Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

С 34 Горькие силлогизмы / Эмиль Мишель Сиоран ; пер. с фр. А. Г. Головиной, В. В. Никитина . — М.: Алгоритм, Экс-мо, 2008. — 368 с. — (Философский бестселлер). 12 страница



 

Я был единственным посетителем этого деревенско­го кладбища, когда там появилась беременная женщина. Я сейчас же ушел прочь — лишь бы не смотреть на эту носительницу трупа, лишь бы не думать о контрасте ме­жду этим агрессивно выпирающим животом и стертыми могилами, между лживым обещанием и тем, чем конча­ются всякие обещания.

 

Желание молиться не имеет ничего общего с верой. Оно проистекает из совершенно особого состояния по­давленности и сохраняется до тех пор, пока не проходит эта подавленность, даже если и сами боги, и воспомина­ние о них успели навсегда исчезнуть.

 

«Всякое произнесенное слово может надеяться толь­ко на неуспех» (Григорий Палама).

Столь радикальное осуждение любой литературы могло принадлежать только мистику, то есть человеку, профессионально исследовавшему Невыразимое.

 

В античности многие, особенно среди философов, прибегали к добровольной асфиксии — задерживали ды­хание, пока не наступала смерть от удушья. Этот чрез­вычайно элегантный и очень практичный способ само­убийства исчез без следа, и нет никакой уверенности в его возможном возрождении.

 

Говорено и переговорено: идея судьбы, подразуме­вающая какое-то изменение, какую-то историю, непри-ложима к неподвижному существу. Следовательно, нель­зя говорить о «судьбе» Бога.

В теории это действительно верно. Но на практике мы только этим и занимаемся, особенно в эпохи, когда рушатся верования и шатаются основы веры, когда не ос­тается ничего, что могло бы противостоять времени, ко­гда сам Бог оказывается затронут всеобщим упадком.

 

Как только мы начинаем хотеть, мы немедленно подпадаем под юрисдикцию беса.

 

Жизнь — ничто; смерть — все. Между тем не суще­ствует ничего такого, что можно было бы назвать смер­тью независимо от жизни. Но именно это отсутствие чет­ко определимой реальности и автономии и делает смерть универсальной. У нее нет собственной области, она по­всеместна, как и все, чему не хватает идентичности, гра­ниц и содержания; она есть наглая бесконечность.

 

Эйфория... Привычное настроение и следующие за ним мысли под влиянием какой-то неясной силы поки­нули меня, и я оказался во власти необъяснимого ли­кования. Подобную беспричинную радость, подумал я, должны испытывать люди, погруженные в дела или борь­бу, люди, производящие что-то. Они не желают, да и не могут размышлять о том, что отрицает их существова­ние. Впрочем, даже если бы они задумались над этим, ни к каким выводам так и не пришли бы, как и я в тот па­мятный день.



 

К чему расцвечивать подробностями то, что не тре­бует никаких комментариев? Текст с объяснениями пере­стает быть текстом. Мы переживаем каждую идею, а не расчленяем ее на составные части; мы используем ее в своей борьбе, а не описываем этапы ее становления. Ис­тория философии есть отрицание философии.

 

Как-то, в приступе довольно сомнительной скрупу­лезности, я поддался желанию выяснить, какие конкрет­но вещи заставляют меня чувствовать усталость, и при­нялся составлять их список. Далеко не исчерпанный, он оказался таким длинным и гнетущим, что я счел пред­почтительным ограничиться усталостью в себе — грею­щим душу термином, философский ингредиент которого способен поднять с постели больного чумой.

 

Синтаксис разрушается и распадается; победу торже­ствует двусмысленность и приблизительность. Это очень хорошо. Правда, если вы попробуете составить завеща­ние, вас охватит сомнение, а так ли уж заслуживала пре­зрения пресловутая покойная точность выражения.

 

Что такое афоризм? Огонь без пламени. Так стоит ли удивляться, что не бывает желающих погреться у него?


