|
Я был единственным посетителем этого деревенского кладбища, когда там появилась беременная женщина. Я сейчас же ушел прочь — лишь бы не смотреть на эту носительницу трупа, лишь бы не думать о контрасте между этим агрессивно выпирающим животом и стертыми могилами, между лживым обещанием и тем, чем кончаются всякие обещания.
Желание молиться не имеет ничего общего с верой. Оно проистекает из совершенно особого состояния подавленности и сохраняется до тех пор, пока не проходит эта подавленность, даже если и сами боги, и воспоминание о них успели навсегда исчезнуть.
«Всякое произнесенное слово может надеяться только на неуспех» (Григорий Палама).
Столь радикальное осуждение любой литературы могло принадлежать только мистику, то есть человеку, профессионально исследовавшему Невыразимое.
В античности многие, особенно среди философов, прибегали к добровольной асфиксии — задерживали дыхание, пока не наступала смерть от удушья. Этот чрезвычайно элегантный и очень практичный способ самоубийства исчез без следа, и нет никакой уверенности в его возможном возрождении.
Говорено и переговорено: идея судьбы, подразумевающая какое-то изменение, какую-то историю, непри-ложима к неподвижному существу. Следовательно, нельзя говорить о «судьбе» Бога.
В теории это действительно верно. Но на практике мы только этим и занимаемся, особенно в эпохи, когда рушатся верования и шатаются основы веры, когда не остается ничего, что могло бы противостоять времени, когда сам Бог оказывается затронут всеобщим упадком.
Как только мы начинаем хотеть, мы немедленно подпадаем под юрисдикцию беса.
Жизнь — ничто; смерть — все. Между тем не существует ничего такого, что можно было бы назвать смертью независимо от жизни. Но именно это отсутствие четко определимой реальности и автономии и делает смерть универсальной. У нее нет собственной области, она повсеместна, как и все, чему не хватает идентичности, границ и содержания; она есть наглая бесконечность.
Эйфория... Привычное настроение и следующие за ним мысли под влиянием какой-то неясной силы покинули меня, и я оказался во власти необъяснимого ликования. Подобную беспричинную радость, подумал я, должны испытывать люди, погруженные в дела или борьбу, люди, производящие что-то. Они не желают, да и не могут размышлять о том, что отрицает их существование. Впрочем, даже если бы они задумались над этим, ни к каким выводам так и не пришли бы, как и я в тот памятный день.
К чему расцвечивать подробностями то, что не требует никаких комментариев? Текст с объяснениями перестает быть текстом. Мы переживаем каждую идею, а не расчленяем ее на составные части; мы используем ее в своей борьбе, а не описываем этапы ее становления. История философии есть отрицание философии.
Как-то, в приступе довольно сомнительной скрупулезности, я поддался желанию выяснить, какие конкретно вещи заставляют меня чувствовать усталость, и принялся составлять их список. Далеко не исчерпанный, он оказался таким длинным и гнетущим, что я счел предпочтительным ограничиться усталостью в себе — греющим душу термином, философский ингредиент которого способен поднять с постели больного чумой.
Синтаксис разрушается и распадается; победу торжествует двусмысленность и приблизительность. Это очень хорошо. Правда, если вы попробуете составить завещание, вас охватит сомнение, а так ли уж заслуживала презрения пресловутая покойная точность выражения.
Что такое афоризм? Огонь без пламени. Так стоит ли удивляться, что не бывает желающих погреться у него?
«Непрестанная молитва», которую проповедовали сторонники исихазма... Не уверен, что я смог бы возвыситься до нее, Даже если полностью утратил бы разум. В набожности я признаю только перехлесты, всякие подозрительные излишества, и аскеза ни на минуту не показалась бы мне привлекательной, если бы она не сопровождалась всем тем, что служит признаком плохого монаха: бездельем, обжорством, склонностью к унынию, алчностью и отвращением к миру, необходимостью разрываться между трагедией и экивоком и надеждой на внутренний крах.
