Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Издательство «Республика» 12 страница



наблюдения,— а мистическим предсказанием. Никто не имеет права

выдавать предсказания за факты. Наука может лишь указывать на то, что она

сегодня знает; она может, кроме того, в точности объяснить, чего она не знает.

Но говорить о том, что она со временем будет или не будет знать,— не ее дело.

 

Конечно, тот, кто требует от науки, чтобы она с непоколебимою уверенностью

отвечала на все вопросы праздных или беспокойных умов, терпит

разочарование, потому что она не хочет и не может удовлетворять этому

требованию. Всякого рода метафизика облегчает себе задачу: она сочинит какую-

нибудь побасенку и рассказывает ее вполне серьезно. Когда люди ей не

верят, сочинители бранятся и угрожают; но они ничего не могут доказать, они не

могут заставить людей принимать их фантасмагории за чистую монету. Это их,

однако, не смущает: им ничего не стоит прибавлять к словам новые слова,

к недоказанным положениям — новые недоказанные положения, воздвигать

 

 


 

Вырождение

 

на одном догмате новые догматы. Серьезный и нормальный ум, жаждущий

и алчущий точного знания, не будет обращаться к метафизике: к ней обращаются

только те, кого может удовлетворить убаюкивающая сказка старой няни.

 

Наука не соперничает ни с метафизикою, ни с богословием. Если последние

раскрывают тайну мироздания, то это их дело. Наука же скромно говорит:

«Вот — факт, вот — гипотеза, вот — предположение. Я не могу дать больше без

обмана». Если это не удовлетворяет неокатоликов, то пусть они сядут, примутся

за работу, откроют новые факты и разъяснят нам тревожную тайну мироздания.

Это послужило бы доказательством действительной любознательности. За столом

науки есть место для всех, и всякий может присоединить свои наблюдения

к наблюдениям других. Но от этой работы открещиваются нищие духом, толкующие

о «банкротстве науки». Болтать легче и удобнее, чем исследовать

и делать новые открытия.

 

Правда, наука ничего не говорит нам о превращении глупых юнцов и истеричных

дев в неземные создания с радужными крыльями, как это делают символисты.

Она вульгарно и прозаично довольствуется облегчением земного существования

людей; она увеличивает среднюю долговечность, сокращает среднюю

смертность искоренением причин некоторых болезней, доставляет новые удобства

и содействует победе человека над разрушительными силами природы. Символист,



предохраняющий себя антисептическими средствами от гнилостных ран,

антонова огня и смерти, а фильтром — от тифа, наполняющий небрежным

повертыванием крана свою комнату потоком электрического света, беседующий

при помощи телефона со своею далекой возлюбленной, обязан всем этим будто

бы обанкротившейся науке, а не мистицизму.

 

Совершенно нелепо требование, чтобы наука не только давала верные ответы

в более или менее ограниченной сфере знания, не только оказывала очевидные

благодеяния, но тотчас же разрешала все загадки и делала человека добрым,

счастливым, всезнающим. Ни метафизика, ни мистицизм не исполнили этого

требования. Оно является не чем иным, как одним из проявлений дикой заносчивости,

принимающей в обыденной жизни форму страсти к наслаждениям

и тунеядства. Человек, вышедший из колеи порядочной жизни, требующий вина

и женщин, избегающий работы, жадный к почестям и обвиняющий во всем

общественный строй, потому что он не удовлетворяет его аппетиту,— родной

брат символиста, добивающегося истины и поносящего науку за то, что она не

подносит ему этой истины на золотом блюде. Оба проявляют одинаковую

неспособность понять действительность и уяснить себе, что невозможно без

физического труда добыть материальных благ, а без умственного — узнать

истину. Дельный труженик, с усилиями добывающий у природы ее дары, усердный

исследователь, расчищающий в поте лица источники знания, внушают к себе

уважение и горячую симпатию. С другой стороны, нельзя отнестись иначе, как

с пренебрежением, к вечно недовольным тунеядцам, ожидающим обогащения от

лотерейного выигрыша или наследства, а просветления — от пустой болтовни

в кабачке за кружкой пива.