 

«Непрестанная молитва», которую проповедовали сторонники исихазма... Не уверен, что я смог бы возвы­ситься до нее, Даже если полностью утратил бы разум. В набожности я признаю только перехлесты, всякие по­дозрительные излишества, и аскеза ни на минуту не пока­залась бы мне привлекательной, если бы она не сопрово­ждалась всем тем, что служит признаком плохого монаха: бездельем, обжорством, склонностью к унынию, алчно­стью и отвращением к миру, необходимостью разрывать­ся между трагедией и экивоком и надеждой на внутрен­ний крах.

 

Не помню, кто именно из Отцов Церкви рекомендо­вал ручной труд как средство от скуки.

Превосходный совет, которому я всю жизнь следовал по собственному побуждению. Нет такой вековой тоски, которая устояла бы перед любительским ремеслом.


 


Годы и годы без кофе, без спиртного, без табака! К счастью, остается тревога, способная заменить самые сильные возбуждающие средства!

 

Самый суровый упрек, которого заслуживают поли­цейские режимы, основан на том, что они заставляют лю­дей из осторожности уничтожать письма и личные днев­ники, то есть наименее фальшивую часть литературы.

 

Чтобы дух не дремал, клевета оказывается не менее эффективной, чем болезнь. Та же настороженность, то же вымученное внимание, то же чувство опасности, то же подстегивающее смятение, то же мрачное обогащение...

 

Я — ничто, и это очевидно. Но поскольку на протя­жении долгих лет я хотел быть чем-то, мне так и не уда­ется до конца преодолеть это желание. Оно существу­ет уже потому, что существовало когда-то, оно донимает меня и подчиняет себе, как бы я ни тщился от него от­делаться. Напрасно я пытаюсь сплавить его в прошлое — оно не дается и снова преследует меня. Никогда не ве­давшее удовлетворения, оно сохранилось в полной не­прикосновенности и отнюдь не намерено слушать моих приказаний. Зажатый между собой и своим желанием, что я могу?

 

Св. Иоанн Климакский пишет в своей «Лестнице в рай», что монах, одержимый гордыней, не нуждается в преследовании беса, ибо он сам себе бес.

 

Мне вспоминается Икс, который ушел в монастырь, но жизнь его там не заладилась. Не было на свете чело­века, лучше, чем он, приспособленного к мирской жизни и мирскому блеску. Не способный ни к смирению, ни к подчинению, он все-таки избрал одиночество и дал ему поглотить себя. В нем не было ничего, чтобы, по выраже­нию все того же Иоанна Климакского, стать «возлюблен­ным Господа». Дабы обрести спасение, а тем более помочь в его обретении другим, одного сарказма мало. Сарказ­мом можно только замаскировать свои раны, не говоря уже о своем отвращении к миру.

 

Жить, не ведая никаких амбиций, — великое счастье и великая сила. Я заставляю себя жить именно так. Но сам факт, что я принуждаю себя к этому, свидетельству­ет о моей тщеславности.

 

Время, свободное от размышлений, — на самом деле единственно наполненное. Не надо краснеть от стыда, подсчитывая, как много мгновений мы потратили ни на что. Эти мгновения только с виду пусты, в действитель­ности же они поражают полнотой. Медитация есть выс­ший вид досуга, секрет которого утрачен.

 

Благородные жесты всегда вызывают подозрение. О каждом из них мы сожалеем. Они фальшивы, театраль­ны, вызваны стремлением к позерству. Справедливости ради добавим, что почти такое же сожаление вызывают и подлые жесты.

 

Вспоминаю отдельные мгновения своей жизни, от самых нейтральных до самых волнующих, и спрашиваю себя: что осталось от каждого из них и какая теперь ме­жду ними разница? Все они слились в одно, утратили вы­пуклость и реальность. Лишь в те минуты, когда я не чувствовал ничего, я приближался к истине, то есть к своему нынешнему состоянию, в котором я пытаюсь ос­мыслить свой прошлый опыт. Так что толку что-либо ис­пытывать? Ни память, ни воображение не способны воз­родить к жизни ни один былой «экстаз»!

 

Ни один человек до последней минуты не способен полностью познать смерть: даже для пребывающего в агонии она таит чуточку новизны.

 

Если верить Каббале, Бог создал души сразу же, и все они изначально имели ту же форму, какую должны были обрести после своего воплощения. Когда приходит время, очередная душа получает приказ соединиться с предна­значенным ей телом и каждая из них тщетно молит Соз­дателя избавить ее от этой грязи и этого рабства.

