Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Многие из написанных Акройдом книг так или иначе связаны с жизнью Лондона и его прошлым, но эта книга посвящена ему полностью. Для Акройда Лондон — живой организм, растущий и меняющийся по своим 45 страница



Итак, хотя в начале XIX века, особенно после наполеоновских войн, в столице все еще появлялись сообщения о нищенских группировках или бандах, в целом фокус внимания переместился на единичную фигуру нищего. Налицо странное обратное движение мысли в эпоху, когда из общей пестроты Лондона XVIII века начали вычленяться «классы» и когда стали много говорить о «системах» города; индивидуального нищего процесс этот, напротив, сделал человеком более изолированным и в буквальном смысле слова деклассированным.

В 1817 году Дж. Т. Смит опубликовал книгу «Все о бродягах, или Рассказы о нищих с лондонских улиц с портретами самых примечательных, выполненными с натуры». Главное внимание в ней было уделено позам и речениям слепых и увечных. Примером может служить «Безногий нищий еврей с Петтикоут-лейн» — древний старик в ветхой шляпе, сидящий на деревянной тележке. За ним стена, где нарисована ухмыляющаяся фигура — не то человек, не то скелет. Столетием раньше бродяги ходили толпами, что мешало присматриваться к ним и изображать их по отдельности.

В 1821 году французский художник Теодор Жерико награвировал дне лондонские сцены уличной бедности и нищенства; годом раньше его знаменитая картина «Плот „Медузы“» была выставлена в Египетском зале близ Пиккадилли, ныне же вся сострадательная нежность его натуры выразилась в гравюрах «Имейте жалость к несчастному старику, которого дрожащие ноги привели к вашему порогу» и «Параличная». На первой мы видим беспомощного старого нищего, привалившегося к стене; с ним собака на поводке из старого каната. Собака (bufe — на нищенском жаргоне) во все времена была обычной спутницей лондонского отверженного; ее присутствие не только говорит о страннической жизни, но и служит приметой одиночества, обделенности человеческой дружбой. В мире нужды собака нищему единственный друг; возникают, кроме того, ассоциации со слепотой и общей телесной немощью. На второй гравюре Жерико молодая мать и ребенок смотрят на парализованную старуху с жалостью и опаской. Опять-таки подчеркивается ее одиночество, не имеющее ничего общего с развеселой солидарностью «нищих братств». Есть и другой, физический аспект этой изоляции: никто не хочет подходить слишком близко. Отпугивает зараза — причем зараза не только болезнетворная. А вдруг и я стану как ты?

Письменные свидетельства об уличной жизни XIX века полны воспоминаний и наблюдений, связанных с этими призраками. «Возможно, иные из моих читателей, — писал Мейхью, — припомнят жалкого, согбенного юношу, стоявшего над надписью „Я ГОЛОДАЮ“, выведенной мелом на тротуаре на суррейской стороне моста Ватерлоо? Он лежал теперь, беспомощно съежившись, полумертвый от холода и голода, и сквозь прорехи в его тонком хлопчатобумажном пиджаке просвечивали голые шея и плечи; ни обуви, ни чулок на нем не было». Автор «Больших и малых улиц Лондона» вспоминает старика, у которого был «свой» угол на Оксфорд-стрит: «Слабый, жалкий, иссохший, с пустой черной сумкой, которую он просительно ко мне протягивал. Содержимого ее, если оно было, я ни разу не видел, но я часто давал ему пенс — просто из-за того, что жалок он был невыразимо. Теперь он исчез, и место его пустует. Но он преследует меня в сновидениях». Один нищий калека облюбовал место у картинной галереи на Трафальгар-сквер. Его «тощее тело опиралось на костыль с мягкой накладкой», «длинные худые пальцы бегали по клавишам старого аккордеона».