Не помню, кто именно из Отцов Церкви рекомендовал ручной труд как средство от скуки.
Превосходный совет, которому я всю жизнь следовал по собственному побуждению. Нет такой вековой тоски, которая устояла бы перед любительским ремеслом.
Годы и годы без кофе, без спиртного, без табака! К счастью, остается тревога, способная заменить самые сильные возбуждающие средства!
Самый суровый упрек, которого заслуживают полицейские режимы, основан на том, что они заставляют людей из осторожности уничтожать письма и личные дневники, то есть наименее фальшивую часть литературы.
Чтобы дух не дремал, клевета оказывается не менее эффективной, чем болезнь. Та же настороженность, то же вымученное внимание, то же чувство опасности, то же подстегивающее смятение, то же мрачное обогащение...
Я — ничто, и это очевидно. Но поскольку на протяжении долгих лет я хотел быть чем-то, мне так и не удается до конца преодолеть это желание. Оно существует уже потому, что существовало когда-то, оно донимает меня и подчиняет себе, как бы я ни тщился от него отделаться. Напрасно я пытаюсь сплавить его в прошлое — оно не дается и снова преследует меня. Никогда не ведавшее удовлетворения, оно сохранилось в полной неприкосновенности и отнюдь не намерено слушать моих приказаний. Зажатый между собой и своим желанием, что я могу?
Св. Иоанн Климакский пишет в своей «Лестнице в рай», что монах, одержимый гордыней, не нуждается в преследовании беса, ибо он сам себе бес.
Мне вспоминается Икс, который ушел в монастырь, но жизнь его там не заладилась. Не было на свете человека, лучше, чем он, приспособленного к мирской жизни и мирскому блеску. Не способный ни к смирению, ни к подчинению, он все-таки избрал одиночество и дал ему поглотить себя. В нем не было ничего, чтобы, по выражению все того же Иоанна Климакского, стать «возлюбленным Господа». Дабы обрести спасение, а тем более помочь в его обретении другим, одного сарказма мало. Сарказмом можно только замаскировать свои раны, не говоря уже о своем отвращении к миру.
Жить, не ведая никаких амбиций, — великое счастье и великая сила. Я заставляю себя жить именно так. Но сам факт, что я принуждаю себя к этому, свидетельствует о моей тщеславности.
Время, свободное от размышлений, — на самом деле единственно наполненное. Не надо краснеть от стыда, подсчитывая, как много мгновений мы потратили ни на что. Эти мгновения только с виду пусты, в действительности же они поражают полнотой. Медитация есть высший вид досуга, секрет которого утрачен.
Благородные жесты всегда вызывают подозрение. О каждом из них мы сожалеем. Они фальшивы, театральны, вызваны стремлением к позерству. Справедливости ради добавим, что почти такое же сожаление вызывают и подлые жесты.
Вспоминаю отдельные мгновения своей жизни, от самых нейтральных до самых волнующих, и спрашиваю себя: что осталось от каждого из них и какая теперь между ними разница? Все они слились в одно, утратили выпуклость и реальность. Лишь в те минуты, когда я не чувствовал ничего, я приближался к истине, то есть к своему нынешнему состоянию, в котором я пытаюсь осмыслить свой прошлый опыт. Так что толку что-либо испытывать? Ни память, ни воображение не способны возродить к жизни ни один былой «экстаз»!
Ни один человек до последней минуты не способен полностью познать смерть: даже для пребывающего в агонии она таит чуточку новизны.
Если верить Каббале, Бог создал души сразу же, и все они изначально имели ту же форму, какую должны были обрести после своего воплощения. Когда приходит время, очередная душа получает приказ соединиться с предназначенным ей телом и каждая из них тщетно молит Создателя избавить ее от этой грязи и этого рабства.
Чем больше я думаю о том, что могло произойти, когда настал черед воплощаться моей душе, тем крепче во мне убеждение, что больше всех других упиралась и фыркала именно она.
