Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Многие из написанных Акройдом книг так или иначе связаны с жизнью Лондона и его прошлым, но эта книга посвящена ему полностью. Для Акройда Лондон — живой организм, растущий и меняющийся по своим 48 страница



Бездомные дети в лохмотьях являются, таким образом, ярким символом городской жизни; на лондонских фотографиях XIX века они, однако, лучше распознаваемы и внушают острую печаль. Перед нами уже не типы и не карикатуры, а знакомые, виденные в жизни человеческие лица — то мягкие, то грустные, то горестные, то озадаченные. Утверждалось, что к концу XVIII столетия филантропический инстинкт усилился и помощь неимущим стала более щедрой; однако существо лондонской жизни осталось прежним. «Преступлений, голода, наготы, бедствий всякого рода в столице столько, — сказал Диккенс одному журналисту в середине XIX века, — что это превышает всякое разумение». Это превышало разумение потому, что голод и бедствия поражали самых юных и уязвимых. В 1839 году почти половину лондонских похорон составляли похороны детей в возрасте до десяти лет, и популярным у ранних фотографов изыском было снимать малышей среди надгробий городских кладбищ: вот вам викторианская простота во всей ее брутальной красе.

На фотографии, принадлежащей к иному жанру, три девочки сидят на каменном тротуаре, свесив ноги в канаву; одна удивленно обернулась и смотрит на снимающего, однако самое сильное впечатление производит их одежда — темная, блеклая. Они словно бы подлаживаются под темный, потрескавшийся камень вокруг, чтобы стать почти невидимыми. Многим теперь невдомек, какой грязной и неприглядной была столица в Викторианскую эпоху; улицы были вечно завалены мусором, повсюду сажа и въевшаяся угольная пыль. Диккенс писал: «Многие ли, окруженные этой смесью тошнотворных запахов, этими кучами нечистот, этими обваливающимися домами со всем их мерзким содержимым, одушевленным и неодушевленным, склизко ползущим на черную дорогу, готовы были бы сказать, что действительно дышат этим воздухом?»

На другом снимке — семеро мальчиков, с которыми фотограф явно поработал заранее, сотворив живую картину; получилась, однако, живая картина нужды. Все они босы, один разжился поношенной шляпой, но штаны у него такие рваные, что из них торчит голое колено. Как они ухитрялись существовать — вечная тайна; вид у них истомленный, но не такой уж голодный. Есть знаменитая фотография мальчика, торгующего спичками фирмы «Брайант и Мэй». В том, как он держит коробок, чувствуется гордый вызов: дескать, покупать или нет — смотрите сами, а я выживу так и так.



В первой половине XIX века князь Герман фон Пюклер-Мускау углядел в бурном потоке экипажей мальчика лет восьми, самостоятельно правящего своей повозкой, и заметил, что «такое… можно увидеть только в Англии, где к восьми годам дети независимы, а в двенадцать висят». Подлинно знаменитым стало данное в 1826 году одним путешественником описание группы двенадцатилетних смертников из Ньюгейтской тюрьмы: «хотя все были приговорены к смертной казни, они вместе курили, играли и были очень веселы». В 1816 году в лондонских тюрьмах содержалось 1500 заключенных, не достигших семнадцати лет. «Иным едва исполнилось девять или десять, — сообщается в „Ньюгейтских хрониках“. — Дети начинали воровать, едва научившись ползать. Бывали случаи, когда за преступления судили шестилетних». Дети по всем правилам объединялись в банды; «каждая выбирала себе вожака и подразделялась на смены, действовавшие в определенных районах — одна днем, другая ночью». Наиболее распространены были карманничество, воровство в магазинах и лавках, кражи с витрин и ограбление пьяных. В последнем случае «вначале нападали девчонки, затем мальчишки обирали его до нитки».