В 1816 году Иоганна Шопенгауэр, мать философа, опубликовала свои впечатления о Лондоне. Она описала, в частности, одну примечательную нищенку, которую считали сестрой знаменитой актрисы миссис Сиддонс. Ее низвели до плачевного положения несчастливые обстоятельства и, возможно, душевная болезнь, но на улицах Лондона к ней неизменно относились с удивительным почтением. Она «жила милостыней от незнакомых людей. Нам часто попадалось на глаза это диковинное привидение. На ней всякий раз были черная шляпка, не затенявшая лица и позволявшая разглядеть его черты, зеленое шерстяное платье, большой белоснежный передник и белый шарф». Она передвигалась на костылях и никогда никого ни о чем не просила, но прохожие «ощущали побуждение и даже считали своим долгом что-нибудь ей дать». Она была порождением улиц, уличным божеством-покровителем, которому следовало приносить дары.

В 1820-е годы Чарлз Лэм сочинил эссе «Сетования на упадок нищенства в столице», где речь шла об одной из спорадических и половинчатых попыток городских властей «очистить улицы»; на протяжении столетий издавались распоряжения и принимались меры, но нищие всякий раз возвращались. Лэм, однако, в элегическом тоне рассуждал об их грядущем исчезновении. «Нищие великого нашего города были подлинными его достопримечательностями, его знаменитостями. Мне в такой же мере будет их не хватать, как не хватало бы криков уличных торговцев. Без них и улицы не улицы. Они незаменимы, как бродячие певцы, и в живописных лохмотьях своих так же колоритны, как уличные вывески старого Лондона». Нищий каким-то образом воплощает в себе весь город — возможно, потому, что как человеческий тип он вечен; подобно детским играм и песенкам, ни возвращается и возвращается без конца. По словам Лэма, нищий — «единственный человек на свете, которому можно не обратить внимания на внешнее. Колыхания нашего мира его не затрагивают». Он являет собой неизменность, лежащую глубже текучей внешности мира. Поэтому нищие стали «застывшими поучениями, символами, напоминаниями, изречениями на солнечных часах, проповедями для ночлежного дома, детскими книжками, благотворными паузами и остановками посреди несущейся реки засаленного люда — взгляните хоть на этого вот несчастного банкрота». Образ банкрота уместен: где главная цель — нажива, там полное разорение может стать источником некоего достоинства, и нищий в его тряпье был застывшим упреком тем, для кого важно «внешнее».

К середине XIX века, когда все формы городского бытия стали предметами пристального исследования, нищих начали изучать и о них начали писать. Развитие общественного контроля и систематизация общества средневикторианской поры затронули, в частности, феномен попрошайничества. Было учреждено «Общество изучения нищенства», расположившееся на Ред-Лайон-сквер, где всех нищих столицы классифицировали и описывали. Чарлз Диккенс, хоть он и был зачастую щедр и великодушен к бедным, немедленно сообщал в Общество о случаях явной симуляции со стороны нищих и об авторах просительных писем.

Чарлз Бэббидж, изобретатель «аналитической машины», «отец компьютера» и составитель логарифмических таблиц, систематически изучал лондонских нищих. Он пишет, что, когда он возвращался домой с вечеринок «из жарко натопленных помещений», за ним «сквозь моросящий дождь» нередко шла «полуодетая несчастная женщина с ребенком на руках, порой сопровождаемая другой женщиной, едва способной идти». Они просили подаяния. Начав задавать им вопросы об их обстоятельствах, он увидел, что ему лгут. Однажды в густом тумане к нему подвели «бледного изнуренного мужчину», который, по словам владельца дешевого ночлежного дома, «два дня ничегошеньки не брал в рот, кроме воды из колонки на той стороне». Бэббидж дал ему одежды и немного денег, и молодой человек сказал, что ему предложили должность «стюарда на маленьком судне, отправляющемся в Вест-Индию». Но и он, как выяснилось, лгал. «Живя в одной из гостиниц другого квартала, он беспрерывно пьянствовал и буянил». Чарлз Бэббидж привел его к полицейскому судье. Его продержали неделю и, прочтя наставление, отпустили.