Скептиков принято упрекать, и даже есть выражение «автоматическое сомнение», тогда как по поводу человека верующего никогда не скажут, что он впал в «автоматическую веру». А ведь вера проявляется гораздо более машинально, чем сомнение, которое имеет хотя бы то извинительное преимущество, что идет от сюрприза к сюрпризу — правда, ни одному из них так и не удается побороть смятение.
В каждом из нас мерцает искорка, зажженная задолго до нашего рождения, задолго до всяких рождений вообще, и эту искорку необходимо всячески оберегать, если, конечно, мы хотим снова вернуться в тот далекий свет, с которым по какой-то неведомой причине были разлучены.
Подлинное ощущение полноты бытия и истинного счастья я испытываю только при мысли, что дождался наконец мига, когда можно уйти навсегда.
Наступает момент, когда выбор между метафизикой и любительством, между непостижимым и смехотворным кажется нам бесполезным.
Чтобы осознать, каким откатом назад явилось христианство по сравнению с язычеством, достаточно сопоставить банальности, изрекаемые по поводу самоубийства Отцами Церкви, и мнения, высказанные на ту же самую тему Плинием, Сенекой и даже Цицероном.
Какой смысл в произносимых словах? Имеют ли фразы, составляющие речь, какое-либо содержание? И если рассмотреть их каждую по отдельности, имеют ли они какой-либо предмет?
Разговаривать можно, только абстрагируясь от этих вопросов или, во всяком случае, задавая их себе как можно реже.
«Мне на все плевать»... Если бы эти слова хоть раз были произнесены хладнокровно, с полным сознанием того, что они означают, история получила бы оправдание, а вместе с ней — и все мы.
«Горе вам, если все вокруг станут говорить о вас только доброе!»
Христос пророчествовал о собственном конце. Сегодня все без исключения говорят о нем только доброе, даже закоренелые безбожники, — они-то, кстати, особенно стараются. Он знал, что настанет день, когда он не сможет устоять против всеобщего одобрения.
Если на христианство не обрушатся гонения, столь же безжалостные, как в первые века его существования, ему конец. Оно должно любой ценой обзавестись врагами, само себе организовать ряд великих бедствий. Пожалуй, только новый Нерон мог бы еще его спасти...
Я верю в свежее слово и плохо представляю себе, какой диалог могли вести люди десять тысяч лет назад. Еще хуже я представляю себе, что какой-либо диалог вообще мог иметь место — не говорю, десять тысяч, но хотя бы тысячу лет назад.
В труде по психиатрии меня интересуют только рассказы больных; в сочинении критика — цитаты.
Эта полька была уже за пределами здоровья и болезни, больше того — за пределами жизни и смерти. Никто ничем не мог ей помочь. Разве можно вылечить призрак? Разве можно помочь живому, который отрекся от жизни? Исцеляют только тех, кто принадлежит земле и цепляется за нее корнями, какими бы слабыми они ни представлялись.
Переживаемые нами периоды бесплодия совпадают с периодами обострения сознания и ослабления помешательства.
Дойти до предела в своем искусстве и, шире, своем бытии — вот закон, которому должен следовать всякий, кто хоть в какой-то мере мнит себя избранным.
Только благодаря речи люди производят ошибочное впечатление свободных. Если бы они делали все то же, что делают и сейчас, но при этом не произносили ни слова, их можно было бы принять за роботов. Разговаривая, они обманывают сами себя и окружающих: если человек вслух объявляет о том, что он намерен делать, разве можно усомниться в том, что он хозяин своим поступкам?
В глубине души каждый ощущает себя бессмертным и верит в это, даже если жить ему осталось считанные мгновения. Все можно понять, все допустить, все осуществить — кроме собственной смерти, даже если неотступно размышляешь о ней и смиряешься перед ее неизбежностью.
Как-то утром я был на бойне и видел животных, которых гнали на убой. Почти все в последний момент начинали упираться. Их тогда стегали по задним ногам.