В XIX веке уличных детей называли «маленькими арабами», шовинистически подчеркивая тем самым их дикость. В связи с этим, может быть, уместно будет вспомнить, что в состоятельных семьях непослушных детей называли «маленькими радикалами», словно бы говоря тем самым: источник социального бунтарства — в энергии юных. В 1870-е и 1890-е годы вышли три различные книги под одинаковым названием «Детский крик», что указывает на частоту этого тревожного звука; крик можно истолковать и как плач, и как боевой клич. Толстой, посетивший Лондон в 1860 году, заметил: «Когда и вижу этих грязных оборванных детей с ясными глазами и ангельскими лицами, меня охватывает страх, точно при виде утопающих. Как их спасать? Кого в первую очередь? Ведь тонет самое дорогое — духовное начало в этих детях». Чарлз Бут однажды повстречал группу «арабов-кокни», состоявшую из «маленьких, загрубелых на вид детей». «Я сказал, что в такой час им лучше бы находиться дома и спать, на что девочка лет восьми (и к тому же маленького росточка) ответила и за себя, и за дружка тоном не по годам развязным: „Шутите, дяденька? Мы тут с хахалями гуляем — вот он, хахаленок-то мой“. — „Ага, — подхватила другая. — А вот мой“. Последовал дружный смех, сменившийся жалобным: „Дайте нам денежку, дяденька, ну дайте“».

С лондонской детворой было выгодно иметь дело. «Никакое вложение капитала, — писал в 1892 году автор книги „Дети бедноты“, — не дает ныне лучшей отдачи, чем использование детской рабочей силы». Некоторые из детей становились «мальчиками на побегушках» или разносчиками пива; другие, подрядившись убирать на оживленных улицах конский помет, надевали красную униформу. Придерживали лошадей для тех, кто останавливался что-то купить по дороге; таскали чемоданы и сундуки на вокзалах или помогали пассажирам на стоянках омнибусов; стояли у дверей театров и прочих общественных мест, готовые раздобыть кеб — особенно в дождливую погоду; пособляли уставшим носильщикам и хлебнувшим лишнего кебменам. Можно представить себе город детей (число тех, что были заняты уличной работой, оценивается в десять-двадцать тысяч), высматривающих работу и, когда она подворачивается, жадно за нее хватающихся. Они были подлинным порождением Лондона.

Другие становились уличными торговцами и часто были узнаваемыми фигурами со своими прозвищами — например, Воробышек или Ранняя Пташка. Им завидовали «безработные малыши, для которых отнести куда скажут корзинку фруктов было способом получить толику независимости». Взгляд этих детей на жизнь небезынтересен: любая, даже малейшая возможность заработка позволяла тебе стать уличным господином или госпожой и гулять как тебе вздумается. Торговцы фруктами и прочим товаром нанимали «ничейных детей» продавать мелкие партии. Ребенок брал обязательство вернуть определенную сумму, а то, что ему удавалось выручить сверх нее, составляло его «навар». С первым светом дети стекались на многочисленные уличные рынки. Подбегая к тачкам торговцев фруктами, мальчик кричал: «Я нужен, Джек?» или: «Сговоримся, Билл?» Порой приходилось ждать своего часа целый день, но при удачном стечении обстоятельств малец мог стать любимчиком того или иного торговца. Часто мальчика нанимали «выкрикивать» товар, который они с хозяином везли по улицам в тачке. Этот обычай можно было бы счесть симпатичным — однако «естественный мальчишеский тембр совершенно исчезает в очень раннем возрасте, и вместо него возникает грубый, хриплый, гортанный, неблагозвучный голос». Вот они, физические последствия городской жизни: Лондон высасывал соки даже из детских голосов, превращая их чистые тона в рваный хрип.

Другим источником дохода лондонских детей были увеселительные зрелища, которые они устраивали для горожан. Например, мальчики состязались в быстроте передвижения с трамваями, «не только резво работая ногами, но, кроме того, то и дело вставая на руки и проходя несколько „шагов“ вниз головой». Популярнейшим местом этой живой работенки была Бейкер-стрит, где дети ходили колесом, «чтобы привлечь внимание и получить преимущество, если имелись виды на какой-нибудь заработок, а также в надежде на полпенса за проворство». Будучи частью лондонского театра, эти уличные представления не обходились, однако, без последствий, Мейхью осмотрел руки одного такого мальчишки: «Ладони у него были жесткие, как подметочная кожа, и по твердости не отличались от подошв его босых ступней». Улицы делали своих детей жесткими во всех отношениях. В довершение всего лица у них были «бесстрастные и невыразительные».