Что можем мы извлечь из этих примеров лондонского нищенства? Эти люди были отбросами города и являлись из моросящего дождя или густого тумана, подобно неким испарениям с каменных стен и свинцовых крыш. Они существовали на окраине бытия и, как правило, были приговорены к ранней смерти. У многих, как у молодого человека, быстро чередовались стадии опьянения и изнурения. Они были отъявленными лгунами и обманщиками, ибо с упорядоченным и комфортабельным обществом, чьим представителем был Бэббидж, их не соединяли никакие обязательства; их реальность была настолько ненадежной, что терять им было нечего. Они пребывали в совершенно ином жизненном состоянии, чем обычные люди. Только Лондон и мог дать им убежище.

Из страхов, проглядывающих за тогдашними статистическими выкладками и исследовательскими усилиями, один глубоко первобытен: что, если нищие начнут неудержимо множиться? «Прибыток их, — писал один автор в конце XIX века, — не отстает от общего прироста народонаселения». Испуг был нешуточный: зарождался новый вид, сросшийся с городом настолько, что его невозможно ни убрать из Лондона, ни даже отграничить от него. Боялись также, что перемены в городском обществе отразятся на природе самого нищенства: как писал Бланшар Джерролд, «обман претерпел эволюцию, бродяга превратился в разъезжего человека, нищий расскажет тебе сотню историй… каких мошенник былых времен не мог взять на вооружение». Были, к примеру, «попавшие в беду»: «моряки с разбитых кораблей, горняки из обрушившихся шахт, погорелые лавочники и бездомные из-за брошенной спички». Тип несчастливого моряка «знаком лондонцам по грубо намалеванным холстам, изображающим либо кораблекрушение, либо, чаще, кита, атакующего вельбот в северных морях. Картину расстилают на тротуаре, придавливая в ветреную погоду углы камнями». Нищих, как правило, было двое, причем один обычно безрукий или безногий. Расхожие книги о нищенстве, издававшиеся в XIX веке, любопытным образом напоминают подобную литературу XVI столетия: тот же предостерегающий упор на актерские таланты попрошайки, тот же перечень его уловок и трюков. Можно подумать, и вправду вывелась особая раса.

Как и всякое коренное население, нищие делились по участкам и от них получали прозвания. Были «нищие с Пай-стрит» и «нищие Сент-Джайлса», ходившие, как правило, каждый по своему определенному маршруту. «Я всегда держусь этой стороны Тоттнем-корт-роуд, — сообщил в 1850-е годы один слепой нищий члену исследовательской группы. — Улицу никогда не перехожу, и псина моя про это знает. Я вон туда топаю. Там Чиниз-стрит. Я знаю, где нахожусь, как не знать: сейчас направо будет Альфред-стрит, налево Фрэнсис-стрит, а когда мы до конца дойдем, псина остановится». Из маршрутов нищих можно было бы составить карту Лондона.

Нищие также распознавали и учитывали особенности характера своих сограждан. Богатые и средний класс не давали им ничего, полагая, что все попрошайки — обманщики; это само собой вытекало из официальной и полуофициальной литературы, чьи выводы эти слои весьма охотно принимали за истину. В городе, которым начинила править система, возникали, помимо прочего, систематические предубеждения. «Будь способность рассуждать дарована всему человечеству, — писал Джон Бинни, автор книги „Ворье и жулье“, — профессиональный нищий практически не имел бы шансов поживиться». Торговцев из числа более состоятельных тоже трудно было разжалобить. Но нищие получали свою долю «от торговцев среднего достатка и от бедного рабочего люда». Главными их благодетельницами были жены рабочих. Есть и другие свидетельства, говорящие о том, что лондонский бедняк склонен был помогать еще более бедным. Это означает еще, что вопреки расхожему мнению не все нищие были симулянтами; некоторые пробуждали братское сочувствие.