Я часто вспоминаю эту сцену, когда, вырванный из сна, не чувствую в себе сил встретить лицом к лицу каждодневную муку Временем.
Я льщу себя надеждой, что достиг совершенства в понимании временного характера всего сущего. Странное это совершенство — оно отравило все мои дни, хуже того — все мои ощущения.
Каждый человек искупает свой первый миг.
На секунду мне показалось, что я понял, что значит для последователя Веданты погружение в брахман. Как бы мне хотелось, чтобы эта секунда растянулась до бесконечности!
Я искал лекарство против тревоги в сомнении. В конце концов, лекарство само превратилось в болезнь.
«Если учение распространяется, значит, это угодно небесам» (Конфуций).
Как мне хочется поверить в это каждый раз, когда та или иная торжествующая глупость едва не доводит меня до апоплексии!
Какое огромное количество экзальтированных, чокнутых и слабоумных приходилось мне с восхищением наблюдать! При мысли о том, что они никогда не примут ничью сторону, я испытывал облегчение сродни оргазму.
Жить в конфликте со своим временем — редкая привилегия. Каждую минуту ты отдаешь себе отчет, что думаешь не так, как другие. И это состояние острого несходства с остальными, при всей своей кажущейся ущербности и бесплодии, тем не менее, обладает философским статусом, которого ни за что не обретешь, если позволишь себе погрузиться в размышления о событиях.
«Ничего не поделаешь...» — твердила мне восьмидесятилетняя старуха в ответ на каждое мое замечание, на каждую новость, которую я кричал ей в самое ухо, в ответ на настоящее, и будущее, и ход вещей...
Я все еще надеялся добиться от нее хоть чего-нибудь новенького и донимал ее своими опасениями, претензиями и жалобами. И снова слышал вечное: «Ничего не поделаешь...» Потом это мне надоело, и я ушел, проклиная ее и себя. Что за блажь открывать душу дуре!
Но, едва оказавшись на улице, я опомнился. «А ведь старуха совершенно права. Как же я сразу не понял, что ее заезженная пластинка выражает истину, и притом наиважнейшую истину, — не зря же все вокруг нас вопиет об этом и все внутри нас отказывается в это верить».
Бывает два рода предчувствий: первичные (Гомер, Упанишады, фольклор) и вторичные (буддизм махая-ны, римский стоицизм, александрийский гнозис). Яркая вспышка и приглушенный свет. Пробуждение сознания и усталость разбуженного.
Если верно, что погибшее никогда не существовало, то рождение как источник обреченного на гибель столь же мало принадлежит существованию, как и все остальное.
Осторожнее с эвфемизмами! Они лишь усиливают ужас, который предположительно должны скрывать.
Употреблять слово покойный вместо слов мертвый или умерший представляется мне нелепым, если не бессмысленным.
Стоит человеку забыть о том, что он смертен, как он становится способен на великие свершения и порой даже действительно их совершает. В то же самое время подобное забвение как результат утраты чувства меры служит причиной всех его несчастий. «Смертный, думай, как положено смертному». Честь изобретения трагической скромности принадлежит античности.
Из всех конных статуй римских императоров единственной пережившей и нашествие варваров, и эрозию веков является статуя Марка Аврелия, наименее дорожившего званием императора и наверняка удовольствовавшегося бы любым другим общественным положением.
Силой воли поднявшись с постели, я, преисполненный планов, собирался работать и все утро провел с этим твердым намерением. Но едва я уселся к столу, как в голове возникла паршивая, гнусная, надоедливая мыслишка: «И зачем только ты явился в этот мир?» — возникла и разрушила весь мой порыв. И я, как обычно, снова улегся в постель с надеждой если не найти ответ на этот вопрос, то хотя бы еще поспать.
Пока мы остаемся на поверхности вещей, мы легко решаем вопросы и рубим сплеча, но стоит проникнуть немного вглубь, как мы теряем всякую способность к решению и лишь сожалеем, что не остались на поверхности...
