имеет вес или рисуется — sans rien en

lui qui pese ou qui pose. (Эти два глагола соединены только благодаря их созвучию.)

Выбирай слова с некоторым пренебрежением. Нет ничего лучше серой песни,

в которой неясность соединяется с точностью. Голубые глазки под вуалью,

полдень, трепещущий под полуденным солнцем, на согретом осеннем небе

голубой сонм ясных звезд. Нам нужно больше оттенков, не красок, а оттенков. О,

только оттенок сочетает мечту с мечтой и флейту с рожком!» (Эта строфа просто

бред; в ней оттенки противопоставляются краскам, как будто первые не заключаются

во вторых. Слабой голове Верлена, вероятно, мерещилось,— но она никак не

могла справиться с этою мыслью,— что поэт предпочитает блеклые и смешанные

цвета ярким, полным цветам.) «Избегай по возможности убийственного конечного

вывода (la pointe assassine), свирепого настроения и нечистого смеха, вызывающих

слезы у небесной лазури, и всего этого чеснока грубого кулинарного искусства...»

 

Нельзя отрицать, что эта теория у Верлена подчас дает замечательно красивые

результаты. Во французской поэзии есть немного стихотворений, которые могли

бы быть поставлены наряду с его «Chanson d'automne»: «Протяжное рыдание

осенних скрипок жалит мое сердце однообразным желанием. Задыхающийся

и бледный, я вспоминаю, когда бьют часы, счастливые дни и плачу. И иду я дальше

при суровом ветре, который вертит мною и уносит меня словно засохший лист».

Даже в этом намеренно сухом переводе, придающем всякому туманному слову

оригинала нежелательную резкость, остается еще намек на меланхолическую

прелесть этих музыкальных стихов с богатою рифмою. И стихотворения «Avant

que tu ne t'en ailles» и «Il pleure dans mon coeur» можно назвать перлами

французской лирики. Отсюда следует, что для художественной передачи настроения

средства, которыми располагает очень впечатлительная, но неспособная

к логическому мышлению натура, достаточны, но дальше она идти не должна.

В самом деле не забудем, что такое настроение. Под этим словом мы разумеем

такое состояние души, при котором вследствие органических раздражений, недоступных

сознанию непосредственно, оно наполняется равномерными представлениями,

более или менее явственно выработанными и относящимися к этим

раздражениям. Простой подбор слов, указывающих на эти несознанные представления,

выражает настроение и может вызвать его и у других. Оно не нуждается

в основной мысли, в последующем изложении. Такого рода стихотворения

поразительно как удаются Верлену. Но когда нужно художественно воспроизвести

определенную мысль или чувство, побудительный мотив которого вполне ясен

сознанию, или событие, точно определенное по времени и месту, то поэтическое

чувство совершенно изменяет легко возбуждаемому слабоумному. У здорового

и нормального поэта даже простое настроение связано с явственными образами,

а не с одним только благоуханием и розовым туманом. Таких стихотворений, как

«Горные вершины спят во тьме ночной», впечатлительный выродившийся субъект

не может создать, но, с другой стороны, даже самые чудные гётевские стихотворения

этого рода не так бесплотны, эфирны, как некоторые из лучших стихотворений

Верлена.

 

 


 

Вырождение

 

Читатель имеет теперь перед собою портрет этого пресловутого вождя

символистов. Мы видим отталкивающего выродившегося субъекта с асимметрическим

черепом и монгольским типом, страдающего неодолимыми влечениями

бродягу и пьяницу, просидевшего в тюрьме за преступления против

нравственности, слабоумного, впечатлительного мечтателя, который отчаянно

борется со своими дурными наклонностями и по временам выражает свою

скорбь в трогательных звуках, мистика, в туманном сознании которого вспыхивает

представление о Боге и святых, и пустомелю, своею бессвязною речью,

бессмысленными словами и кудреватыми образами подтверждающего, что

у него в мозгу нет ни одной определенной мысли. В сумасшедших домах

вы встретите немало гораздо более нормальных людей, чем этот невменяемый

больной с «круговым помешательством», остающийся на свободе к своему

собственному вреду и приговоренный к тюремному заключению только вследствие

невежества судей.

 

Второй, никем не оспариваемый вождь символистов — Стефан Малларме.

Он представляет одно из самых замечательных явлений в умственной жизни

современной Франции. Ему теперь далеко за пятьдесят лет; однако он написал

мало, почти ничего, и то, что известно, даже по отзыву самых ярых его

поклонников, незначительно. Тем не менее он признается великим поэтом, и его

полная непроизводительность, отсутствие какого бы то ни было его труда,

который свидетельствовал бы в пользу его поэтического дарования, восхваляется

именно как величайшая его заслуга и очевидное доказательство его умственной

силы. Нормальному читателю это покажется до такой степени неправдоподобным,

что он потребует подтверждения сказанного. Спешим дополнить это

справедливое требование. Шарль Морис говорит о Малларме: «Я не берусь

раскрывать тайны произведений поэта, который, по его собственному замечанию,

не принимает никакого участия в официальном служении красоте. Самый

факт, что эти произведения еще не известны... не дозволяет нам оставить имя г.