Торгуя «на свой страх и риск», дети не всякий товар могли продавать. Торговля патентованными медикаментами была делом взрослых, умевших дурачить публику; не умели дети и всучивать людям после публичных казней «Предсмертные речи». Более любопытным, однако, представляется то, что у юных продавцов нельзя было купить таких детских вещиц, как стеклянные шарики или волчки. Причина, возможно, довольно глубока. Кто захочет покупать атрибуты детской невинности и игры у тех, кто неизменно лишен подобных вещей?

К услугам уличных детей были грошовые балаганчики, где ставились любительские спектакли для зрителей, пришедших, как и актеры, с улицы. Царившие там грязь и пошлость стали притчей во языцех. Между тем для лондонских детей из более состоятельных семей существовали другие сценические формы, главной из которых был игрушечный театр. Он продавался вместе с вырезанными и наклеенными на картон персонажами — «простой за пенс, раскрашенный за два», — которых перемещали по деревянной или картонной сцене, держа за особые проволочки или палочки. Разыгрывание пьес было глубоко лондонским времяпрепровождением, в котором органически слились традиция карикатуры или сатирической гравюры (они были выставлены в витринах у множества продавцов гравюр и эстампов) и традиция лондонской драмы или рождественского представления.

Первый из этих детских театриков был сделан в 1811 году, и вскоре они приобрели огромную популярность. Когда Джордж Крукшенк стал мешкать с их выпуском, «мальчишки повадились ходить к нему в магазин и ругать его на чем свет стоит — от него, мол, не дождешься продолжений его пьес». Игрушечный театр, таким образом, составил часть истории лондонских зрелищ, и питали его сюжетами все те же готика и фантасмагория. Он, кроме того, имитировал юмор и разноголосицу «большой» лондонской сцены своими бурлесками и буффонадами: «The Sorrows of Werther» («Страдания Вертера») превратились в «The Sorrows of Water, or Love, Liquor and Lunacy» («Страдания от воды, или Любовь, спиртное и безумие»).

Но многих отношениях Лондон был городом мелодрамы, и юные его жители были неравнодушны к театральной игре и декламации. Один из ежедневных уроков чтения в лондонских школах основывался на драматургическом материале, и мальчики и девочки города испытывали настоящую «страсть к актерству». В «Ярмарке тщеславия» (1847–1848) Теккерей выводит двоих лондонских мальчиков, имеющих явную «склонность к изображению театральных типов». Другой лондонец, писавший в начале 1830-х, отмечает, что «почти у каждого мальчика имеется игрушечный театр».

Картина «Вечерний Панч», написанная в 1898 году, изображает группу детей, зачарованно глядящих снизу вверх на представление с Панчем и Джуди, даваемое в балагане при свете масляных ламп. Иные из них босоноги, иные в лохмотьях, и все стоят на грубых камнях, но поглощенные зрелищем детские лица озарены ярким светом — или, возможно, сами порождают это сияние, изливающееся во мрак лондонского вечера. Сходное ощущение сверхъестественного возникает, когда читаешь о детях, играющих на улицах города. Немецкий автор Теодор Фонтане описал весну в «Грачовнике» Сент-Джайлса, когда «дети вынесли на улицу единственную свою немудрящую игрушку — самодельные воланы, и повсюду, куда ни глянешь, множество бледных, преждевременно состарившихся лиц с темными блестящими глазами, а воланы порхают себе вверх-вниз, отсвечивая, как стайка освещенных солнцем белокрылых голубей». Здесь есть ощущение чуда и тайны, которое дарует нам идущая из зловонных и грязных трущоб волна счастья и смеха. Не о невинности, противопоставляемой опыту, идет речь (невинными эти дети отнюдь не были), а о некоем торжестве человеческого воображения над городом. Даже в средоточии мерзости дети нуждались в веселье и имели на него право.