К концу XIX века нищие стали жаловаться, что их доходам и самой жизни угрожают две силы — реорганизованная полиция и «Общество изучения…»; но установить с достоверностью, уменьшилось ли сколько-нибудь существенно их число, не представляется возможным. Статистические отчеты и описания того времени, разумеется, утверждали, что столица ими по-прежнему «кишит» (популярное слово). Предположение о том, что количество нищих увеличивалось с ростом населения, выглядит вполне разумным.

В воспоминаниях, относящихся к началу XX века, речь идет не о бандах и не о группах нищих, а об отдельных лицах, обычно прикрывавших попрошайничество торговлей спичками или леденцами. Имея на руках «лицензию уличного торговца», стоившую пять шиллингов в год, нищий занимал свою «точку». Один, стоявший на углу Вест-энд-лейн и Финчли-роуд, заводил граммофон; другой ходил по Корбин-роуд с одним-единственным коробком спичек; шарманщик по прозвищу Коротышка «обрабатывал» Уайтчепел и Коммершл-роуд; некий мистер Мэтьюмен сидел у станции метро «Финчли-роуд» с коробом разносчика и жестяной кружкой. Все это случайные, выхваченные наугад фигуры, но они передают дух лондонского нищенства между мировыми войнами. Томас Холмс, автор книги «Лондонское дно», пишет: «Их страшно, невыносимо жаль, и порой мне кажется, что я живу с ними, брожу с ними, сплю с ними, ем с ними; что я стал как они». Такое головокружение можно испытать у края пропасти. Стать одним из них, добровольно уйти на дно — ведь это легче легкого. Это «другая» возможность, которую дарует нам город, суля освобождение от обыденных забот, и все данные говорят о том, что многие нищие ценили и любили свою свободу — свободу странствовать и глазеть на мир.

Торговцев шнурками и спичками уже нет, и место их в XXI веке занимают бездомные, которые ночуют под дверными навесами; они носят с собой одеяла — своеобразные знаки их состояния. Некоторые из них подобны предшественникам и унаследовали все их черты. Это могут быть люди умственно отсталые, или пьющие, или ущербные в каком-то ином смысле и потому неспособные вести «нормальное» существование. Или же это, наоборот, люди сообразительные и смекалистые, которые не прочь поупражняться в древнем искусстве «вешать лапшу на уши». Но этих, пожалуй, меньшинство. Лондонские бездомные большей частью действительно не могут справиться с требованиями городской жизни. Их страх перед миром слишком велик, им трудно находить друзей и устанавливать отношения с людьми. Чем может тогда показаться им лондонская вселенная? Тем же, чем она была для обездоленных и бездомных любой эпохи, — лабиринтом подозрительности, агрессии и мелких обид.

Бродягам всегда приходилось приноравливаться к жесткости и безразличию лондонцев. В стихотворении «По пути к собору Св. Павла» Джеймс Томсон пишет, как его толкает нетерпеливая толпа, в которой все «души и сердца / Ослеплены златым сиянием Тельца / И неспособны видеть» тех, кто упал по дороге. Это, по словам Сэмюэла Джонсона, возможно «лишь в таком большом городе, как Лондон, где никто никого не знает».

