Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

С 34 Горькие силлогизмы / Эмиль Мишель Сиоран ; пер. с фр. А. Г. Головиной, В. В. Никитина . — М.: Алгоритм, Экс-мо, 2008. — 368 с. — (Философский бестселлер). 11 страница



 

Только одно имеет значение — научиться проигрывать.


 


Всякое явление есть выродившаяся форма другого, более широкого явления. Время — дефективная вечность, история — недужное время, жизнь — изъян материи.

Что же во всем этом может считаться нормальным и здоровым? Может быть, вечность? Нет, она и сама есть всего лишь увечье Бога.


 

Если бы не мысль о том, что вся вселенная — это ошибка, картина несправедливостей, царящих при всех режимах, заставила бы кончить в смирительной рубаш­ке даже больного отсутствием воли.

 

Уничтожение чего-либо дает нам ощущение могуще­ства и льстит чему-то темному, первородному внутри нас.

 

Не воздвигая, но распыляя, мы можем догадываться, ка­кое тайное удовлетворение доступно божеству. Вот по­чему разрушение так притягательно, вот почему натуры буйные в любом возрасте питают на его счет так мно­го иллюзий.

 

Каждое поколение живет в абсолютном времени и ведет себя так, словно достигло если не конца, то вер­шины истории.

 

Каждый народ на определенном отрезке своей исто­рии считает себя избранным.

В это время он показывает лучшее и худшее из того, на что способен.

 

Больше всего меня отталкивает от Великой рево­люции то, что вся она протекала словно бы на теат­ральной сцене: ее вдохновители были прирожденными комедиантами, а гильотина служила им декорацией. Да и вся история Франции представляется написанной и сыгранной на заказ пьесой — с точки зрения театраль­ного искусства она совершенна. Это спектакль с по­следовательной сменой эпизодов и событий, на кото­рый смотришь как бы со стороны, не принимая в нем участия, пусть он и длился целых десять веков. И да­же террор по прошествии времени поражает каким-то легкомыслием.

 

Процветающие общества гораздо более хрупки, чем все прочие. Впереди у них — только крах, ведь благоден­ствие не может быть идеалом, если оно уже достигнуто, особенно если оно достигнуто при жизни многих поко­лений. Мало того, это благоденствие отнюдь не входит в расчеты природы, на что она могла бы пойти только це­ной собственной гибели.


 


Если бы все народы в одно и то же время погрузи­лись в состояние апатии, на земле не стало бы ни войн, ни конфликтов, ни империй. К несчастью, есть народы более молодые, чем другие, да и просто молодые, и имен­но они являются главным препятствием к осуществле­нию мечты филантропов, которая состоит в том, чтобы все люди одновременно достигли равной степени уста­лости и безволия.



 

В любых обстоятельствах следует занимать сторону угнетенных, даже если они не правы. Не надо только те­рять из виду, что они замешены на той же грязи, что и их угнетатели.

 

Агонизирующим режимам свойственно допускать су­ществование целого сонма всяких туманных верований и учений, одновременно питая иллюзию, что час окончатель­ного выбора можно откладывать сколь угодно долго.

Именно в этом — и ни в чем другом — и заключает­ся очарование предреволюционного периода.

 

Широкое распространение получают только ложные ценности — по той причине, что любой человек может их принять и извратить (тогда получается ложь в квадрате). Идея, овладевшая умами, — всегда ложная идея.

 

Революции суть высшее проявление плохой литера­туры.

 

Самое противное в общенародных бедах то, что все без исключения считают себя достаточно компетентны­ми, чтобы о них рассуждать.

 

В конституции Идеального полиса должна на пер­вом месте фигурировать статья, провозглашающая пра­во уничтожать тех, кто нас раздражает.

 

Единственное, чему стоит учить молодежь, — что от жизни ждать нечего или почти нечего. Я мечтаю о Табели разочарований, в которой были бы перечислены уго­тованные каждому несбыточные надежды и которую в обязательном порядке вывешивали бы в школах.


 


Прогресс — это несправедливость, которую каждое новое поколение допускает по отношению к предшест­вующему.