Это чувство — этот прилив взволнованной человечности — возникает и во многих описаниях детского уличного танца. В «Неизвестном Лондоне» А. Т. Камден-Пратта говорится о «диковинном зрелище» на Холиуэлл-стрит в конце XIX века: «На улице дети танцуют в ряд под шарманку, которая, кажется, не умолкнет никогда… Видно, что все они делают одно и то же простое па, — но до чего иногда изящны эти неопрятные девчонки!» Это похоже на какой-то ритуальный танец под вечно звучащую музыку — на танец города. Ивлин Шарп в «Лондонском ребенке» пишет, что «иногда они танцевали синхронно, иногда — как своего рода кордебалет для маленькой босоногой примы-балерины во взлетающем передничке; и неизменно они выдавали свое родство с той пестрой толпой, что в диком самозабвении пляшет под бренчание уличной шарманки». Вновь заявляет о своем постоянном присутствии вездесущая шарманка, как если бы через ее посредство звучали сами камни, однако простой ритуализованный детский танцевальный шаг уступил место дикости и «самозабвению»; в неистовом танце они хотят забыться, выйти из условий обыденного существования. Косвенно они бросают городу вызов. Раз мы можем так танцевать — ничего ты с нами не сделаешь!

В одном стихотворении 1894 года описывается «дочь Сити — полудевочка, полуэльф… болтающая сама с собой» и играющая в «классики» на ступенях собора Св. Павла. Лондон «тщетно грохочет», пытаясь завладеть ее «рассеянным слухом», а она не удостаивает и взглядом высящуюся над ней церковную громаду. Здесь высвечены достоинство и самодостаточность «дочери Сити», которые не имеют ничего общего с какими бы то ни было проявлениями мощи и делового успеха вокруг нее. Она словно бы порождена самими городскими условиями, и в то же время в ней есть нечто, способное игнорировать их. В эту тайну был посвящен поэт конца XIX века Лоренс Биньон, который изобразил двоих детей, танцующих в переулке «лицом к лицу» под звуки пресловутой шарманки. Они смотрят друг на друга «сияющими серьезными глазами, полными совершенного удовольствия». Общая радость и взаимопонимание возвышают их над неприглядным материальным миром вокруг. В романе Джорджа Гиссинга «Фирца» (1887) Гилберт Грейл сворачивает на Ламбет-уок[138], и «стоило ему это сделать, как перед ближайшим питейным заведением заиграла шарманка. Грейл подошел ближе; дети затеяли танец, и он остановился посмотреть. Знакомы ли вы с музыкой сумрачных улиц, под которую танцевали дети?.. волнение, какое вам и не снилось, коснется вас, и в нем вам откроется секрет потаенного Лондона». Это великий секрет тех, кому довелось существовать в темном сердце города. Это вызов и самозабвение, сплавленные воедино. Это лондонский танец.

Ламбет ныне, как и многие другие районы Лондона, стал тише. Детей на улицах не видно вовсе, однако небольшой сквер на Саламанка-стрит, называемый Педлерс-парк, означен как «детская игровая площадка». В свое время весь Лондон был одной «игровой площадкой» — теперь же для детской игры выделены особые зоны. Улица Ламбет-уок, ранее бывшая центром Старого Ламбета, сейчас сделана чисто пешеходной и застроена трехэтажными муниципальными домами из темного кирпича. Она ведет к торговому пассажу, который, однако, не назовешь новеньким; по нему, ругаясь сквозь зубы, ковыляет пьяный. Магазины закрыты, а иные и вовсе бездействуют. Но росписи на стенах, возвышающихся над пассажем, изображают детей. На одной, датированной 1851 годом, — ученики Ламбетской школы для бедных на Ньюпорт-стрит. На другой голоногая детвора весело пляшет в струях воды из поливальной цистерны; образ навеян фотографией, сделанной Уильямом Уиффином примерно в 1910 году. И вдруг — пожалуйста: 1 июля 1999 года четыре девочки затевают посреди Ламбет-уок игру со скакалкой.