Незримый мир отверженных существует и в начале XXI столетия, хотя наружные его формы изменились. Тесно нашпигованные людьми дешевые доходные дома Степни ушли в небытие, но место их заняли муниципальные многоэтажки. «Потомственные бродяги» сменились желающими получить «помощь». Лондонские приюты сделались жилищами обездоленных, где, как пишет Хонор Маршалл в «Сумеречном Лондоне», царят «душевные болезни, распад семьи (в частности, разрыв брачных уз), хроническое нездоровье, рецидивизм, проституция, алкоголизм». На Уэллклоуз-сквер находился благотворительный центр, где получали крышу над головой «те, кто никому не нужен», — отбросы и ошметки общества, которые иначе просто истаяли бы на улицах. Они истаивают, потому что никто их не видит. В некоторых людных местах Лондона — например, перед вокзалом Чаринг-кросс — выстраиваются очереди желающих получить порцию супа из передвижной кухни Армии спасения; толпы проносятся мимо этих людей, как если бы их там не было вовсе. Нередко среди веселой публики, пьющей на свежем воздухе за столиками паба, лежит без движения какой-нибудь нищий, никому не нужный и словно бы невидимый. В ответ эти обездоленные постепенно теряют всякий контакт с внешним миром; а в Лондоне отправиться на дно легче, чем где бы то ни было в Англии. Недавнее обследование ночлежки в центре Лондона, о которой пишет С. Рандалл в книге «Домой пути нет», показало, что «четыре пятых всех молодых людей… составляли иногородние, в большинстве своем приехавшие недавно»: город, как всегда, ненасытен. Четвертая часть успела побывать «под надзором», половина имеет опыт ночевки под открытым небом, почти три четверти «не знают, куда подадутся потом». В большинстве своем они были нездоровы, плохо одеты и безденежны. Ночлежка находится в небоскребе Сентерпойнт — очень близко от тех мест, где встарь селился в сент-джайлсском «Грачовнике» пришлый оборванный люд.

Глава 66

Их голоса перевесили мой

Иных своих жителей Лондон сводит с ума. Психиатрическая статистика 1970-х годов показывает, что в Ист-энде случаев депрессии было в три раза больше, чем в целом по стране. Шизофрения тоже была распространенным заболеванием.

Лечебница при церкви Сент-Мэри-Бетлем (Св. Марии Вифлеемской) начала принимать душевнобольных еще в XIV веке. «Из Бедлама! Бедненькому холодно!», «Благослови Боже твои пять чувств — бедненькому холодно!» Крики сумасшедших раздавались и в Сент-Мэри-Баркинг — «больнице для клириков и лондонских горожан обоего пола, повредившихся в уме». Однако именно через посредство Бетлема Лондон всегда ассоциировался с безумием. Томас Мор задавался вопросом: не является ли этот город со всеми его юродивыми и помешанными одним большим сумасшедшим домом? И если так, то Бетлем — уменьшенная копия Лондона, его «малый мир». Документы 1403 года говорят, что в лечебнице тогда содержалось девять пациентов, к которым были приставлены надзиратель, привратник с женой и несколько слуг. Однако количество больных неуклонно росло. В «Лондонских хрониках», датированных 1450 годом, упоминается «церковь Богоматери, называемая Бедлам. В этом месте живут многие, кто повредился в уме. С ними обходятся честно и добросовестно, и некоторые вновь обретают разум и здоровье. А иные остаются там до конца дней, ибо излечить их помешательство превыше сил человеческих».

Некоторым разрешалось покидать «тюрьму для умалишенных», чтобы просить на улицах милостыню; на их статус указывала оловянная бляха, носимая на левой руке, и их называли «божьими менестрелями» и «юродивыми». Помимо сострадания, они вызывали у людей суеверный страх; на улицах они казались некими исчадиями городского безумия. Это были бродячие призраки — иные жалкие, иные пророчествующие, иные унылые, иные обличительно-грозные. В городе, кичившемся цивилизованностью, это были образы наготы человеческой.

На картах начала XVI века подле «Бишопсгейтской дороги» видны «ворота Бедлама». Пройдя их, вы попадали во двор с несколькими небольшими каменными строениями; здесь стояла церковь и был разбит сад. Пациенты в количестве тридцати одного человека теснились в помещениях, предназначенных для двадцати четырех, где «воплей, визга, рева, драк, потрясания цепями, проклятий, раздражения, злости так много и так они сильны и ужасны, что и здравомыслящего человека сведут с ума». Главными лекарствами здесь были кнут и цепи. В инвентарном перечне упоминаются «шесть цепей с замками и ключами, четыре пары железных наручников, еще пять железных цепей и две пары колодок». В том же столетии Томас Мор писал о человеке, который «был посажен в Бедлам, где битьем и ученьем ему вернули разум». Следовательно, «ученье», то есть наказание, считалось действенным лечебным средством. С ума сходить — для этого надо было мужества набраться.