Чем больше я думаю о том, что могло произойти, ко­гда настал черед воплощаться моей душе, тем крепче во мне убеждение, что больше всех других упиралась и фыр­кала именно она.

 

Скептиков принято упрекать, и даже есть выражение «автоматическое сомнение», тогда как по поводу человека ве­рующего никогда не скажут, что он впал в «автоматическую веру». А ведь вера проявляется гораздо более машинально, чем сомнение, которое имеет хотя бы то извинительное пре­имущество, что идет от сюрприза к сюрпризу — правда, ни одному из них так и не удается побороть смятение.

 

В каждом из нас мерцает искорка, зажженная задолго до нашего рождения, задолго до всяких рождений вообще, и эту искорку необходимо всячески оберегать, если, ко­нечно, мы хотим снова вернуться в тот далекий свет, с ко­торым по какой-то неведомой причине были разлучены.

 

Подлинное ощущение полноты бытия и истинного счастья я испытываю только при мысли, что дождался наконец мига, когда можно уйти навсегда.

 

Наступает момент, когда выбор между метафизикой и любительством, между непостижимым и смехотворным кажется нам бесполезным.

 

Чтобы осознать, каким откатом назад явилось хри­стианство по сравнению с язычеством, достаточно сопоставить банальности, изрекаемые по поводу самоубийства Отцами Церкви, и мнения, высказанные на ту же самую тему Плинием, Сенекой и даже Цицероном.

 

Какой смысл в произносимых словах? Имеют ли фра­зы, составляющие речь, какое-либо содержание? И если рассмотреть их каждую по отдельности, имеют ли они какой-либо предмет?

Разговаривать можно, только абстрагируясь от этих вопросов или, во всяком случае, задавая их себе как мож­но реже.

 

«Мне на все плевать»... Если бы эти слова хоть раз были произнесены хладнокровно, с полным сознанием того, что они означают, история получила бы оправда­ние, а вместе с ней — и все мы.

 

«Горе вам, если все вокруг станут говорить о вас только доброе!»

Христос пророчествовал о собственном конце. Се­годня все без исключения говорят о нем только доброе, даже закоренелые безбожники, — они-то, кстати, особен­но стараются. Он знал, что настанет день, когда он не сможет устоять против всеобщего одобрения.

Если на христианство не обрушатся гонения, столь же безжалостные, как в первые века его существования, ему конец. Оно должно любой ценой обзавестись врага­ми, само себе организовать ряд великих бедствий. Пожа­луй, только новый Нерон мог бы еще его спасти...

­

Я верю в свежее слово и плохо представляю себе, ка­кой диалог могли вести люди десять тысяч лет назад. Еще хуже я представляю себе, что какой-либо диалог вообще мог иметь место — не говорю, десять тысяч, но хотя бы тысячу лет назад.

 

В труде по психиатрии меня интересуют только рас­сказы больных; в сочинении критика — цитаты.

 

Эта полька была уже за пределами здоровья и болезни, больше того — за пределами жизни и смерти. Никто ничем не мог ей помочь. Разве можно вылечить призрак? Разве можно помочь живому, который отрекся от жизни? Исце­ляют только тех, кто принадлежит земле и цепляется за нее корнями, какими бы слабыми они ни представлялись.

 

Переживаемые нами периоды бесплодия совпадают с периодами обострения сознания и ослабления поме­шательства.

 

Дойти до предела в своем искусстве и, шире, своем бытии — вот закон, которому должен следовать всякий, кто хоть в какой-то мере мнит себя избранным.

 


Только благодаря речи люди производят ошибочное впечатление свободных. Если бы они делали все то же, что делают и сейчас, но при этом не произносили ни сло­ва, их можно было бы принять за роботов. Разговаривая, они обманывают сами себя и окружающих: если человек вслух объявляет о том, что он намерен делать, разве мож­но усомниться в том, что он хозяин своим поступкам?

 

В глубине души каждый ощущает себя бессмертным и верит в это, даже если жить ему осталось считанные мгновения. Все можно понять, все допустить, все осуще­ствить — кроме собственной смерти, даже если неот­ступно размышляешь о ней и смиряешься перед ее не­избежностью.