 

Глупые люди, поносящие науку, упрекают ее еще в том, что она разрушила

идеалы и отняла у жизни прелесть. Этот упрек столь же нелеп, как и толки

о банкротстве науки. Высшего идеала, чем увеличение запаса наших знаний, быть

не может. Какая поэтическая легенда прекраснее жизни исследователя, проводящего

дни и ночи над микроскопом, отказывающего себе во всем, почти никому

неизвестного, работающего только для успокоения своей совести и не имеющего

иного честолюбия, как установить, быть может, крошечный новый факт, которым

более счастливый товарищ воспользуется для блестящего обобщения, для

постепенного завершения великого памятника человеческого знания? Какое

 

 


 

II. Мистицизм

мистическое верование вдохновило более самоотверженных мучеников, чем

Гелена, отравившегося при изготовлении открытого им мышьяковистого водорода,

Кросе-Спинелли, погибшего при слишком быстром полете воздушного

шара, на котором он наблюдал давление воздуха, Эренберга, ослепшего над

непосильным трудом, Гиртля, также почти ослепшего над анатомическими

препаратами, врачей, прививающих себе смертельные болезни, сонма путешественников,

направляющихся на Северный полюс или в дикие, неизведанные

страны? И можно ли думать, что Архимед признавал свою жизнь бесцельною,

когда он умолял вторгшихся солдат Марцелла не уничтожать его геометрических

фигур? Истинная, нормальная поэзия всегда это признавала, и самые

лучшие ее герои не мистики с их видениями, а Прометей, Фауст, стремящиеся

к положительному знанию.

 

Мнение, будто бы наука не сдержала своего обещания и будто бы современные

поколения от нее поэтому отворачиваются, не выдерживает критики. Оно

совершенно бездоказательно. Не этою причиною объясняется нарождение неокатолицизма,

хотя бы символисты тысячу раз утверждали, что отвращение к науке

загнало их в ряды мистиков. Даже к мотивам, которые приводит совершенно

нормальный человек в объяснение своих поступков, следует относиться осторожно;

разъяснения же, даваемые психопатом, ни к чему не пригодны. Побуждения

ко всякого рода деятельности сознаются людьми вообще, и психопатами в особенности,

весьма смутно; люди только задним числом прибирают более или

менее убедительные мотивы для объяснения своих мыслей и поступков, почти

всегда бессознательных. В любой книге, трактующей о внушении, можно найти

примеры, вроде указанного Шарко характерного случая: истеричную приводят

в гипнотический сон и ей внушают, что, проснувшись, она должна заколоть

одного из присутствующих при опыте врачей. Ее будят, она хватает нож и идет

к своей жертве; но у нее отнимают нож, ее спрашивают, почему она хочет убить

врача? Она отвечает, не задумываясь: «Потому что он меня обидел». Заметим:

она в первый раз видела этого врача. Больная, проснувшись, чувствовала влечение

убить врача и нисколько не сознавала, что это влечение ей внушено во время

сна. Всякий человек уверен, что нельзя совершить убийства без причины. Больную

заставляют указать на мотивы покушения, и она тотчас же дает единственно

разумный в данном случае ответ, воображая, что она решилась на убийство,

чтобы отомстить за нанесенную ей обиду.

 

Это явление в душевной жизни человека разъясняется гипотезою братьев

Жане о двойственной личности. «Всякий человек состоит их двух личностей:

сознанной и несознанной. В нормальном человеке эти две личности держат друг

друга в равновесии; в истеричном равновесие утрачивается. Одна из двух личностей,

по большей части сознанная, несовершенна, другая совершенна». Сознанная

личность исполняет неблагодарную задачу: она придумывает мотивы поступков

несознанной. Это напоминает собою театр марионеток: они двигаются на

сцене, а за них говорит другой. У психопатов сознание исполняет роль баловницы-

няньки, постоянно оправдывающей шалости и глупые выходки избалованного

ею ребенка. Несознанная личность совершает глупости и злодеяния,

а сознанная, бессильно присутствующая при них, старается скрасить их изложением

мнимых мотивов.

 

Следовательно, причину неокатолического движения следует искать вовсе не

в том, что молодежь изверилась в науке. Вогюэ, Род, Дежарден, Полан,

Брюнетьер совершенно произвольно приписывают этому обстоятельству склонность

символистов к мистицизму. Их настроение объясняется единственно вырождением.

Неокатолицизм коренится в нервной возбужденности и туманности

представлений — этих, как мы видели, самых верных признаков вырождения.

 

 


 

Вырождение

 

На первый раз может показаться странным, что мистицизм проявился с особенной

силой на родине Вольтера, во Франции. Но объяснить себе это явление

нетрудно, если вникнуть в политические и социальные условия Франции.