К началу XVII века Бедлам стал единственной больницей, используемой для содержания умалишенных. Это были главным образом «бродяги, ученики ремесленников и слуги с небольшим добавлением студентов и господ. Из пятнадцати бродяг одиннадцать были женского пола». По лондонским улицам бродило много людей, которых можно было бы счесть сумасшедшими и посадить на ночь под замок, но, как правило, они оставались на свободе. Обилие женщин-бродяг среди обитателей Бедлама — они составляли примерно треть — тоже кое-что говорит о жизни лондонских улиц.

Одной из пациенток была леди Элеонора Дэвис, которую забрали в Бедлам зимой 1636 года, поскольку она объявила себя пророчицей. Хотя ее держали не в обычной палате, а в доме смотрителя, она позднее говорила, что Бедлам «подобен аду — настолько ужасны были проклятия и скверные сцены». Это был «дом непрестанной ругани», и она жаловалась, что смотритель и его жена нередко напивались допьяна и обижали ее. Бедлам, таким образом, в сгущенном виде демонстрировал наихудшие стороны лондонской жизни. Вот почему в начале XVII века его стали изображать на сцене. В ряде пьес сумасшедший дом стал местом, где разворачиваются эпизоды насилия и интриг, где пациенты совершают

Такие странные безумства,

Что, хоть и жаль вам их, вы улыбнетесь.

Строки взяты из пьесы Томаса Деккера «Честная проститутка» (1604). Там впервые описаны сцены, происходящие в Бедламе.

Уже то, что единственный в стране сумасшедший дом находился в Лондоне, имело для драматургов значение. В «Герцогине Мальфи» Уэбстера безумие ассоциируется с рядом городских профессий — например, портного, который «свихнулся, изучая моды». Получается, что с ума людей сводит сама городская жизнь, и это — важнейшая точка соприкосновения между Лондоном и помешательством. Другую важную ассоциацию демонстрирует пьеса Джона Флетчера «Паломник» (1621), где в центре внимания — душевное здоровье содержателей больницы, а не пациентов. Если смотрители и сторожа безумны, то безумно и общество, поставившее их на должности и возложившее на них ответственность.

К середине XVII века старый сумасшедший дом пришел в столь плачевное и негодное состояние, что в городе разразился скандал. В 1673 году было решено возвести вместо него на Мурфилдс большое современное здание. Спроектированный по образцу дворца Тюильри, он был украшен колоннами и окружен садами. Строительство шло три года. Над входными воротами скульптор Сиббер поместил две лысые полуобнаженные фигуры — «Безумие печальное» и «Безумие свирепое». Они стали одной из лондонских достопримечательностей и могут потягаться с более древней парой покровителей города — Гогом и Магогом. Тогда-то Вифлеемская лечебница и обрела настоящую свою славу; любопытствующие, заграничные путешественники и писатели потянулись в ее палаты взглянуть на сумасшедших. Для города и его властей очень важно было, чтобы помешательство видели подконтрольным и запертым. То была часть могучего движения в сторону «разума» после Великого пожара и чумы, сделавших весь город исполинской ареной неразумия и буйства. Повествуя о событиях 1665 года, Дэниел Дефо писал, что многими горожанами овладевало «буйство и помешательство, и сплошь и рядом они накладывали на себя руки, выбрасываясь из окон или стреляя в себя; обезумевшие матери убивали собственных детей; иные умирали от приступов жестокого горя, другие от испуга и неожиданности, вовсе не будучи зараженными, а третьих страх приводил в отчаяние или унылое безумие». Лондонцы всегда были предрасположены к мании; возможно, она была необходимым условием самого их городского существования.