 

Как-то утром я был на бойне и видел животных, ко­торых гнали на убой. Почти все в последний момент на­чинали упираться. Их тогда стегали по задним ногам.

Я часто вспоминаю эту сцену, когда, вырванный из сна, не чувствую в себе сил встретить лицом к лицу ка­ждодневную муку Временем.

 

Я льщу себя надеждой, что достиг совершенства в понимании временного характера всего сущего. Стран­ное это совершенство — оно отравило все мои дни, хуже того — все мои ощущения.

 

Каждый человек искупает свой первый миг.

 

На секунду мне показалось, что я понял, что значит для последователя Веданты погружение в брахман. Как бы мне хотелось, чтобы эта секунда растянулась до бес­конечности!


 


Я искал лекарство против тревоги в сомнении. В кон­це концов, лекарство само превратилось в болезнь.


 


«Если учение распространяется, значит, это угодно небесам» (Конфуций).

Как мне хочется поверить в это каждый раз, когда та или иная торжествующая глупость едва не доводит меня до апоплексии!

 

Какое огромное количество экзальтированных, чок­нутых и слабоумных приходилось мне с восхищением наблюдать! При мысли о том, что они никогда не при­мут ничью сторону, я испытывал облегчение сродни ор­газму.

 

Жить в конфликте со своим временем — редкая при­вилегия. Каждую минуту ты отдаешь себе отчет, что ду­маешь не так, как другие. И это состояние острого несход­ства с остальными, при всей своей кажущейся ущербно­сти и бесплодии, тем не менее, обладает философским статусом, которого ни за что не обретешь, если позво­лишь себе погрузиться в размышления о событиях.

 

«Ничего не поделаешь...» — твердила мне восьмиде­сятилетняя старуха в ответ на каждое мое замечание, на каждую новость, которую я кричал ей в самое ухо, в от­вет на настоящее, и будущее, и ход вещей...

Я все еще надеялся добиться от нее хоть чего-нибудь новенького и донимал ее своими опасениями, претензия­ми и жалобами. И снова слышал вечное: «Ничего не по­делаешь...» Потом это мне надоело, и я ушел, проклиная ее и себя. Что за блажь открывать душу дуре!

Но, едва оказавшись на улице, я опомнился. «А ведь старуха совершенно права. Как же я сразу не понял, что ее заезженная пластинка выражает истину, и притом наи­важнейшую истину, — не зря же все вокруг нас вопиет об этом и все внутри нас отказывается в это верить».

 

Бывает два рода предчувствий: первичные (Гомер, Упанишады, фольклор) и вторичные (буддизм махая-ны, римский стоицизм, александрийский гнозис). Яркая вспышка и приглушенный свет. Пробуждение сознания и усталость разбуженного.

 

Если верно, что погибшее никогда не существовало, то рождение как источник обреченного на гибель столь же мало принадлежит существованию, как и все осталь­ное.


 


 

Осторожнее с эвфемизмами! Они лишь усиливают ужас, который предположительно должны скрывать.

Употреблять слово покойный вместо слов мертвый или умерший представляется мне нелепым, если не бес­смысленным.

 

Стоит человеку забыть о том, что он смертен, как он становится способен на великие свершения и порой даже действительно их совершает. В то же самое время подобное забвение как результат утраты чувства меры служит причиной всех его несчастий. «Смертный, думай, как положено смертному». Честь изобретения трагиче­ской скромности принадлежит античности.


 


Из всех конных статуй римских императоров единст­венной пережившей и нашествие варваров, и эрозию ве­ков является статуя Марка Аврелия, наименее дорожившего званием императора и наверняка удовольствовав­шегося бы любым другим общественным положением.

 

Силой воли поднявшись с постели, я, преисполнен­ный планов, собирался работать и все утро провел с этим твердым намерением. Но едва я уселся к столу, как в го­лове возникла паршивая, гнусная, надоедливая мыслиш­ка: «И зачем только ты явился в этот мир?» — возникла и разрушила весь мой порыв. И я, как обычно, снова улег­ся в постель с надеждой если не найти ответ на этот во­прос, то хотя бы еще поспать.