 

Великий переворот конца прошлого века провозгласил три лозунга: свободу,

равенство и братство. Братство — невинное слово, не имеющее реального значения

и поэтому не вызывающее протеста. Свобода, правда, не особенно приятна

правящим классам: они часто жалуются на народовластие и общую подачу

голосов. Но тем не менее они мирятся с теперешним положением дел, потому

что оно в достаточной мере смягчается влиятельной администрацией, полицейской

опекою, милитаризмом, т. е. всеми средствами, при помощи которых черни

не дают захватить власть в свои руки. Что же касается до равенства, то оно

сильно не нравится. Оно составляет единственное приобретение великого переворота,

не погибшее во время позднейших переворотов и составляющее живое

начало в народе. О братстве француз мало заботится, свобода подвергается

постоянным колебаниям, но равенства он достиг и сильно дорожит им. Бродяга,

сутенер, тряпичник или привратник считают себя не хуже любого обитателя

замка и при случае прямо говорят ему это в лицо. Нельзя сказать, чтобы

источник этого фанатического пристрастия к равенству был особенно благороден.

Оно вызывается не столько чувством собственного достоинства, сколько

низкой завистью и злобной нетерпимостью. Французы не любят, когда ктонибудь

возвышается над посредственностью. Все должны быть людьми посредственными.

Вот против этого стремления не давать никому выдвинуться и восстают

правящие классы с большой страстностью — восстают против него

особенно сильно те, кто обязан своим возвышением великому перевороту.

 

Внуки крепостных, грабивших и разрушавших помещичьи усадьбы, умерщвлявших

своих господ и овладевших их землями, потомки лавочников и сапожников,

обогатившихся уличной политикой, скупкой национальных имуществ,

биржевой игрой и мошенническими поставками на армию, возмущаются, когда

их смешивают с толпой. Они хотят быть привилегированным сословием. Они

хотят, чтобы толпа признавала их благородными людьми, и с этой целью

подыскали себе отличие, которое должно было убедить всех в их принадлежности

к избранному обществу.

 

Не следует забывать, что толпа во Франции, в особенности жители городов,

отличается религиозным скептицизмом и что древнее дворянство — эти вольтерианцы

прошлого века — снова примкнуло после 1789 г. к католической церкви,

потому что уяснило себе связь католичества с историческими привилегиями

руководящих классов. Поэтому новым элементам, возвысившимся благодаря

революции, легче всего было заручиться искомым отличием, примкнув, в свою

очередь, к католицизму, т. е. последовав примеру родовитой аристократии.

 

Опыт убеждает, что чувство самосохранения часто дает плохие советы во

время опасности. Человек, не умеющий плавать, невольно поднимает руки, когда

падает в воду, и достигает этим только того, что голова его погружается, и он

тонет, между тем как мог бы спастись, если бы оставил руки спокойно под

водою. Человек, не умеющий ездить верхом, обыкновенно судорожно сжимает

ноги и падает с лошади, между тем как он мог бы сохранить равновесие,

не делая этого. Так и французская буржуазия, сознающая, что она воспользовалась

плодами великого переворота и обделила четвертое сословие, благодаря

усилиям которого этот переворот состоялся, избрала самое худшее

средство, чтобы сохранить за собою узурпированные привилегии и богатства

и избежать противоестественной нивелировки, поступая в ряды горячих защитников

папства. Она этим оттолкнула от себя самых интеллигентных, дельных

и образованных людей и загнала значительную часть молодежи, радикальной

 

 


 

II. Мистицизм

по мысли, но консервативной в экономическом отношении и не особенно

падкой до равенства, в ряды социалистов. Молодежь примкнула к последним

потому, что они защищают просвещение, хотя в других отношениях и придерживается

слишком рискованных теорий.

 

Я не касаюсь здесь вопроса, насколько французская буржуазия может

достигнуть своей цели, подражая родовитой аристократии; я только устанавливаю

факт этого подражания. Благодаря ему все богатые выскочки, корчащие

из себя аристократов, посылают своих сыновей в иезуитские школы,

как в средние, так и высшие. Получить образование у иезуитов значит теперь

то же, что попасть в члены жокей-клуба. Бывшие воспитанники иезуитских

школ образуют своего рода черное масонство, деятельно заботящееся о своих

питомцах: оно раздает им места, приискивает им богатых невест, выручает

их в трудные минуты, скрывает их грехи, предотвращает скандалы и т. д.