Однако, словно бы подчеркивая нелепость и неблагородство безумия, обитателей Бедлама выставляли напоказ, как зверей в зоопарке; пациенты представали прожорливыми существами, которых надлежало связывать, смирять наручниками. В здании было две галереи, одна над другой; на каждом этаже палаты располагались вдоль коридора, посреди которого находилась железная решетка, отделявшая мужчин от женщин. Снаружи это был дворец, внутри — почти тюрьма. С посетителей брали по одному пенсу, и современник писал, что «безумные выходки несчастных непостижимым образом побуждали легкомысленных зрителей к ликованию и громкому смену; отвратительный рев одних пациентов и дикие движения других, казалось, равно забавляли их. Иных пришедших постыдная бесчеловечность толкала на то, чтобы… нарочно, развлечения ради доводить больных до бешенства». Это «доверительное письмо» середины XVIII века от Сэмюэла Ричардсона рисует безотрадную картину, вполне подтверждаемую иными источниками.

Другой очевидец этих сцен заметил, что «безумнейшие люди нашего королевства находятся не в Бедламе, а вне его». Любопытно вот что: здание на Мурфилдс провоцировало на иррациональное поведение не только своих обитателей, но и посетителей, и весь эпизод с «дикими движениями» (можно предположить — сексуальными) и «отвратительным ревом» производит впечатление невообразимого смешения типов и ролей. Рассчитывая на то, что выходки сумасшедших могут возбудить в иных зрителях похоть, на галереях обычно околачивались проститутки. Полушутливо-полувсерьез однажды было замечено, что для тех, кто приходит поглазеть на помешанных и посмеяться над ними, следовало бы выстроить другой подобный дом. Может показаться, что от Мурфилдс по всему городу распространялась зараза безумия.

Неудивительно, что в литературе того времени Бедлам стал убедительной метафорой всех лондонских зол. В стихах Поупа тень его ложится на Граб-стрит — улицу неимущих литераторов, где многие сходят с ума от безденежья и неуспеха. Трахерн писал:

Весь мир — Бедлам: огромный каземат,

Где буйствуют, беснуются, вопят.

Джон Локк сравнил временное помешательство с состоянием человека, заблудившегося в незнакомом городе, и эту наводящую на размышления аналогию подхватили многие из тех, кто писал о Лондоне. Например, Мэтью Брамбл в «Путешествии Хамфри Клинкера» Смоллетта говорит о лондонцах: «Всюду сумятица и суетня. Можно подумать, что они одержимы каким-то сумасшествием, которое не позволяет им сохранять спокойствие… Как мне отрешиться, от мысли, что ее [публику] обуял дух, более нелепый и пагубный, чем тот, каковой нам знаком по Бедламу?»[133] Здание на Мурфилдс, можно сказать, доминирует над душевнобольным городом. Лондонцы находятся в состоянии неестественного напряжения и беспокойства; они обитают в скверных домах, где нет ни света, ни воздуха; по ним хлещет бич бизнеса и наживы; их окружают всевозможные картины похоти и насилия. Они живут в Бедламе.

К концу XVIII века Вифлеемская лечебница в свой черед приобрела отпечаток разрухи и заброшенности. В 1799 году комиссия охарактеризовала здание как «мрачное, убогое и тоскливое», словно сами стены его вобрали в себя нечто от меланхолии иных пациентов. Уныние распространилось и на округу: лечебница находилась среди жалких домишек и лавок, торговавших подержанной мебелью. И вот в 1807 году было решено перевести ее на другую сторону реки — в Саутуорк. Третий Бедлам в истории Лондона возник на вполне подходящем месте, ибо Саутуорк всегда был средоточием тюрем и других казенных учреждений.