ПРЕЕМСТВЕННОСТЬ

Рисунок Джорджа Шарфа, изображающий «исконное устричное заведение» на Тайлер-стрит. Этой лавки уже нет, но все последующие постройки на этом месте имели примерно такие же очертания.

Глава 69

Время не подскажете?

Природа лондонского времени таинственна. Кажется, что оно не течет непрерывно в одну сторону, а то и дело заворачивает назад, идет вспять; оно напоминает не столько реку или ручей, сколько поток лавы, извергаемой из некоего неведомого огненного источника. Порой оно движется равномерно, а потом вдруг устремляется вперед рывком; порой замедляет ход и, случается, ложится в дрейф и замирает совсем. Есть в Лондоне места, где вполне можно подумать, будто времени пришел конец.

О древних лондонских обычаях в средневековых документах говорится, что они существуют «со времен немыслимых, о коих нет никаких супротивных людских памятований»; о том или ином сооружении могло быть сказано, что оно стоит, «где стоит ныне, более долгое время, чем любому из судей помнится лично». Эти ритуальные, стандартные фразы свидетельствуют о том, что самым ранним мерилом времени была человеческая память как таковая. В анонимном средневековом стихотворном житии св. Эркенвальда заходит речь о перестройке собора Св. Павла в XIV веке. Разбирая древний фундамент, каменщики обнаруживают громадную гробницу, где покоится не тронутый тлением труп судьи-язычника. Труп говорит: «Лежу здесь с поры незапамятной. Дать этому времени меру — превыше сил человеческих». Лондон, однако, уже в ту «незапамятную пору» был «столицей и главой городов, каковым он пребывает от века». Над трупом совершается обряд крещения, душа судьи спасена, и «все лондонские колокола громко и дружно трезвонят».

Кроме времени, измеряемого человеческой памятью, существует, таким образом, сакральное время, чей голос — колокольный звон.

Явления Богоматери в церкви Сент-Бартоломью-де-Грейт и чудеса, связанные с церковью Св. Марии в Уиллсдене, говорят о том, что Лондон был, помимо прочего, прибежищем вечности. В колокольном благозвучии сакральное время венчалось с мирским. Наряду с этим на протяжении многих веков действовала своего рода повседневная память общины: «В тот великий мороз… в последнюю страшную бурю… завсегда после морового года… через два или три дня после большого ветра». Лондонские события служат вехами для не слишком точной, зато полезной хронологии. Время размечалось также людскими собраниями: «в час проповеди», «в час торгов, когда коммерсанты сходятся на Королевскую биржу». Ощущается и человеческий масштаб — указателями времени могли стать свет и темнота: «ближе к вечеру, перед зажжением свеч»; «в сумерки, когда вечерело».

Дух города живет и в украшающих его изречениях. Из четырех «настенных циферблатов» Иннер-Темпла один был снабжен надписью: «Свое дело знай, в чужое не лезь» (подлинно лондонский афоризм!). На солнечных часах Памп-корта[139] высечены слова: «Тени мы и, подобно теням, исчезнем». Строения Линкольнс-инн были украшены двумя эмблемами священного времени. На южном фронтоне Старого здания было начертано: «Ex Hoc Momento Pendet Aeternitas» («От мига сего вечность зависит»), а чуть поодаль — «Qua Redit Nescitis Horam» («Час возвращения его неведом»). Эмблемы эти суть письменные эквиваленты церковных колоколов, оглашавших звоном городские улицы. О подлинной природе Лондона говорят и надписи на солнечных часах Миддл-Темпла: «Время и прилив никого не ждут» и «Vestigia Nulla Retrorsum» («Ни один миг не возвращается»). Таким образом, даже солнце и свет подчинены настойчивому ритму городской деятельности.