 


Пресыщенные люди ненавидят сами себя — и не тай­но, а открыто — и мечтают, чтобы другие тем или иным способом с ними покончили. Впрочем, они предпочита­ют принять в этом непосредственное участие. В этом-то и заключается самый любопытный и необычный элемент революционной ситуации.


 

Каждый народ способен совершить всего одну ре­волюцию. Немцы так и не сумели повторить подвига Реформы, хотя делали к тому неоднократные попытки. Франция навсегда осталась данницей 1789 года. То же са­мое можно сказать о России и остальных странах. Тен­денция к самоплагиату в области революций и удруча­ет, и успокаивает.


 


Римляне времен упадка ценили только греческий до­суг (оИит graecum), то есть именно то, что они всей ду­шой презирали, пока были сильны.

 

Аналогия с цивилизованными народами современ­ности столь очевидна, что подчеркивать ее было бы про­сто неприлично.


 

Аларих говорил, что выступить против Рима его под­толкнул некий «демон».

Каждая выдохшаяся цивилизация ждет своего вар­вара, и каждый варвар ждет своего демона.

 

Запад — это падаль, источающая восхитительный аромат, это надушенный труп.

 

Все эти народы были великими, потому что разделя­ли великие предрассудки. Теперь они от них избавились. Остаются ли они народами? Нет, они превратились в раз­розненные толпы.

 

Белые все больше становятся достойны имени блед­нолицых, которым их наградили американские индейцы.

 

Счастье Европы заканчивается в Вене. Дальше проклятие за проклятием. И так было всегда.

 

Древние римляне, турки и англичане смогли осно­вать долговечные империи только потому, что отлича­лись невосприимчивостью к любому учению и ни одного из них не пытались навязать покоренным народам. Если бы их коснулся порок мессианства, они ни за что не су­мели бы проявить свою способность к столь продолжи­тельной гегемонии. Трезвые угнетатели, чиновники и па­разиты, беспринципные властители, они владели искусст­вом сочетать авторитарность и равнодушие, строгость и попустительство. Этого искусства, секрет которого и де­лает хозяина хозяином, оказались в свое время лишены испанцы, и, судя по всему, оно останется недоступным завоевателям современности.


 


Пока народ сохраняет сознание своего превосходства над другими, он остается неистовым и вызывает к себе уважение. Стоит ему утратить это свойство, он очелове­чивается и с ним можно больше не считаться.


 


Когда меня охватывает негодование против нашей эпохи, мне бывает достаточно подумать о том, что бу­дет дальше, о запоздалой зависти тех, кто придет нам на смену, — и я мгновенно успокаиваюсь. В некоторых от­ношениях мы еще принадлежим к старому человечест­ву, не утратившему способности сожалеть о потерянном рае. Те, кто придет после нас, не будут иметь даже это­го багажа и забудут не только идею рая, но и обозначаю­щее ее слово.

 


Я настолько четко вижу будущее, что, будь у меня дети, я сию минуту пошел бы и перерезал им глотки.


 

Гесиод был первым, кто разработал философию ис­тории. Он же прежде всех других выдвинул идею упад­ка, озарившую все будущее историческое развитие. Если уже тогда, в период расцвета постгомеровского мира, он полагал, что человечество переживает железный век, что он сказал бы несколькими столетиями позже? И что он сказал бы сегодня?

Если не считать эпох, помраченных фривольностью или утопизмом, человек всегда думал, что живет на по­роге худших времен. Каким же чудом можно объяснить, что при тех знаниях, которыми он обладал, он постоян­но ухитрялся испытывать все новые желания и пережи­вать все новые страхи?

 

Вскоре после окончания войны четырнадцатого года в мою родную деревню провели электричество. Понача­лу люди встретили это событие глухим ропотом, потом воцарилось молчаливое уныние. Когда же электричество провели и в церкви (а их у нас было три), уже ни у кого не осталось сомнений: на землю явился Антихрист — предвестник конца света.

 

Эти карпатские крестьяне все поняли правильно, мало того, они сумели заглянуть далеко вперед. Еще вче­ра жившие в доисторическом состоянии, они уже знали то, что цивилизованные народы узнали совсем недавно.