Новое здание выглядело столь же величественно, как предыдущее: портик с ионическими колоннами, громадный купол. Внутри, однако, было все так же безотрадно, словно вновь единственным назначением здания был театральный показ, долженствующий изображать победу Лондона над помешательством. Два скульптурных сумасшедших гиганта, которых прозвали «безмозглыми братьями», стояли теперь в вестибюле.

Методы лечения оставались суровыми и во многом основывались на физическом обуздании; один пациент пролежал в цепях четырнадцать лет. Более «просвещенный» подход стали проводить в жизнь лишь в середине XIX века. После двух инспекций, по результатам которых больничный режим был подвергнут жестокой критике, начали применять «нравственно-медицинское» лечение: пациентам дали возможность трудиться или чем-либо заниматься, им стали назначать такие медикаменты, как хлорал и наперстянка.

То был замкнутый малый мир внутри большого. Воду брали из своего артезианского колодца, так что пациентов миновали свирепствовавшие кругом холера и дизентерия. Ежемесячно устраивался бал, на котором пациенты танцевали друг с другом; об этих трогательных и диковинных празднествах писали многие. Однако безумие рождало нее тот же настоятельный вопрос. Лечебница навела Чарлза Диккенса, прошедшего мимо нее однажды вечером, на размышления: «Не оказываются ли каждую ночь примерно в том же состоянии, что и пациенты, те из нас, находящихся вне больницы, кто видит сны?»

К середине XIX века число душевнобольных в Лондоне утроилось, и для них открылись новые лечебные учреждения (самые известные — Хануэлл и Колни-Хатч). В 1930 году Вифлеемскую лечебницу перевели за город — в окрестности Бекенхема, но к тому времени столица была уже хорошо обеспечена психушками. Их стали называть «центрами психического здоровья», а пациентов — «пользователями».

Сравнительно недавно душевнобольных стали отпускать по домам с тем, чтобы они «жили в обществе», принимая лекарства. На лондонских улицах нередко можно встретить прохожего, который что-то торопливо бормочет себе под нос и яростно жестикулирует. На большинстве главных городских магистралей вы нет-нет да увидите одинокую фигуру, съежившуюся в позе отчаяния или устремившую взгляд в никуда. Порой кто-нибудь принимается кричать на прохожих или лезет с ними в драку. В свое время в ходу была фраза о лондонской жизни:

В твои дела не лезу — в мои прошу не лезть.

Можно добавить:

Твои дела — обедать, мои — из кожи лезть.

ЖЕНЩИНЫ И ДЕТИ

«Жаворонок» — один из детей, выискивавших по берегам Темзы кусочки угля, дерева или металла, которые можно было потом продать скупщику. «Жаворонки» составляли одно из тех маленьких обособленных сообществ, из которых складывалась многообразная лондонская жизнь.

Глава 67

Женское начало

Лондон, как обычно считается, город мужской. Таковым, по крайней мере, он был до недавнего времени. Под Леденхолл-стрит и Чипсайдом обнаружены фаллосы из медного сплава, под Коулмен-стрит — фаллическая скульптура. Фаллообразно вздымающаяся громада Канари-уорф господствует теперь над всем городом; будучи еще и символом коммерческого успеха, она, таким образом, являет нам двуединство лондонской первоосновы. На здания, стоящие поблизости от этой башни, «надеты» своего рода «чехлы» из песчаника: вот вам еще один вариант каменного пениса. Лондон всегда отправлял свои столичные функции на мужской манер, и в его властных структурах неизменно доминировали мужчины. Речные божества, как правило, женского пола, но лондонская река зовется «старый папаша Темз». Впрочем, всей этой системе образов присуща странная двойственность. Близ Лондонского моста вертикально торчит Монумент, однако на его цоколе Лондон изображен в виде плачущей женщины. Низвергнувшись, пройдя через пламя, город меняет пол.


Дата добавления: 2015-09-30; просмотров: 18 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>