Понятна при этом господствующая роль, которую играло в городе время механических часов. Кристофер Рен, проектируя лондонские церкви, снабжал их башенными часами; несомненно, их бой стал заменой звучавшему встарь колокольному звону, однако можно, кроме того, подумать, будто само время сделалось объектом религиозного культа. В начале XVIII века над входом в часовой магазин Беннетта (Чипсайд, дом 65) появились фигуры Гога и Магога, установкой которых владелец выразил глубокую истину: отбивая час за часом, эти божества-хранители Лондона утверждали единство времени и города. В городе, основанном на труде и найме, на мощи и коммерции, время становится одним из аспектов меркантилизма.

Нот почему Лондон стал славен своими башенными часами — от часов на соборе Св. Павла до «Биг-Бена» на башне Св. Стефана в Вестминстере — и знаменит своими часовых дел мастерами. Таких искусников, как Чарлз Греттон и Джозеф Антрам на Флит-стрит, как Джон Джозеф Мерлин на Ганновер-плейс, как Кристофер Пинчбек на Сент-Джонс-лейн, часто посещали иностранцы, и они были видными лондонскими фигурами; Пинчбек открыл для посетителей часовую галерею, где демонстрировал свои достижения, Мерлин учредил свой собственный Механический музей. Измерение времени и хитроумие предназначенных для этого инструментов всегда завораживали лондонцев; внимание к измерительному процессу было в городе беспрерывного движения и производства также и вниманием к его собственной энергии, к его собственному величию. Неудивительно, что Лондон стал вдобавок ко всему мировым центром выпуска карманных и наручных часов. В частности, в одном Кларкенуэлле в конце XVIII века трудилось более семи тысяч часовщиков, собиравших в год 120 000 часов, из которых 60 % шло на экспорт. Казалось, Лондон вырабатывал время как таковое и затем распределял по всему земному шару. Характер производства, при котором мастера, жившие в разных частях Кларкенуэлла, делали каждый свою маленькую деталь часов, позволяет представить себе этот район одним большим часовым механизмом, чей циферблат обращен к небу.

О положении Гринвича на нулевом меридиане всем известно, однако на этом знаменитом месте было установлено еще и сигнальное устройство эталонного времени — деревянная или кожаная сфера диаметром в пять футов, которая поднималась и опускалась посредством гальванического часового механизма; этот прибор считали «самыми замечательными часами в мире», регулирующими «время на всех больших и малых часах Лондона». В частности, «при весьма незначительных затратах… можно обеспечить истинным гринвичским временем каждое учреждение в Сити». Так соединяются время и бизнес. Другие знаменитые часы были установлены в 1870-е годы на почтовом отделении у церкви Сент-Мартин-ле-Гранд; известные под названием «хронофер», они посредством «временных токов», бегущих по линии электрического телеграфа, синхронизировали время в «шестнадцати главных городах королевства». Лондон, таким образом, властвовал над временем по всей стране. Принимая во внимание центральное положение Гринвича, можно даже сказать, что он контролировал время по всему миру. Существовало также понятие «железнодорожного времени»: поезда, шедшие из Лондона, устанавливали время на провинциальных станциях, которые они проезжали.

В Лондоне XXI века время тоже несется вперед и виднеется повсюду; оно вывешено на неоновых панелях, высвечено на фасадах деловых учреждений. Часов несметное множество, и у большинства горожан образ времени пристегнут к запястью. Можно даже сказать, что время — это всеобщая и характерная навязчивая идея лондонцев. Поэтому все коммерческие операции должны проводиться и фиксироваться в наикратчайшее время; информация важна лишь в том случае, если к ней имеется мгновенный доступ. Чем скорее будет сообщено о событии или сделке, тем большее значение они приобретут. Зажиточные лондонцы XIV века, которые первыми приобрели для своих жилищ часы с противовесом, положили начало процессу, в ходе которого Лондон наложил руку на время и сделал его товаром. Город давит на своих обитателей, и свидетельством этого давления служит время, которому он их подчиняет; есть время для еды, время для работы, время для поездки на работу, время для сна. Здесь проявляется великое торжество материализма и коммерции в городской жизни.