 

Предрассудок против всего, что хорошо кончается, в конце концов заставил меня полюбить исторические со­чинения.

Мыслям агония не ведома. Конечно, и они умирают, но умирают неумело, тогда как любое событие происхо­дит только потому, что провидит свой конец. Лишний до­вод в пользу того, чтобы компании философов предпо­честь компанию историков.

 

Во время своего знаменитого посольства в Рим, во втором веке до нашей эры, Карнеад воспользовался слу­чаем, чтобы в первый день произнести речь в защиту справедливости, а во второй — против нее. Начиная с этого момента на страну, где до того царили здоровые нравы, обрушилось разрушительное воздействие фило­софии. Так что же такое философия? Червь в сердцеви­не плода...

Присутствовавший при выступлениях грека Катон Цензор пришел в такой ужас, что потребовал от сената как можно быстрее удовлетворить все требования афин­ской депутации, — настолько вредоносным и даже опас­ным казалось ему ее присутствие. Не следовало позволять римской молодежи общаться с подобными растлителями умов. Карнеад со товарищи в отношении нравственности представляли собой такую же угрозу, как карфагеняне в военном отношении. Народы, чье развитие идет по вос­ходящей, превыше всего опасаются отсутствия предрас­судков и запретов и интеллектуального бесстыдства — всего того, что так влечет угасающие цивилизации.

 

Гераклит преуспел во всех своих начинаниях — и был покаран. Троя жила слишком счастливой жизнью — и она погибла.

Размышляя об общих чертах всех трагедий, понево­ле приходишь к выводу, что так называемый свободный мир, удачливый во всем, неминуемо ждет судьба Илиона, ибо зависть богов не утихает и после его гибели.

 

«Никто во Франции больше не хочет работать. Все хотят писать», — сказала мне консьержка, понятия не имевшая, что в тот самый день она вынесла приговор всем постаревшим цивилизациям.

 

Общество, утратившее способность к самоограниче­нию, обречено на гибель. Разве может оно при чрезмер­ной широте взглядов обезопасить себя против эксцессов и смертельного риска свободы?

 

Идеологические схватки достигают степени пароксиз­ма только в тех странах, где принято сражаться и гибнуть

во имя слов, иными словами, в тех странах, которые пе­режили религиозные войны.

 

Народ, исполнивший свою миссию, подобен писате­лю, начавшему повторяться, вернее, писателю, которому больше нечего сказать. Ведь тот, кто повторяется, все еще верит в себя и свои идеи, тогда как у конченого народа сил не остается даже на то, чтобы мусолить собственные прежние лозунги, когда-то обеспечившие его превосход­ство и расцвет.

 

Французский язык стал языком провинциалов. Ко­ренные жители страны не находят в этом никаких не­удобств. Только чужаки безутешны. Только они скорбят об утрате Нюанса...

 

Фемистокл при единодушной поддержке соотечест­венников приказал казнить переводчика послов Ксеркса, явившихся в Афины с требованием земли и воды, за то, что тот «посмел использовать греческий язык для выра­жения пожеланий варвара».

Народ может позволить себе подобный жест, лишь находясь на вершине своего развития. Как только он пе­рестает верить в свой язык и больше не считает его выс­шей формой выразительности, идеалом языка, для него наступает пора упадка и он сходит со сцены.

 

Один мыслитель прошлого века заявил в своем про­стодушии, что Ларошфуко, который в прошлом был во всем прав, в будущем будет опровергнут. Идея прогресса лишает интеллект чести.

 

Чем дальше продвигается вперед человек, тем меньше он способен к решению своих проблем. Когда же, в по­следней стадии ослепления, он пребывает в твердом убе­ждении, что еще чуть-чуть — и он добьется своего, тут-то и наступает непредвиденное.

 

Я бы еще согласился пошевелиться, если бы наступил Апокалипсис, но беспокоиться ради какой-то революции... Приложить усилие, способствуя концу света или зарожде­нию нового бытия, последней или первой катастрофе — это еще куда ни шло. Но тратить силы ради того, чтобы что-то изменилось к лучшему или к худшему, — нет, ни за что.