Малларме наряду с теми, кто подарил нас книгами. Пусть критика себе шумит,

я не стану отвечать ей; я только замечу, что г. Малларме, не написав никакой

книги... приобрел известность. Это знаменитость, которая, конечно, возбуждает

смех глупых людей в мелкой и крупной прессе, но не дает общественной

и частной глупости повода проявить гнусность, обыкновенно вызываемую приближением

нового чуда... Несмотря на свое отвращение к красоте, и в особенности

к новым течениям в эстетике, люди наперекор самим себе постепенно

убедились в обаянии этой вполне заслуженной известности. Они, даже они,

устыдились своего вздорного смеха, и перед этим человеком, которого никакое

глумление не могло заставить отказаться от равнодушия созерцательного молчания,

их смех умолк, испытав на себе божественную заразительность молчания.

Человек, не написавший ни одной книги, но тем не менее признанный «поэтом»,

сделался даже для этих людей символическим образом художника, по возможности,

приближающегося к абсолюту. Своим молчанием он возвещает, что он...

еще не может осуществить задуманного им беспримерного художественного

произведения... Суровая жизнь может ему отказывать в поддержке, но с нашей

стороны достойным ответом на его величественное молчание должно быть

уважение, скажем точнее — поклонение».

 

Графоман Морис, о тупоумном и извращенном стиле которого эта выдержка

дает верное представление, допускает, что Малларме, быть может, еще

напишет «беспримерное художественное произведение». Но сам Малларме вовсе

не оправдывает этой надежды. «Неоцененный Малларме,— сообщает Поль

Гервье,— говорил мне однажды, что... он не понимает, как можно печататься. На

него это производит впечатление какой-то распущенности, заблуждения, вроде

 

 


 

II. Мистицизм

того душевного недуга, который называют «страстью выставлять себя напоказ».

 

Впрочем, не было человека, который умалчивал бы так полно о том, что у него

 

на душе, как этот несравненный мыслитель».

 

Итак, этот «несравненный мыслитель» совершенно «умалчивает о том, что

у него на душе». Он объясняет свое молчание то стыдливою робостью перед

гласным словом, то тем, что он еще не мог «осуществить задуманное им

беспримерное художественное произведение»,— два объяснения, исключающие

друг друга. Он уже приближается к закату своих дней и кроме нескольких

брошюр, каковы «Les deux de la Grece» и «L'apresmidi

d'un Faune», нескольких

разбросанных в газетах стихов, театральных и литературных рецензий, не составляющих

даже порядочного томика, не напечатал ничего, если не считать коекаких

переводов с английского языка и учебников (Малларме — учитель английского

языка в одной из парижских гимназий). А между тем им восхищаются

как великим, единственным в своем роде, исключительным поэтом и осыпают

«глупцов», «дураков», смеющихся над ним, ругательствами, какие только может

изобрести фантазия раздраженного душевнобольного. Не чудо ли это наших

дней? Лессинг в «Эмилии Галотти» устами Конти говорит, что «Рафаэль был бы

величайшим гением в живописи, если б, к несчастию, родился без рук». В лице

Малларме мы видим человека, признаваемого большим поэтом, хотя он «к

сожалению, родился без рук», т. е. не творит, не пользуется своим предполагаемым

талантом. Во время одной из лондонских спекулятивных горячек, когда все

бросились покупать биржевые ценности, нашлись умные люди, объявившие

в газетах подписку на акции такого общества, цель которого должна была

навсегда остаться тайною. На это приглашение откликнулось немало капиталистов,

снабдивших своими деньгами веселых спекулянтов, и историки лондонских

кризисов не могут надивиться этому факту. Чудо это, однако, повторяется

в Париже: кучка людей требует безграничного доверия к поэту, произведения

которого навсегда останутся тайной, а публика послушно повинуется требованиям

и проявляет восторг. Колдуны сенегальских негров выставляют для поклонения

корзины или тыквы, заявляя верующим, что в них заключается какойнибудь

могущественный фетиш. На самом деле никакого фетиша в них нет, но негры

взирают на пустые сосуды с священным трепетом и оказывают им, равно как

и таким колдунам, божеские почести. Малларме является таким же фетишем для

символистов, стоящих в умственном отношении еще ниже сенегальских негров.

 

Такого положения фетиша или пустой тыквы он добился устными беседами.

Он собирает раз в неделю начинающих писателей и поэтов и развивает им свои

эстетические теории. Он говорит так, как Морис и Кан пишут. Он нанизывает

темные и странные слова, от которых у слушателей ум заходит за разум, так что

они расстаются с своим учителем словно в чаду, но убежденные, что они

восприняли хотя и непонятное, но сверхъестественное откровение. В бессвязном

потоке слов Малларме понятно лишь одно: его преклонение перед прерафаэлитами.

Это именно он обратил на них внимание символистов и поощрял их

подражать им. Через его посредство французские мистики усвоили себе пристрастие


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.065 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>