 

Пока мы остаемся на поверхности вещей, мы легко решаем вопросы и рубим сплеча, но стоит проникнуть не­много вглубь, как мы теряем всякую способность к реше­нию и лишь сожалеем, что не остались на поверхности...

 

Страх оказаться обманутым—это вульгарный вари­ант поиска Истины.

 

Люди, хорошо знающие друг друга, не испытывают тотального взаимного презрения — они слишком надое­ли друг другу, чтобы оставаться способными на такое сильное чувство.

 

Послушное следование за учением, верованием или системой взглядов отупляет, особенно писателя, если только вся его жизнь не является, как это часто случает­ся, опровержением высказываемых им идей. Это проти­воречие, или измена, служит ему стимулом и поддержи­вает его в состоянии испуга, смятения и стыда, каковые чрезвычайно благотворны для производства чего-либо.

 

Рай был таким местом, где все всё знали, но где ни­кому ничего не объясняли. Это был мир до греха, то есть мир до комментария...


 

К счастью, я неверующий. Будь у меня вера, я жил бы в постоянном страхе ее утратить. Поэтому она ничем не помогла бы мне, а только навредила.


 


Обманщик, «враль», сознательно идущий на обман, то есть не скрывающий от себя собственной лжи, про­двигается в познании намного дальше, чем степенный, пользующийся уважением, цельный мыслитель.


 

Тот, у кого есть тело, имеет право на звание отвер­женного. Если же у него есть к тому же и «душа», то он вправе претендовать на анафему.

 

На каком языке говорить с человеком, который по­терял все? Лучше всего отдать предпочтение самым ту­манным и расплывчатым выражениям.

 

Сожаление первично: поступки, которых мы не со­вершили, заставляют нас без конца возвращаться к ним мыслями и в силу этого образуют главное содержание нашего сознания.

 

Как хочется иногда почувствовать себя каннибалом! Не ради удовольствия сожрать кого-нибудь, а ради того, чтобы потом тебя вырвало.

 

Не желаю больше быть человеком. Мечтаю о какой-нибудь другой форме вырождения.

 

Каждый раз, когда ты стоишь на перепутье, приляг и полежи спокойно несколько часов. Решения, принятые на ногах, ничего не стоят, — они продиктованы либо гор­дыней, либо страхом. Конечно, ты и лежа не свободен от этих двух бичей, но тогда они проявляются в более мяг­кой, вневременной форме.

 

Когда кто-нибудь жалуется, что не достиг в жизни своей цели, достаточно напомнить ему, что и сама жизнь пребывает в аналогичной ситуации — если не хуже.


 


Произведения умирают. Но их фрагменты, не имев­шие собственной жизни, и умереть не могут.



Ужас перед второстепенными вещами буквально па­рализует меня. Ведь именно второстепенное есть сущ­ность всякой коммуникации (следовательно, и мышле­ния), оно — плоть и кровь устного и письменного слова. Попытка отвернуться от него равнозначна заигрыванию со скелетом.


 


Удовольствие, которое мы получаем от сознания вы­полненного дела (особенно когда не верим в него и даже его презираем), доказывает, насколько глубоко в нас чув­ство принадлежности к толпе.

 

Моя заслуга не в том, что я ни на что не годен, а в том, что я сознательно к этому стремлюсь.

 

Если я не отрекаюсь от своих корней, то только по­тому, что лучше быть никем, чем подобием чего бы то ни было.

 

Человек — это смесь автоматизмов и капризов. Это разладившийся робот, робот с дефектами. Пусть он таким и остается. Не дай бог, его кто-нибудь отладит.

 

Каждый из нас ждет одного и того же — смерти, одни терпеливо, другие с нетерпением. Но осознание этого приходит к нам лишь вместе со смертью, то есть слиш­ком поздно, чтобы возрадоваться ее приходу.

 


Я больше чем уверен, что человек научился молить­ся раньше, чем разговаривать. Разве мог бы он вытер­петь все муки, которые свалились на него, когда он от­верг, отринул животное состояние, без стонов и ворча­ния — этих прообразов и предвестников молитвы?

 

И в искусстве, и во всем остальном тот, кто коммен­тирует, обычно и более искушен, и более проницателен, чем тот, кого он комментирует. Таково преимущество убийцы перед жертвой.