 

Обладать убеждениями может только тот, кто никогда и ни во что не вникал глубоко.

 

В конечном итоге терпимость порождает больше бед, чем нетерпимость. Если это утверждение верно, то оно является самым суровым обвинением против человека.

 


Как только животные попадают в обстановку, где им больше не надо бояться друг друга, они впадают в по­давленность и приобретают тот отупелый вид, в каком предстают перед нами в зоопарках. Отдельные люди и целые народы будут выглядеть точно так же, если толь­ко настанет день, когда они достигнут полной гармонии и больше не будут явно или тайно трепетать друг пе­ред другом.


 

На расстоянии уже ничто не кажется ни хорошим, ни дурным.

Историк, пытающийся судить прошлое, превращает­ся в журналиста из другого времени.

 

Через две сотни лет (надо быть точным!) оставших­ся в живых представителей слишком удачливых народов поместят в резервации, и зеваки будут ходить глазеть на них, испытывая отвращение, сочувствие или изумление, а порой и злорадное восхищение.


 

Кажется, обезьяны, живущие стадом, изгоняют из своих рядов особей, тем или иным способом общавших­ся с человеком. Какая жалость, что этой детали не знал Свифт!

 

Что правильнее — ненавидеть свой век или все века вообще?

Попробуйте представить себе, что Будда покидает мир из-за своих современников...

 

Человечество так любит спасителей, этих безумцев, с бесстыдным неистовством верящих в себя, только пото­му, что воображает, будто они веруют в него.

 

Сила этого государственного лидера в его цинизме и приверженности химерам. Это поистине бессовестный мечтатель.

 

Самые худшие преступления совершаются на волне энтузиазма —убийственного состояния, ответственного почти за все беды народов и отдельных людей.

 

Будущее? Можете в него заглянуть, если вам так нравится. Лично я предпочитаю держаться невероят­ного настоящего и невероятного прошлого. Возмож­ность столкнуться с Невероятным как таковым я ос­тавляю вам.

 

—Вы выступаете против всего, что делается после последней войны, — говорила мне дама, державшаяся в курсе всех новостей.

—Вы ошиблись в сроках, я — против всего, что де­лается после Адама.


 


Гитлер, несомненно, самый зловещий исторический персонаж. И при этом самый пафосный. Ему удалось до­биться прямо противоположного тому, к чему он стре­мился, и пункт за пунктом разрушить собственный иде­ал. Вот почему он уникально чудовищен, то есть являет­ся дважды чудовищем. Самый пафос его чудовищен.


 

Все великие события были спровоцированы сума­сшедшими, сумасшедшими посредственностями. Точно так же, и в этом можно не сомневаться, будет обстоять дело и с «концом света».


 


Все те, кто творит на земле зло, учит «Зохар», не луч­ше вели себя и на небесах. Они так торопились их по­кинуть и так спешили к бездне, что «явились на землю раньше предназначенного времени».

Бросаются в глаза глубина этого учения о предсуществовании душ и его полезность, позволяющая объ­яснить, почему «злодеи» чувствуют себя на земле столь уверенно и всегда торжествуют, занимают самое проч­ное положение и всегда все знают. Они заранее готови­лись к своему перевороту, так стоит ли удивляться, что земля безраздельно принадлежит им? Они завоевали ее еще до своего появления здесь, а это значит, они владе­ют ею извечно.

 

Что отличает истинных пророков? То, что именно они стоят у истоков взаимоисключающих и враждую­щих движений и течений.

 

И жители метрополии, и обитатели деревушки до сих пор больше всего радуются, наблюдая за падением одно­го из себе подобных.

 

Потребность к разрушению укоренена в нас столь глубоко, что никому еще не удалось выкорчевать ее из собственной души. Она является составной частью сущ­ности каждого человека, основой его бытия, и, бесспор­но, имеет бесовскую природу.

Мудрец — это отошедший от дел, успокоившийся разрушитель. Все остальные — разрушители при испол­нении.