Но иезуиты делают все это не даром: они заботятся о том, чтобы новая

аристократическая молодежь прониклась их образом мыслей. Наследственно

тронутый и потому склонный к мистицизму мозг этих молодых людей привел

их в духовные школы, а последние, в свою очередь, дают религиозное содержание

его мистическому мышлению. Я это говорю на основании фактов.

Шарль Морис, теоретик и философ символистов, получил, по свидетельству

своих друзей, образование у иезуитов; у них же воспитывались Кардонель,

Ренье и др. Иезуиты сочинили фразу о банкротстве науки, а их воспитанники

повторяют ее, потому что она оправдывает их мистицизм, истинные причины

которого им неизвестны или которые они бы скрыли, даже если б их знали.

Можно говорить: я возвращаюсь в лоно папства, потому что наука меня

не удовлетворила. Выражаться так даже благородно, потому что эта фраза

предполагает любознательность и склонность заниматься великими вопросами.

Но никто не решится сказать: я — мистик, потому что мозг у меня больной.

 

Однако аргумент иезуитов, как он формулируется Вогюэ, Родом и другими,

находит себе сторонников не только среди слепотствующих католиков и психопатической

молодежи. Теперь нередко слышишь из уст полуобразованных людей,

что наука побеждена, что не ей принадлежит будущее. Это объясняется уже

умственными особенностями толпы. Она основывает свои суждения не на фактах;

она обыкновенно только повторяет подсказываемые ей мысли. Если бы она

считалась с фактами, то видела бы, что со дня на день увеличивается число

физико-математических факультетов, ученых книг и журналов, лабораторий,

ученых обществ и сообщений корреспондентов разных академий. Можно доказать

с цифрами в руках, что наука все шире и шире распространяется. Но толпе

нет дела до фактических данных. Во Франции издаются газеты, предназначаемые

преимущественно для посетителей клубов и милых, но падших созданий; в этих

газетах пишут бывшие воспитанники иезуитских школ; они внушают толпе, что

наука побеждена, и толпа им верит, потому что она имеет весьма слабое

представление о науке, ее методах и выводах. Одно время наука была в моде.

Тогда все статьи начинались фразою: «Мы живем в просвещенный век», в хронике

сообщались известия о путешествиях ученых исследователей, в фельетонах

остроумничали в тон Дарвину, изобретатели фешенебельных тросточек и духов

называли их «эволюционными духами» или «тросточками полового подбора»;

мнимые передовые люди совершенно искренно верили, что они — апостолы

прогресса и цивилизации. Ныне законодатели мод и их органы издали декрет,

в силу которого модным признается не наука, а мистицизм,— и вот в газетной

хронике бульварных листков то и дело сообщаются пикантные новости из жизни

духовенства, в фельетонах цитируются произведения разных ханжей, изобретатели

рекламируют скамеечки для коленопреклонения и модные четки, а буржуа,

 

 


 

Вырождение

 

глубоко тронутый, чувствует, как в его сердце воскресают прежние верования.

Наука вряд ли утратила хотя бы одного из серьезных своих учеников. Но весьма

естественно, что полуобразованный люд, для которого она была только модою,

повернулся к ней спиною по первому приглашению какогонибудь

портного или

модистки.

 

Вот что я хотел сказать о неокатолицизме, на который теперь указывают из

чванства, невежества или по партийным соображениям как на серьезное умственное

движение нашего времени.

 

Но студенты, кроме того, имеют претензию быть творцами новой школы

в поэзии и искусстве. Мы теперь и приступим к этой стороне их деятельности.

 

Если спросить себя, что разумеют студенты под символом и символизмом, то

нам так же трудно будет это объяснить, как и смысл слова «прерафаэлизм»,

и притом по тем же причинам: изобретатели этих названий подразумевали под

ним тысячу самых разнообразных, противоречивых и неясных вещей, а, может

быть, и ровно ничего. Один умный и ловкий хроникер собрал мнения о новом

литературном движении во Франции у главных его вождей и изложил их в книге

«Enquete sur l'evolution litteraire». Она дает нам возможность составить себе, на

основании подлинных слов представителей движения, понятия о программе

новой школы. Приведу здесь некоторые из этих мнений. Они, правда, не выяснят

значения символизма, но дадут нам по крайней мере представление об образе

мыслей символистов.