 

«Возблагодарим же богов за то, что они никого не привязывают к жизни силой».

Сенека (чей стиль, если верить Калигуле, страдал не­хваткой связности) сумел выразить главное. Этому спо­собствовала не столько его верность стоицизму, сколько его восьмилетняя ссылка на Корсику, в те времена слыв­шую совершенно диким краем. Благодаря этому испы­танию его легкомысленный ум приобрел новое измере­ние, чего в нормальных условиях не случилось бы нико­гда. Оно же позволило ему обойтись без благотворного влияния болезни.


 


Вот оно, это мгновение... Оно пока еще мое, но вот оно утекает, ускользает от меня — и его уже нет. Разве попробовать с другим? Решено. Вот оно снова здесь, оно принадлежит мне... и снова исчезает где-то вдали. Поче­му я с утра до ночи должен производить прошлое?

 

 

Чего он только ни испробовал, чтобы приобщиться к мистической мудрости! Все понапрасну. После этого ему не оставалось ничего другого, кроме приобщения к про­сто мудрости. Когда люди начинают задаваться так называемыми философскими вопросами и выражаться на неизбежном в этом случае жаргоне, они напускают на себя вид агрес­сивного высокомерия. А ведь философия — область, в ко­торой наличие неразрешимых проблем подразумевается само собой, следовательно, таким же обязательным долж­но быть и требование скромности. Впрочем, контраст здесь только кажущийся. Чем серьезнее обсуждаемый во­прос, тем скорее изменяет философу трезвость мысли, так что, в конце концов, он нередко начинает и к себе само­му подходить с теми же мерками, какие диктует важность проблемы. Еще более кичливы в этом отношении богосло­вы, чему тоже есть объяснение: нельзя безнаказанно трак­товать Бога. Каждый, кто этим занимается, кончает тем, что волей-неволей пытается приписать себе кое-какие из его атрибутов — самые дурные, разумеется.

 

Дух, пребывающий в мире с миром и с самим собой, хиреет и чахнет. Зато всякая малость, выводящая из этого состояния, снова заставляет его расцвести. Мышление, в конечном счете, есть не более чем бессовестная эксплуа­тация наших невзгод и затруднений.

 

Тело, в прошлом мой верный союзник, лишило меня своей милости; оно перестало меня слушаться и быть моим соучастником. Преданный, брошенный, сданный в архив, что бы я делал, если бы не компания моих старых честных болячек, не оставляющих меня ни днем ни ночью?

 

Люди «изысканных манер» не способны к словотвор­честву. Напротив, откровенные бахвалы и любители грубости, окрашенной искренним чувством, добиваются в этой области поразительных успехов. Они ближе к при­роде и умеют жить словом. Неужели литературный ге­ний — удел обитателей притонов? Во всяком случае, не­кий минимум похабщины ему явно показан.

 

Следует держаться одного языка и при всяком удоб­ном случае углублять его знание. Писателю болтовня с консьержкой может дать больше, чем беседа с ученым на иностранном языке.

 

«Чувствовать себя всем и понимать, что ты — ни­что». Когда-то в юности я случайно натолкнулся на это отрывочное высказывание. Оно меня потрясло. Все, что я переживал тогда, и все, что мне довелось пере­жить впоследствии, укладывалось в эту поразитель­ную и банальную формулу — синтез широты взгля­дов и пораженчества, восторга и ощущения тупика. Откровение чаще всего возникает не из парадокса, а из трюизма.

 

Поэзия исключает расчет и преднамеренность, она вся есть незавершенность, предчувствие, бездна. Ей не нужны ни геометрически выверенное мурлыканье, ни це­почки безжизненных эпитетов. Слишком сильны в нас обида и разочарование, слишком велики усталость и дух варварства, чтобы ценить ремесло.

 

Без идеи прогресса обойтись невозможно, а ведь она вовсе не стоит того, чтобы уделять ей такое внимание. С ней происходит то же самое, что и со «смыслом» жиз­ни. Ясное дело, жизнь должна иметь какой-то смысл. Но попробуйте отыскать такой из них, который при бли­жайшем рассмотрении не окажется ничтожным до сме­хотворного.

 

Вырубают деревья. Строят дома. И повсюду рожи, рожи... Человек расползается повсюду. Человек — это ра­ковая опухоль земли.