Последствия видны по поведению лондонцев на протяжении многих лет и по господствующей здесь образности. Один наблюдатель XVIII века заметил, что в Лондоне «мало разговаривают — потому, полагаю, что не хотят терять время». По той же причине здесь не принято торговаться, и обычай установления фиксированных цен — «это результат не только конкуренции и уверенности в себе, но еще и необходимости беречь время». Часто отмечалась быстрота лондонской походки. Если у этой беспокойной торопливости есть причина, то, возможно, она в укоренившемся на генетическом уровне инстинкте: время — деньги.

Одна старинная лондонская надпись гласит: «Как ценна всякая нить золотой ткани, / Так ценна всякая минута времени». Время не следует «тратить попусту». Шатобриан заметил, что именно эта навязчивая идея делает лондонцев невосприимчивыми к искусству и к культуре в целом: «Они отгоняют всякую мысль о Рафаэле, ибо думать о нем — значит терять время, и ничего больше». Он многозначительно связывает это с необходимостью трудиться: лондонцы «вечно пребывают на грани голодной смерти, которая грозит им, если хотя бы на миг они забудут о работе». Время и труд действительно неразрывно сплетены в глубинах лондонского сознания; их не разъединить даже на мгновение, и сплав этот порождает неистовую, непрекращающуюся деятельность. Уподобляясь автоматам, горожане становятся деталями исполинских часов — Лондона. И тогда время оборачивается тюрьмой. В одной дешевой лондонской книжке загадана загадка. Что я такое?

Я пташку стерегу в неволе,

Она из клетки не уйдет.

Все птицы спят в лесу и в поле,

А эта день и ночь поет.

Ответ — часы. Помышлениями о времени была незримо оплетена даже виселица. Один из тех, кому предстояло погибнуть на ней, заявил в предсмертном слове: «Мужчины, женщины и дети! Я повисну здесь, подобно маятнику часов, ибо стремился к чересчур быстрому обогащению». О том, что близится время казни, узнавали по башенным часам на церкви Гроба Господня в Ньюгейте.

Есть, разумеется, способы контроля над временем. В «музыкальной лавке» начала XVIII века Нед Уорд увидел служителя, который «отбивал такт по прилавку», тогда как посетители танцевали под звуки свирелей и скрипок. Сцена, разумеется, древняя, но по сю пору знакомая, и говорит она о том, что убежищем лондонцев от посягательств часов с их механическим временем неизменно могут служить песня и танец; это, по крайней мере, способ «обскакать» время. Есть, кроме того, места, где время порой перестает существовать. Например, для лондонских заключенных «день тянулся за днем, но положение их не менялось… всякий миг был мигом страданий, однако они всей душой желали его продлить, опасаясь, что будущее принесет еще более суровые испытания». Во время Второй мировой войны Гарольд Николсон писал: «Живешь настоящим. Воспоминания о прошлом — одна грусть, мысли о будущем — одна безысходность. Пешком иду в Лондон. После обеда обратно в Темпл». Он шагает сквозь лишенный времени город, объятый тьмой из-за светомаскировки; в иных районах Лондона время и ныне словно бы замерло или бесконечно движется по кругу.

Это явление особенно заметно в Спитлфилдс, где люди поколение за поколением обитали все в тех же домах и занимались все теми же ремеслами — ткачеством и крашением. Следует сказать, что у рынка Спитлфилдс археологи обнаружили слои человеческой деятельности, уходящие в глубокую древность — ко дням римского завоевании.