 

Стефан Малларме, один из признанных вождей символистической кучки,

выражается следующим образом: «Назвать предмет — значит на три четверти

ослабить удовольствие, доставляемое нам стихотворением, потому что вся

прелесть заключается в постепенном отгадывании. Внушить представление

о предмете — вот мечта поэта. Полное применение этой тайны и составляет

символ; надо постепенно вызвать представление о предмете, чтобы изобразить

при его помощи известное душевное настроение, или, наоборот, выбрать какойнибудь

предмет и путем целого ряда пояснений вылупить из него данное

душевное настроение».

 

Если читатель не сразу поймет это сочетание темных слов, то трудиться над

разгадкой не стоит. Ниже я постараюсь переложить это бормотанье слабоумного

поэта на общепонятный человеческий язык.

 

Верлен, другой великий жрец новой кучки, выражается так: «Это я присвоил

в 1885 г. нашей школе название символистов... Парнасцам и большинству

романтиков недоставало в известном смысле символов. Этим объясняются

неточность местного колорита в исторических произведениях, искажение мифа

вследствие ложного филологического толкования, восприятие мысли без сопутствующих

ей сравнений, вдохновение, вызываемое не действительностью,

а вымыслом».

 

Послушаем и второстепенных поэтов этой группы. «Я смотрю на искусство,—

говорит Поль Адам,— как на способ внесения догмата в символ. Оно

служит средством доставить преобладание системе и торжество истине». Реми де

Гурмон чистосердечно признается: «Я не могу раскрыть вам таинственного

значения слова «символизм», потому что я не теоретик и не колдун», а СенПольРу

глубокомысленно предостерегает: «Берегитесь! Доведенный до крайности

символизм порождает игру в гербы (nombrilisme) 1 и повальное чисто механическое

творчество... Такой символизм является в некотором роде искажением

мистицизма... Исключительный символизм — явление ненормальное в наш

 

Автор переводит слово nombrilisme — Nabelthum. Это, очевидно, ошибка, так как слово

«nombril» означает не только «пуп», но и середину щита или герба.— Примеч. пер.

 

 


 

II. Мистицизм

замечательный век бодрой и энергичной деятельности. Будем же на него смот

 

 

реть как на переходящую ступень в искусстве, представляющую собою остроум

 

 

ное издевательство над натурализмом, и как на предвестник поэзии будущего».

 

От теоретиков и философов школы мы вправе ожидать более обстоятельных

 

сведений о преследуемых ею целях и применяемых средствах. И в самом деле,

 

Шарль Морис поучает нас: «Символ есть смешение предметов, пробудивших

 

наши чувства и вызвавших в нашей душе фикцию. Средством является внушение;

 

дело идет о том, чтобы вызвать в людях воспоминание о предмете, который они

 

никогда не видели». А Гюстав Кан говорит: «Символическое искусство заключа

 

 

ется в том, чтобы в последовательном ряде произведений дать по возможности

 

более полное выражение всем душевным переменам и волнениям поэта, одушев

 

 

ленного целью, которую он и должен выяснить».

 

В Германии за последнее время нашлось несколько слабо- и тупоумных,

истеричных и графоманов, утверждающих, что они понимают эту болтовню,

и популяризирующих ее в газетах, книгах и докладах. Претендующий на образованность

немецкий филистер, которому издавна внушали презрение ко всему

«заурядному», т. е. к здравому человеческому смыслу, и преклонение перед всем

«глубокомысленным», т. е. перед бессильными потугами неспособного к мышлению

размягченного мозга, видимо, встревожился и начинает себя спрашивать, не

скрывается ли в самом деле что-либо под этою бессмыслицею. Во Франции люди

не попались на удочку, а назвали символизм его настоящим именем, т. е.

сумасшествием или спекуляцией. Такой приговор произносят над ним лучшие

представители литературы любого направления.

 