 

В идее рока есть нечто сладостно обволакивающее. От нее становится теплее.

 

На что стал бы похож троглодит, если бы он изведал все оттенки пресыщенности...

 

Удовольствие оклеветать самого себя не идет ни в ка­кое сравнение с удовольствием быть оклеветанным дру­гими.

 

Мне лучше, чем кому бы то ни было, известно, сколь велика опасность родиться на свет с ощущением всепо­глощающей жажды. Это отравленный дар, ниспосланный Провидением нам в отместку. С таким грузом на плечах я не смог добиться ничего — в плане духовном, разуме­ется, а ведь только он и имеет значение. В моем пораже­нии нет ничего случайного, оно органично вытекает из самой моей сущности.


 


Мистики со своими «собраниями сочинений». Когда, как они, обращаешься к Богу, и только к Богу, лучше воз­держаться от писанины. Бог ведь не читает...


 

Каждый раз, когда я размышляю над сущностным, я нахожу его следы в молчании или исступлении, в немом оцепенении или крике. И никогда — в слове.


 

Когда на протяжении целого дня без конца размыш­ляешь над неуместностью своего появления на свет, все, что планируешь сделать и что делаешь, представляется жалким и ничтожным. Сам себе напоминаешь тогда су­масшедшего, который излечился, но не перестает возвра­щаться мыслью к пережитому приступу безумия, тому «сну», от которого сумел пробудиться. Он так и будет до бесконечности вспоминать его, и исцеление не принесет ему никакой пользы.

Есть люди, которых страдание манит не меньше, чем других жажда выигрыша.


 

Человечество начало свой путь, поднявшись не с той ноги. Первым следствием этого стали злоключения в раю. Очевидно, вскоре не замедлят сказаться и остальные.

 

Не понимаю и никогда не пойму, как можно жить, зная, что тебе отказано даже в такой малости, как вечность!

 

Идеальное существо? Это ангел, лишенный чина из-за пристрастия к юмору.

 

Когда после ряда вопросов о желании, отвращении и безмятежности Будду спросили: «Какова же цель, глав­ный смысл нирваны?» — он не ответил. Он улыбнулся. Чего только не наговорили потом об этой его улыбке, вместо того чтобы увидеть в ней нормальную реакцию на беспредметный вопрос. То же самое мы делаем, от­вечая на бесконечные детские «почему». Мы улыбаемся, потому что ответить нам нечего, потому что ответ будет еще глупее, чем вопрос. Дети ни в чем не признают границ; они все время рвутся заглянуть за грань последне­го предела, узнать, а что же там, после. Но после ничего нет. Нирвана-это и есть предел, последний предел. Осво­бождение и последний тупик.

Бесспорно, существование могло быть вполне при­влекательным, пока не стало слишком шумно, — скажем, до наступления каменного века.

Когда же явится человек, который сумеет избавить нас от людей?

 

Что толку твердить себе, что нет никакого смысла за­держиваться на земле дольше мертворожденного младен­ца, если, вместо того чтобы смотаться отсюда при первой возможности, с энергией умалишенного цепляешься за каждый лишний день.


 


Трезвость мысли отнюдь не освобождает от желания жить, она всего лишь делает непригодным к жизни.


 


Бог — это болезнь, от которой мы, как нам кажет­ся, излечились, — еще бы, ведь от нее больше никто не умирает.

 

Бессознательное — это секрет и «жизненный прин­цип» самой жизни. Оно — единственное средство про­тив «я», против несчастья быть личностью, против де­морализующего воздействия сознания, ибо сознательное состояние столь опасно и столь трудно переносимо, что оно должно ниспосылаться только атлетически сложен­ным силачам.

 

Всякий успех, успех в любом начинании, влечет за собой внутреннее обеднение. Он заставляет нас забыть о том, кто мы такие, и освобождает нас от пытки собст­венной ограниченностью.

 

Никогда в жизни я не принимал себя за существо. Я — человек без гражданства, маргинал, никчемное соз­дание, существующее только за счет чрезмерной изобиль­ности собственного небытия.

 

Потерпевший кораблекрушение где-то между эпи­граммой и вздохом...


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.039 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>