 

Несчастье — пассивное, навязанное другими со­стояние, тогда как проклятие предполагает некий от-рицательный выбор, а следовательно, содержит некую идею миссии, внутренней силы, совсем не обязатель­но присутствующую в несчастье. Проклятый чело­век — или целый народ — явление совершенно дру­гого порядка, нежели человек (или народ) просто не­счастный.


 

История в собственном смысле слова не повторяет­ся, но поскольку число иллюзий, которые способен ис­пытывать человек, ограничено, то эти иллюзии все вре­мя возвращаются к нему под другой личиной, придавая самой облезлой мерзости вид новизны и лакируя ее но­вым трагизмом.

 

Разрушение выглядит подозрительно именно пото­му, что разрушать так легко. Кто угодно способен дос­тичь вершин в этом деле. Впрочем, разрушать что-то вне себя все-таки легче, чем заниматься саморазрушением. Что объясняет превосходство падших над агитаторами и анархистами.

 

Если б мне привелось жить на заре христианства, бо­юсь, я поддался бы его очарованию.

Как же я ненавижу этого исполненного любви ко всем фанатика, который якобы существовал, и как корю себя за то, что два тысячелетия назад примкнул бы к нему.

 


Разрываемый между склонностью к насилию и горь­ким разочарованием, я чувствую себя точно так же, как террорист, твердо решившийся на какое-нибудь покуше­ние и остановившийся на полпути, чтобы почитать Екк­лесиаста или Эпиктета.


 

Если верить Гегелю, человек может стать полностью свободным только «в окружении мира, им же и созданно­го». Но ведь именно это он и сделал, и при этом добился таких цепей и такого рабства, каких еще не бывало.

 

Жизнь может стать терпимой только в том случае, если человечество распрощается с последней иллюзией, полностью избавится от заблуждений и будет радовать­ся этому.

 

Все мои мысли и чувства неразрывно связаны с прак­тическим упражнением в антиутопии.

 

Человек недолговечен на земле. Он скоро выдохнет­ся, и ему придется заплатить за свой слишком оригиналь­ный путь. Допущение, что он может еще долго тянуть свою лямку и кончить добром, противоестественно. По­добная перспектива настолько печальна, что представля­ется вполне правдоподобной.


 

«Просвещенный деспотизм» — это единственный ре­жим, способный прельстить свободный ум, который не желает соучаствовать в революциях, поскольку перестал ощущать себя даже соучастником истории.


 

Каждый раз, когда я сталкиваюсь с невинным чело­веком, я чувствую себя взволнованным и даже потрясен­ным. Откуда он взялся? Чего он хочет? Может, его появ­ление предвещает какое-нибудь несчастье? Встречая че­ловека, которого ни в коем случае нельзя причислить к себе подобным, испытываешь совершенно особое заме­шательство.


 

Где бы впервые ни появились представители циви­лизованных народов, коренное население относилось к ним как к злобным существам, призракам, выходцам с того света. Никто и никогда не воспринимал их как жи­вых людей! Какая потрясающая интуиция, какой проро­ческий взгляд!


 


 

Если бы каждый из нас «понял», история давно бы завершилась. Но мы биологически, сущностно не способ­ны «понимать». И даже если бы поняли все, кроме одного человека, история продолжалась бы только из-за него и его ослепления. Из-за одной-единственной иллюзии!

 

Икс утверждает, что мы приблизились к окончанию «космического цикла» и скоро все рухнет. Он не сомне­вается в этом ни минуты.

В то же самое время он — отец семейства, и семей­ства многочисленного. Что же это за извращение, за­ставляющее человека с подобными взглядами швырять в мир ребенка за ребенком? Если уж ты провидишь Ко­нец, если ты твердо веришь, что он не за горами, если ты даже чаешь его прихода — тогда уж жди его в оди­ночестве.

 

Мудрый Монтень не оставил последователей; исте­ричный Руссо до сих пор продолжает смущать народы.

Мне по нраву только такие мыслители, которые не вдохновили ни одного трибуна.