В Шордиче и Лаймхаусе время тоже течет медленно; эти районы достигли некой конечной точки, когда, кажется, ничто новое уже не способно пробиться. На Чипсайде и в Стоук-Ньюингтоне время движется быстро и ровно, в Холборне и Кенсингтоне — толчками. В книге «Софт-сити» Джонатан Рабан пишет: «Время Эрлз-корти совершенно иное, нежели время Излингтона», имея в виду, что ритмы, навязываемые жителям этих районов, своеобразны и распознаваемы. Есть места, где чувствуется присутствие старого времени например, Кларкенуэлл и его окрестности или улочки поблизости от Мейден-лейн. А другие части города — например, Тотнем-корт-роуд и Лонг-Эйкр, — кажется, пребывают в состоянии вечного обновления и неузнаваемости.

Есть, кроме того, формы существования вне времени. Бродяги и дети движутся в ином измерении, нежели те, кто торопливо минует их на оживленных улицах.

Глава 70

Дерево на углу

На углу Вуд-стрит и Чипсайда стоит платан. Никому не ведомо, как долго он высится на этом месте, где в старину был погост при церкви Си. Петра, сгоревшей во время Великого пожара 1666 года; как бы то ни было, в нынешних документах дерево означено как «очень старое», и вид его был привычен людям на протяжении столетий. В частности, в 1799 году это дерево, стоящее в центре Лондона, вдохновило Вордсворта на создание стихотворения, в котором на месте

Чипсайда возникает волшебная картина природного мира:

На углу Вуд-стрит, когда загорается день,

В воздухе парит дрозд и громко поет — он поет уже три года;

Бедная Сюзан, проходя мимо этого места, услышала

В утренней тишине пение птицы[140].

Завороженная, она грезит:

Вот высится гора, а вот стоят деревья,

Сквозь Лотбери скользят светлые клубы пара,

И по ущелью Чипсайда течет река.

Эти строки можно истолковать как свидетельство нелюбви Вордсворта к городу и желания поставить на его место «природу»; не исключено, однако, что это еще и взгляд поэта в первозданное прошлое. Дерево рождает образы своих далеких предшественников. На этом углу Вуд-стрит все дышит преемственностью. С деревом связано даже название улицы (Лесная); здесь и впрямь в старину торговали лесом, однако за старый платан беспокоиться нечего — он под охраной и никогда не будет срублен. Весной 1850 года на его ветвях расселись грачи, чем была подтверждена древняя связь между Лондоном и этими черными птицами. Лондонский платан зеленеет среди уличной пыли и гари, и дерево на углу Вуд-стрит стало символом города. Достигая сейчас в высоту примерно семидесяти футов, оно по-прежнему полно жизни.

Под ним теснятся маленькие магазинчики, которые являются приметой этого угла без малого шестьсот лет. В 1401 году у кладбищенской стены здесь была возведена так называемая Длинная лавка, затем к ней присоединились другие; в 1687 году, после Великого пожара, все это было отстроено заново. Площадка очень мала в глубину, и все магазинчики по-прежнему представляют собой двухэтажные плоские коробки. Торговля на протяжении столетий здесь шла самая разная — серебром, париками, писчебумажными товарами, маринадами и приправами, фруктами, — неизменно отражая характер коммерческой жизни города. Наполнение может меняться, но форма остается той же. В более близкие к нам времена здесь располагались белошвейная мастерская, оптовый магазин нот, кондитерская и ателье по пошиву платьев. Чуть позже Второй мировой войны здесь взяли интервью у владелицы цветочного магазина по имени Кэрри Миллер, родившейся в Сент-Панкрасе и ни разу не выезжавшей из Лондона: «Мне повезло, что я нашла этот магазинчик под знаменитым деревом на Вуд-стрит. До меня здесь торговали игрушками. Сити у меня в крови теперь. Куда угодно меня отсюда позови — не поеду». Так крохотная площадка, угол двух улиц, демонстрирует преемственность на всех уровнях — человеческом, социальном, природном, общинном. Ныне здесь белошвейная мастерская Л. и Р. Вудерсенов, рекламирующая себя как мастерская «Под деревом», газетный киоск с вывеской: «Тайм-аут. Живой лондонский путеводитель» и сандвич-бар «Свежий выбор».


Дата добавления: 2015-09-30; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>