«Символисты! — восклицает Жюль Леметр.— Да их вовсе нет на свете. Они

сами не знают, что они такое и чего они хотят. Есть что-то там, под землею, что

движется, копошится, но не может пробиться наружу. Поймите меня! Когда они

с величайшими усилиями додумаются до чего-либо, то они тотчас же выводят

формулы и теории, но это им не удается, потому что у них нет необходимого для

этого ума... Это — шутники; правда, в них есть доля чистосердечия, но все-таки

они — только шутники». Жозефин Пеладан называет их «замечательными фейерверками

стихосложения и слова, действующими сообща, чтобы пробиться вперед,

и называющими себя самыми странными именами, чтоб обратить на себя

внимание». Жюль Буа выражается гораздо сильнее: «Несообразные движения,

бессвязное бормотанье — вот что такое символисты. Это — кошачья музыка

дикарей, рывшихся в английской грамматике и в сборниках вышедших из

употребления слов. Если они когда-нибудь и знали кое-что, то теперь они

хвастают тем, что все перезабыли. Расплывчатые, вздорные, темные писаки, они

держат себя, словно авгуры... Они обманывают нас детским синтаксисом, какоюто

абракадаброю». Даже Верлен, один из творцов символизма, в минуту откровенности

сказал о своих последователях, что «они выступают каждый с своим

знаменем, но что цель у них одна — реклама». Анри де Ренье старается их

оправдать в следующих выражениях: «Они чувствуют потребность сплотиться

вокруг общего знамени и сообща бороться против довольных». Жозеф Карагюэль

называет символизм «литературою детского плача, лепета, умственной

пустоты» и сравнивает его с литературою, которую превзошли даже певцы диких

народов. Эдмон Гарокур ясно сознает истинные цели символистов: «Это —

люди недовольные. Они торопятся жить. Их можно назвать буланжистами

литературы. Они хотят завоевать себе место в обществе, известность, почет

и барабанят по чем ни попало... Настоящий их символ: груз большой скорости.

Каждый из них мчится с курьерским поездом. Место назначения — слава». Пьер

Кийяр полагает, что под названием символистов смешивают «поэтов с истинным

дарованием и дураков». А Габриель Викер называет вещания символистов

 

 


 

Вырождение

 

«простым школьничеством». Наконец, Лоран Тайяд, один из главных символистов,

выдает нам их тайну: «Я никогда не придавал всей этой игре другого

значения, кроме значения мимолетной забавы. Мы потешались над легковерием

некоторых начинающих писателей, восхваляя цветные гласные, фиванскую любовь,

шопенгауэрство и т. д. Но наши шутки были приняты всерьез и обошли

весь мир».

 

Ругаться, однако,— не значит пояснять. Если по отношению к заведомым

шарлатанам, выманивающим у людей деньги балаганным вздором, резкие

слова осуждения уместны, то нельзя сказать того же относительно искренних

бездарностей, людей с расстроенным мозгом. Это больные или калеки, которые

заслуживают одного лишь сострадания. Надо указать на их болезненное состояние,

но жестокое обращение со времен Пинеля уже не в ходу даже

и в сумасшедших домах.

 

Символисты, насколько они честные люди, вследствие болезненного состояния

своей нервной системы могут мыслить только туманно. Бессознательное

преобладает в них над сознательным, деятельность нервов разных органов —

над деятельностью серого мозгового вещества, эмоция — над представлением.

Когда люди подобного рода чувствуют в себе стремление к поэтическому или

художественному творчеству, они, понятно, хотят дать ему выражение. Точные

слова, ясные представления им недоступны, потому что их мысль не знает резко

очерченных, недвусмысленных представлений. Они, следовательно, избирают

расплывчатые, неясные слова, лучше всего соответствующие их расплывчатым,

неясным представлениям. Чем темнее смысл данного слова, тем лучше оно

служит целям слабоумного; душевнобольной, как известно, даже придумывает

совершенно бессмысленные слова, чтобы выразить свои хаотические представления.

Мы уже видели, что для типических психопатов действительность не имеет

никакого значения. Я здесь только напомню о приведенных мною уже изречениях

Россетти, Мориса и др. Точная речь служит для выражения реальных понятий.

Поэтому психопаты ею не дорожат. Они охотно слушают только того, кто не

требует от них внимания и дает полный простор их беспорядочной мечтательности:

ведь и они сами говорят не для того, чтобы выразить ясную мысль,

а лишь подчиняясь влечению к непроизвольному фантазированию. Это и имеет

в виду Малларме, когда говорит: «Назвать предмет — значит на три четверти

лишить себя наслаждения... Внушить этот предмет — вот наша мечта».

 

Деятельность нормального мозга определяется законами логики и строгим

контролем внимания. Она направляется на данный предмет, разрабатывает

и исчерпывает его. Нормальный человек может рассказать, что он думает, и его

рассказ имеет начало и конец. Мистик мыслит лишь по законам ассоциации идей,

не подвергая ее контролю внимания. Мысли у него разбегаются. Он никогда не

может в точности сказать, о чем он думает: он может лишь указать на эмоцию,

подавляющую его сознание. «Мне грустно», «мне весело», «я нежно настроен»,

«я боюсь» — вот все, что он может сказать. Его мысль наполнена расплывающимися

облачными представлениями, получающими окраску от господствующей


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.076 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>