 

Флорентийский собор 1441 года принял указ, соглас­но которому язычники, евреи, еретики и схизматики ни в коем случае не удостоятся «жизни вечной» и все без ис­ключения, кроме тех, кто перед смертью обратится в ис­тинную веру, отправятся прямиком в ад.

Только в те времена, когда Церковь проповедовала столь чудовищный вздор, она и оставалась Церковью.

Ни один институт не может быть сильным и жизне­способным, если не отбрасывает все, что не является его органичной частью. К сожалению, то же самое распро­страняется на народы и политические режимы.


 


Человек серьезного ума, честный перед собой, не по­нимает и ничего не может понимать в истории. Зато ис­тория прямо-таки создана для того, чтобы дарить насла­ждение желчному эрудиту.

 

Неизъяснимую сладость доставляет мне мысль о том, что быть человеком означает родиться под несчастливой звездой, что все, что ты предпринимаешь и собираешься предпринять, обречено на провал.


 


Плотин подружился с одним римским сенатором, ко­торый отпустил на волю всех своих рабов, отрекся от имущества, а сам жил и питался у друзей, потому что у него ничего не осталось.

С «официальной» точки зрения этот сенатор был отщепенцем, его поведение должно было казаться опас­ным, да, собственно, оно таким и казалось. Еще бы, свя­той среди членов сената... Существование такого чело­века, сама возможность его появления были знаковым событием.

До пришествия варварских орд оставалось совсем не­долго...

 


Человек, полностью преодолевший эгоизм, изгнав­ший из себя его последние остатки, не протянет дольше двадцати одного дня — этому учит одна из современных школ Веданты.

Ни один западный моралист, даже самый суровый, не посмел бы определить человеческую природу с такой чудовищной, с такой откровенной точностью.

 

Мы все меньше и меньше говорим о «прогрессе» и все больше и больше — о «мутации». Доводы, которые мы привлекаем для доказательства преимуществ послед­ней, на самом деле суть множащиеся симптомы беспре­цедентной катастрофы.

 

Свободно дышать, да при этом еще горлопанить что на ум взбредет, можно лишь при прогнившем режиме. Но осознание этого приходит только после того, как мы приложим все усилия для его свержения, и из всех воз­можностей нам останется только возможность сожалеть о былом.

 

То, что принято называть созидательным инстинктом, на самом деле есть не более чем извращение, отклонение от нашей собственной природы. Мы явились в этот мир не для того, чтобы его модернизировать, а для того, что-

бы, насладившись подобием бытия, тихо свернуть его и без шума исчезнуть.


 

Ацтеки, верившие, что богов надо ежедневно убла­жать человеческой кровью, дабы не рухнула вселенная и мир не опрокинулся в хаос, были совершенно правы.

Мы давным-давно не верим в богов и не приносим им жертв, а мир между тем стоит как стоял. Вроде бы стоит. Но нам больше не дано знать, почему он не разва­ливается у нас на глазах.



Все, что мы делаем, мы делаем из потребности стра­дания. Само стремление к спасению есть страдание — са­мое тонкое и самое неявное из всех прочих.


 


Если правда, что после смерти мы снова становим­ся тем, чем были до собственного бытия, разве не луч­ше было бы до конца держаться за чистую возможность и не двигаться с места? К чему было делать этот крюк, если можно было навсегда остаться в состоянии нереа­лизованной полноты?


 


Когда меня подводит собственное тело, я думаю: не­ужели у меня нет ничего, кроме этой падали, чтобы бо­роться с саботажем органов...

 

Античные боги издевались над людьми, завидовали людям, преследовали их своим гневом, а по случаю и ка­рали. Евангельский Бог оказался не таким насмешливым и ревнивым, и смертные — вот ведь незадача — лиши­лись даже того слабого утешения, что в своих несчасть­ях можно обвинить его. Именно в этом следует искать причину того, что появление христианского Эсхила ста­ло невозможно. Добрый Бог убил трагедию. Зевс, напро­тив, удостоился богатой литературы.

 

Навязчивая идея отречения, доходящая до мании, терзает меня, сколько я себя помню. Но от чего отре­каться?