Страх оказаться обманутым—это вульгарный вариант поиска Истины.
Люди, хорошо знающие друг друга, не испытывают тотального взаимного презрения — они слишком надоели друг другу, чтобы оставаться способными на такое сильное чувство.
Послушное следование за учением, верованием или системой взглядов отупляет, особенно писателя, если только вся его жизнь не является, как это часто случается, опровержением высказываемых им идей. Это противоречие, или измена, служит ему стимулом и поддерживает его в состоянии испуга, смятения и стыда, каковые чрезвычайно благотворны для производства чего-либо.
Рай был таким местом, где все всё знали, но где никому ничего не объясняли. Это был мир до греха, то есть мир до комментария...
К счастью, я неверующий. Будь у меня вера, я жил бы в постоянном страхе ее утратить. Поэтому она ничем не помогла бы мне, а только навредила.
Обманщик, «враль», сознательно идущий на обман, то есть не скрывающий от себя собственной лжи, продвигается в познании намного дальше, чем степенный, пользующийся уважением, цельный мыслитель.
Тот, у кого есть тело, имеет право на звание отверженного. Если же у него есть к тому же и «душа», то он вправе претендовать на анафему.
На каком языке говорить с человеком, который потерял все? Лучше всего отдать предпочтение самым туманным и расплывчатым выражениям.
Сожаление первично: поступки, которых мы не совершили, заставляют нас без конца возвращаться к ним мыслями и в силу этого образуют главное содержание нашего сознания.
Как хочется иногда почувствовать себя каннибалом! Не ради удовольствия сожрать кого-нибудь, а ради того, чтобы потом тебя вырвало.
Не желаю больше быть человеком. Мечтаю о какой-нибудь другой форме вырождения.
Каждый раз, когда ты стоишь на перепутье, приляг и полежи спокойно несколько часов. Решения, принятые на ногах, ничего не стоят, — они продиктованы либо гордыней, либо страхом. Конечно, ты и лежа не свободен от этих двух бичей, но тогда они проявляются в более мягкой, вневременной форме.
Когда кто-нибудь жалуется, что не достиг в жизни своей цели, достаточно напомнить ему, что и сама жизнь пребывает в аналогичной ситуации — если не хуже.
Произведения умирают. Но их фрагменты, не имевшие собственной жизни, и умереть не могут.
Ужас перед второстепенными вещами буквально парализует меня. Ведь именно второстепенное есть сущность всякой коммуникации (следовательно, и мышления), оно — плоть и кровь устного и письменного слова. Попытка отвернуться от него равнозначна заигрыванию со скелетом.
Удовольствие, которое мы получаем от сознания выполненного дела (особенно когда не верим в него и даже его презираем), доказывает, насколько глубоко в нас чувство принадлежности к толпе.
Моя заслуга не в том, что я ни на что не годен, а в том, что я сознательно к этому стремлюсь.
Если я не отрекаюсь от своих корней, то только потому, что лучше быть никем, чем подобием чего бы то ни было.
Человек — это смесь автоматизмов и капризов. Это разладившийся робот, робот с дефектами. Пусть он таким и остается. Не дай бог, его кто-нибудь отладит.
Каждый из нас ждет одного и того же — смерти, одни терпеливо, другие с нетерпением. Но осознание этого приходит к нам лишь вместе со смертью, то есть слишком поздно, чтобы возрадоваться ее приходу.
Я больше чем уверен, что человек научился молиться раньше, чем разговаривать. Разве мог бы он вытерпеть все муки, которые свалились на него, когда он отверг, отринул животное состояние, без стонов и ворчания — этих прообразов и предвестников молитвы?
И в искусстве, и во всем остальном тот, кто комментирует, обычно и более искушен, и более проницателен, чем тот, кого он комментирует. Таково преимущество убийцы перед жертвой.
«Возблагодарим же богов за то, что они никого не привязывают к жизни силой».