Если когда-то в прошлом я и испытывал желание стать кем-то, то только ради того, чтобы в один прекрас­ный день повторить слова Карла V, обращенные к Юсту: «Отныне я никто».

 

Святой Серафим Саровский провел 15 лет в пол­ном одиночестве, не открывая двери даже епископу, ко­торый время от времени приходил проведать отшельни­ка. «Молчание, — говорил он, — приближает человека к Богу, а на земле делает его подобным ангелам».

Святой мог бы добавить, что молчание достигает особенной глубины, если не имеешь возможности мо­литься...

 

Терзаемый тревогой человек упорно цепляется за все, что служит усилению и стимуляции ниспосланного ему несчастья. Попытка избавить его от этой тревоги приве­дет лишь к нарушению его внутреннего равновесия, по­скольку для него она является основой существования и процветания. Умный исповедник хорошо знает, что тре­вога необходима, что тому, кто хоть раз ее изведал, без нее уже не обойтись. Но, не смея признать ее благотвор­ного влияния, он идет окольным путем и превозносит угрызения совести — допустимую, почетную форму тре­воги. И прихожане признательны ему за это. Таким обра­зом ему удается не растерять клиентуру, пока его свет­ские коллеги воюют друг с другом и идут на любые ни­зости, лишь бы сохранить свою.

 

Смерти не существует, говорили вы мне. Я согласен с этим утверждением, но с одним уточнением — не суще­ствует вообще ничего. Наделять реальностью что попа­ло и отказывать в этом свойстве тому, что явственно ре­ально, — это уж чересчур.

Если ты оказался настолько безумен, что доверил кому-нибудь свою тайну, единственный способ сохра­нить уверенность, что этот человек никому ее не откро­ет, — убить его на месте.

 

«Болезни дневные и болезни ночные... Они приходят, когда хотят, и несут смертному муку — в молчании, ибо Зевс не наделил их даром слова» (Гесиод).

 

Это наше счастье, что они приходят в молчании. И немые, они ужасны, а что было бы, примись они бол­тать? Можно ли вообразить себе болезнь, которая сама сообщает о своем приходе? Вместо симптомов — объяв­ление. В кои-то веки Зевс проявил чувство такта!

 

В периоды бесплодия следовало бы впадать в кругло­суточную спячку и, вместо того чтобы тратить силы на унижения и злобу, экономить их.

 

Только на три четверти безответственный человек может вызывать восхищение, которое не имеет ничего общего с уважением.

 

Сильная ненависть к людям имеет то существенное преимущество, что, исчерпав себя самое, позволяет отно­ситься к ним с терпимостью.

 

Я плотно закрываю ставни и укладываюсь в темно­те. Внешний мир обращается во все менее ясно различи­мый шум и наконец вообще исчезает. Я остаюсь наеди­не с собой, но... в том-то и загвоздка! Были же в мире отшельники, которые всю жизнь вели диалог с самым сокровенным в своей душе! Почему я не могу последо­вать их примеру, почему мне недоступна эта последняя из возможностей, позволяющая соприкоснуться с завет­ной частью собственной сущности? Если и есть что-то, что действительно важно, то это именно разговор с соб­ственным «я», переход к внутреннему «я» и обратно, но он обретает значение, только если практиковать его по­стоянно, так, чтобы в конце концов просто «я» раство­рилось в сущностном «я».


 


Даже в ближайшем окружении Бога имелись прояв­ления недовольства, о чем свидетельствует мятеж анге­лов — первый в истории мятеж. Очевидно, на всех уров­нях творения ни одно создание не может простить друго­му его превосходства. Как знать, может быть, существуют даже завистливые цветы...


 


Добродетели не имеют собственного лица. Они без­личны, абстрактны, условны и изнашиваются раньше, чем пороки, которые благодаря своей жизненной силе с возрастом становятся только более рельефными и гнус­ными.

 

«Боги наполняют собой все вокруг» — так на заре философии учил Фалес. Сегодня, когда настали сумерки философии, мы имеем полное право заявить — не толь­ко ради соблюдения симметрии, но просто из уважения к очевидности этой истины, — что «ни в чем нет и сле­да богов».


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.038 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>