Сенека (чей стиль, если верить Калигуле, страдал нехваткой связности) сумел выразить главное. Этому способствовала не столько его верность стоицизму, сколько его восьмилетняя ссылка на Корсику, в те времена слывшую совершенно диким краем. Благодаря этому испытанию его легкомысленный ум приобрел новое измерение, чего в нормальных условиях не случилось бы никогда. Оно же позволило ему обойтись без благотворного влияния болезни.
Вот оно, это мгновение... Оно пока еще мое, но вот оно утекает, ускользает от меня — и его уже нет. Разве попробовать с другим? Решено. Вот оно снова здесь, оно принадлежит мне... и снова исчезает где-то вдали. Почему я с утра до ночи должен производить прошлое?
Чего он только ни испробовал, чтобы приобщиться к мистической мудрости! Все понапрасну. После этого ему не оставалось ничего другого, кроме приобщения к просто мудрости. Когда люди начинают задаваться так называемыми философскими вопросами и выражаться на неизбежном в этом случае жаргоне, они напускают на себя вид агрессивного высокомерия. А ведь философия — область, в которой наличие неразрешимых проблем подразумевается само собой, следовательно, таким же обязательным должно быть и требование скромности. Впрочем, контраст здесь только кажущийся. Чем серьезнее обсуждаемый вопрос, тем скорее изменяет философу трезвость мысли, так что, в конце концов, он нередко начинает и к себе самому подходить с теми же мерками, какие диктует важность проблемы. Еще более кичливы в этом отношении богословы, чему тоже есть объяснение: нельзя безнаказанно трактовать Бога. Каждый, кто этим занимается, кончает тем, что волей-неволей пытается приписать себе кое-какие из его атрибутов — самые дурные, разумеется.
Дух, пребывающий в мире с миром и с самим собой, хиреет и чахнет. Зато всякая малость, выводящая из этого состояния, снова заставляет его расцвести. Мышление, в конечном счете, есть не более чем бессовестная эксплуатация наших невзгод и затруднений.
Тело, в прошлом мой верный союзник, лишило меня своей милости; оно перестало меня слушаться и быть моим соучастником. Преданный, брошенный, сданный в архив, что бы я делал, если бы не компания моих старых честных болячек, не оставляющих меня ни днем ни ночью?
Люди «изысканных манер» не способны к словотворчеству. Напротив, откровенные бахвалы и любители грубости, окрашенной искренним чувством, добиваются в этой области поразительных успехов. Они ближе к природе и умеют жить словом. Неужели литературный гений — удел обитателей притонов? Во всяком случае, некий минимум похабщины ему явно показан.
Следует держаться одного языка и при всяком удобном случае углублять его знание. Писателю болтовня с консьержкой может дать больше, чем беседа с ученым на иностранном языке.
«Чувствовать себя всем и понимать, что ты — ничто». Когда-то в юности я случайно натолкнулся на это отрывочное высказывание. Оно меня потрясло. Все, что я переживал тогда, и все, что мне довелось пережить впоследствии, укладывалось в эту поразительную и банальную формулу — синтез широты взглядов и пораженчества, восторга и ощущения тупика. Откровение чаще всего возникает не из парадокса, а из трюизма.
Поэзия исключает расчет и преднамеренность, она вся есть незавершенность, предчувствие, бездна. Ей не нужны ни геометрически выверенное мурлыканье, ни цепочки безжизненных эпитетов. Слишком сильны в нас обида и разочарование, слишком велики усталость и дух варварства, чтобы ценить ремесло.
Без идеи прогресса обойтись невозможно, а ведь она вовсе не стоит того, чтобы уделять ей такое внимание. С ней происходит то же самое, что и со «смыслом» жизни. Ясное дело, жизнь должна иметь какой-то смысл. Но попробуйте отыскать такой из них, который при ближайшем рассмотрении не окажется ничтожным до смехотворного.
Вырубают деревья. Строят дома. И повсюду рожи, рожи... Человек расползается повсюду. Человек — это раковая опухоль земли.
В идее рока есть нечто сладостно обволакивающее. От нее становится теплее.
На что стал бы похож троглодит, если бы он изведал все оттенки пресыщенности...
Удовольствие оклеветать самого себя не идет ни в какое сравнение с удовольствием быть оклеветанным другими.
Мне лучше, чем кому бы то ни было, известно, сколь велика опасность родиться на свет с ощущением всепоглощающей жажды. Это отравленный дар, ниспосланный Провидением нам в отместку. С таким грузом на плечах я не смог добиться ничего — в плане духовном, разумеется, а ведь только он и имеет значение. В моем поражении нет ничего случайного, оно органично вытекает из самой моей сущности.
Мистики со своими «собраниями сочинений». Когда, как они, обращаешься к Богу, и только к Богу, лучше воздержаться от писанины. Бог ведь не читает...
Каждый раз, когда я размышляю над сущностным, я нахожу его следы в молчании или исступлении, в немом оцепенении или крике. И никогда — в слове.
Когда на протяжении целого дня без конца размышляешь над неуместностью своего появления на свет, все, что планируешь сделать и что делаешь, представляется жалким и ничтожным. Сам себе напоминаешь тогда сумасшедшего, который излечился, но не перестает возвращаться мыслью к пережитому приступу безумия, тому «сну», от которого сумел пробудиться. Он так и будет до бесконечности вспоминать его, и исцеление не принесет ему никакой пользы.
Есть люди, которых страдание манит не меньше, чем других жажда выигрыша.
Человечество начало свой путь, поднявшись не с той ноги. Первым следствием этого стали злоключения в раю. Очевидно, вскоре не замедлят сказаться и остальные.
Не понимаю и никогда не пойму, как можно жить, зная, что тебе отказано даже в такой малости, как вечность!
Идеальное существо? Это ангел, лишенный чина из-за пристрастия к юмору.
Когда после ряда вопросов о желании, отвращении и безмятежности Будду спросили: «Какова же цель, главный смысл нирваны?» — он не ответил. Он улыбнулся. Чего только не наговорили потом об этой его улыбке, вместо того чтобы увидеть в ней нормальную реакцию на беспредметный вопрос. То же самое мы делаем, отвечая на бесконечные детские «почему». Мы улыбаемся, потому что ответить нам нечего, потому что ответ будет еще глупее, чем вопрос. Дети ни в чем не признают границ; они все время рвутся заглянуть за грань последнего предела, узнать, а что же там, после. Но после ничего нет. Нирвана-это и есть предел, последний предел. Освобождение и последний тупик.
Бесспорно, существование могло быть вполне привлекательным, пока не стало слишком шумно, — скажем, до наступления каменного века.
Когда же явится человек, который сумеет избавить нас от людей?
Что толку твердить себе, что нет никакого смысла задерживаться на земле дольше мертворожденного младенца, если, вместо того чтобы смотаться отсюда при первой возможности, с энергией умалишенного цепляешься за каждый лишний день.
Трезвость мысли отнюдь не освобождает от желания жить, она всего лишь делает непригодным к жизни.
Бог — это болезнь, от которой мы, как нам кажется, излечились, — еще бы, ведь от нее больше никто не умирает.
Бессознательное — это секрет и «жизненный принцип» самой жизни. Оно — единственное средство против «я», против несчастья быть личностью, против деморализующего воздействия сознания, ибо сознательное состояние столь опасно и столь трудно переносимо, что оно должно ниспосылаться только атлетически сложенным силачам.
Всякий успех, успех в любом начинании, влечет за собой внутреннее обеднение. Он заставляет нас забыть о том, кто мы такие, и освобождает нас от пытки собственной ограниченностью.
Никогда в жизни я не принимал себя за существо. Я — человек без гражданства, маргинал, никчемное создание, существующее только за счет чрезмерной изобильности собственного небытия.
Потерпевший кораблекрушение где-то между эпиграммой и вздохом...
Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |