Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

(детективный трагифарс в стиле «пеплум») 6 страница



— Это рыбка ух какая хитрая, — прошептал он, пьяно вращая белками глаз, — Её убили, а она из гроба уплыла в моря незнаемые. Её плоть баграми растерзали, а она снова целая, нас с тобой целее — и скоро вернётся, дабы пожрать все роды и колена Рима к едрене матери. Рыбка прозывается Иезус Назаретянин, и она есть бог, единственный сущий в этом сраном мире, и я в него верую. Считай мои слова официальным признанием в преступлении. И ещё…

Он на мгновение задохнулся той смесью страха и экстаза, от которой пьянеет всякий солдат, вдыхающий запах вражеской крови на своём мече.

— И ещё ты невежда, Плиний. Нет, и не было никогда такой строки у Катулла.

Плиний выдавил на своём холёном лице улыбку ещё глупее, чем была у Манция в момент, когда управитель потчевал гостя вином.

— Ты… стал… назоре… Ты сбрендил?— тихо спросил он, — Или пьян? Ты понимаешь, что только что подписал себе...

Но Аппий уже не слушал, что там лепечет себе под нос философ и по совместительству государственный муж. Наклонившись и подняв с дорожки свою тогу, медленно двинулся сквозь строй солдат, своих и чужих, волоча символ погибшей проконсульской власти за собой; так вырвавшийся из объятий шторма корабль ползёт по мирной глади, бросив в забортную воду лохмотья порванного паруса; так бездыханное тело Гектора тащилось по полю боя на привязи за торжествующей колесницей победителя Ахилла.

— Я благодарю всех за службу, сынки, — бормотал Аппий, бредя меж железнобоких притихших рядов и сомнабулически касаясь ладонью кирас, наплечников и щитов, — Старый дурак Аппий Луций Максим уходит в полную отставку, просит не держать на него зла и ни в коем случае не драться за его паршивую жизнь. Опусти меч, Британец. Смирись с неизбежным, Лигуриец. Вот ваш новый господин и командир. Ибо не мне служили вы, но Риму, а Рим здесь представляет светлейший Плиний.

Он пошатнулся, тяжело рухнул на щит солдата из плиниевой шеренги, но в последний момент удержался рукой за древко пилума.

… Что-то и впрямь изменилось в мире за те сотые доли секунды, которые Аппий провисел в обмороке на солдатском щите. Небо схлопнулось, как занавесь, и тут же раскрылось. Отступило удушье. Воздух легко и радостно наполнил грудную клетку. Эриннии, обступившие было свою жертву плотным кольцом, в ужасе разлетелись в разные стороны, и лопались одна за другой в лучах солнца. Нет больше страха. Потому что ответ, прозвучавший из уст проконсула, совершенно случайно оказался верным — и Сфинкс, уже занёсший над его головой каменную лапу, с глухим ворчанием уселся обратно на постамент. Там и застыл, оскалившись жалко, словно побитый котёнок. И открылись перед проконсулом врата потаённой пирамиды. И сквозь них брызнул ослепительный, ликующий свет, и не причинил он боли глазам Аппия Луция Максима.



— Полюбуйся, малыш, — подмигнул Аппий юному хозяину щита, оторопело моргавшему из-под стальной пластины налобника, — когда ещё живого назорейца увидишь. Да ещё и голого.

И тогда вышел в прострел между рядами управитель претории Маний Луций Минор, и отцепил фибулу, и лишился одежд своих, и встал рядом с господином, сдвинув на ухо свой шутовской венок.

— Я тоже верую в Иезуса, — умиротворённо вздохнул он, — Рыбы, правда, на моей груди не выколото, у нас в Испании принят иной обычай. Крещён я давно, хотя и отлучён от новокарфагенской общины за то, что веру свою скрывал и жертвы Марсу приносил.

И бросил свой щит на землю гигант Британец, и распоясал кольчужную перевязь, и сложил к ногам своим меч, и доспех, и тунику, и воистину прекрасно оказалось его обнажённое тело, потому что лепил его лучший скульптор во вселенной, а помогал ему Подмастерье Война. Только шлем не снял Британец, отчего стал подобен писаному на боку амфоры Гектору.

— Я тоже назорей-пазорей, мамой клянусь и мечом Ллеу, —- сообщил он и трижды ударил себя кулаком в литую смуглую грудь, — У меня и амулет-шамулет есть, — он двумя пальцами приподнял висящий на шее бронзовый медальон в виде вписанного в круг креста, — Мой друид повесил, когда меня в армию забирали. Мой друид кресту кланяется, значит, тоже назорей. Только хрен вы его поймаете — он в лесу живёт, в тайном месте, его сидхи охраняют.

Аппий, Манций и Британец сошлись лицом к лицу, сблизились, обнялись и встали кругом — обратив к солдатам, новому хозяину Никомедии и платанам преторианского сада свои бесстыдно блестящие зады, — презрительные, отрешенные от суеты мира.

— Да, — устало заметил Аппий, — выглядим мы просто божественно. Самое время греческой любви предаться. Кстати, Манций, спасибо за татуировку.

— Делов-то было, — смущённо махнул головой Манций, — Я одного не пойму: почему ты соврал? Ты ведь такой же назорей, как я — Марк Красс!

— А ты зачем?

— А я правду сказал. Я действительно крещён епископом новокарфагенским. И потом я твой сын — как же я могу тебя бросить в такую минуту, скажи на милость?

— Сволочь. Столько лет молчал.

— Кому на крест раньше срока хочется?

— Ну, меня-то мог не бояться. И я, кстати, не соврал, Манций. Я посмотрел вчера в небо, и прочёл там: чтобы смыть кровь Симона со своих рук, я должен пролить свою. Это милость, а никакая не жертва. Простой категорический силлогизм.

— Эй, вы оба лгуны, — беззлобно бросил Британец и поцеловал свой медальон, — Один врал, что верит, другой — что не верит. А я вот десять лет с этим амулетом проходил, ни от кого не прятал.

— Но, Британец, — перебил солдата Манций, — твой амулет посвящён Ллеу, а не Иезусу! Зачем тебе-то на плаху идти?

—Одна банда, — ответил декан, — Они там, наверху, все одного хотят: чтобы мы им служили, а в жизни или в смерти — им без разницы. Но их не видно за облаком, а тебя, господин, видно. Идя за тобой, я выполняю приказ бога, а Ллеу или Иезуса — потом разберусь.

Аппий почувствовал, как по его заросшей седой щетиной щеке бежит что-то быстрое и горячее. Он выпрямил спину, чтобы без боли в шейных позвонках взглянуть в глаза рослому Британцу.

— Нас трое, — печально съязвил он, и голова его в кои веки перестала взрываться от боли, наполнившись мягким лучезарным покоем, — и мы голые, как Ромул и Рем в пещере волчицы. Так я повторю свой вопрос: мы наконец займёмся греческой любовью, или будем в носу ковыряться и ждать, пока нам головы снесут?

Манций бережно перехватил открытую ладонь господина, поцеловал её в то место, где ещё недавно змеилась короткая рваная линия жизни, и с загадочной улыбкой покачал головой:

— Нас не трое. Я чувствую — он стоит среди нас, как и было обещано.

Где-то далеко, за плотной незримой стеной, не пропускающей больше яркий свет и громкие звуки, остались битвы, дворцовые интриги, ночные страхи, мигрень от дурного критского, споры с безумцем Иустином о сущности ада — и резкий, истеричный, на обертонах вопль нового властителя Вифинии: «Солдаты! Взять арестованных в кольцо! И ради всего святого — дайте им хоть какую-нибудь одежду, их же ещё через весь город вести!»

***

Прошёл месяц после скандальной истории в Никомедии. Впрочем, время в Римской империи — штука весьма относительная. В столице оно вечно мчится сломя голову, перепрыгивая через невзначай раздавленных им недотёп, скользя по натёртым кровью мраморным полам палаццо, вздымая песок арен и потрясая горячий воздух над булыжниками форума. Иное дело провинция: там на каждой стене из туфа, на каждом могильном камне, торчащем из высокой травы, на каждом листе платана время расписывается неторопливым старческим почерком «Я есмь», а солнце подобно песку, путешествующему ежедневно вверх-вниз внутри стеклянной колбы часов.

Возможно, оттого, что старик и сам был когда-то провинциалом, в его римской квартирке до сих пор царил дух сонный, благонравный и оттого весьма спёртый. Однако часы — символ неумолимости и неотвратимости смерти — стояли у Анаклета на самом видном месте: в позолоченной оправе, высокие и надменные, на фоне общей бедности и неухоженности жилища — истинный зиккурат вавилонский посреди унылой пустыни.

Анаклет жестом пригласил гостей к столу. Странники, оно и видно, долгий путь проделали, небось, семь пар сандалий износили, семь посохов стёрли, питались, аки Иоанн, саранчой да диким мёдом. Да, у римского епископа дома тоже не райские кущи, но всегда есть хлеб и вино, рыба и масло: община не забывает о своей святой обязанности перед наместником Иезуса — жертвовать десятую долю доходов на нужды стареющего, но неукротимого духом наследника Петра.

Хозяин и гости — высокий фригиец возраста изрядного, но с лицом простодушного младенца, и рыжеволосый мальчик, выражавший всем своим видом панический страх перед соблазнами мира сего — беззвучно сели за стол, преломили хлебы и церемонно обменялись краюхами.

— Мир тебе, Анаклет.

— И со духом твоим, Евсевий.

— Мир тебе, Филомен.

Мальчик вздрогнул, словно всё это время находился где-то далеко, в блаженной прострации, испуганно заморгал и, отодвинувшись от протянутого ему епископом хлеба, всем телом вжался в плечо Евсевия.

— Мальчик чем-то напуган? — вежливо поинтересовался епископ, при этом тонкие губы его недовольно поджались. Он бросил первый за весь вечер оценивающий взгляд на пришельцев: и хитоны-то их грубоваты, и не стираны уж третью неделю, и выговор их дик и непривычен... И чего припёрлись, скажите-пожалуйста? Денег просить? И надолго ли зависнут в Вечном Городе, и где собираются крышеваться, уж не у епископа ли Анаклета?

Евсевий виновато улыбнулся и ласково привлёк мальчика к себе.

— Филомен много страдал.

— Страдания Богу угодны.

— Но в его возрасте... слишком он угодил Богу, если так рассуждать. Он мать потерял.

Анаклет развёл руками и с постной миной воздел очи горе.

— Мир есть юдоль плача. Только в обителях Бога возрадуемся.

Молчание. Печальный треск масла в светильниках. Неумолчное бормотание Города, звон подков, ругань торговцев и вопли нетрезвых гуляк, — тени этих суетных звуков иногда залетали в подвал, где обитает епископ, через высокие, под потолком вырубленные, слуховые окна.

Епископ с брезгливой жалостью наблюдал, как никомедийцы, грязнолицые, осунувшиеся и ободранные (натурально медведи, вышедшие раньше срока из зимней спячки), уминали свой хлеб. Спешно совали в чёрные рты заскорузлыми пальцами хлебные мякиши— словно демоны за ними гнались. Неопрятно кушали — крошки так и брызжут из-под их пальцев, падая на стол, на рваные рукава их хитонов, на драгоценные плиты красного дерева, которыми был выложен пол в квартире Анаклета…

«Кровь Иезусова, — мысленно подосадовал епископ, — они же всухомятку трескают, аки Давид со воины своя хлебы предложения в храме едоша. И вина им не предложишь: вино в моём доме только для причастия, ибо негоже епископу бренную трапезу запивати кровию божией, да ещё и пастве дурной пример подавати. Ведь как сказано в послании Павла к Титу (кстати, кому я в последний раз отдавал почитать сей драгоценный свиток?): «Епископ должен быть непорочен… не дерзок, не гневлив, не пьяница… но страннолюбив…целомудрен… воздержан». Мне заповедано, а чадам моим и подавно, ибо что не позволено Юпитеру, тот тем паче воспрещено быку. Посему пусть давятся, гостюшки, но остаются втрезве, нежели потешат животы влагой виноградной, но утеряют строгость мысленную и хладность чувственную».

К концу своей длинной тирады Анаклет и сам потерял нить, связующую причины, следствия и тезисы с антитезисами, но зато твёрдо понял одно: приваживать этих оборванцев к своему дому он не намерен. Ни проповедью, ни трапезой, ни на день, ни на час. Ибо они — соблазн святости пастырской и ущерб его запасам провианта. Почему соблазн, он и сам толком не ведал, но чреслами чуял: ересью от них несёт.

— А нет ли в твоём доме винца доброго, преподобный Анаклет? — словно прочитав мысли хозяина, полюбопытствовал Евсевий.

«Вот ведь зараза неумытая».

— Нет, милый, нет, детушка, — запричитал вслух Анаклет, вздохнув столь тяжко, что одна из свечей, стоявших на столе, погасла, испустив струйку дрожащего серебристого дыма,— Ибо наказал учитель наш и апостол Господень, Павел из Тарсы, старцам и пресвитерам быти
бдительными, степенными, целомудренными, здравыми в вере, в любви, в терпении; чтобы старицы также одевались прилично святым, не были клеветницы, не порабощались пьянству, учили добру; ибо, глаголет Павел, и мы были некогда несмысленны, непокорны, заблудшие, были рабы похотей и различных удовольствий, жили в злобе и зависти, были гнусны, ненавидели друг друга. Когда же явилась благодать и человеколюбие Спасителя нашего…

— Все это верно… а при чём здесь вино? — в недоумении остановил Евсевий поток пастырского мудромыслия, — Ну, нет вина, дай водицы, а то в горле сушняк, ровно в той пустыне, где Иезус дьявола победил.

«Нет, каковы наглецы»!

— Значит, язычники вырезали всю общину? — проигнорировав просьбу гостя, с натянутой улыбкой спросил Анаклет, дожевал свой ломоть и стряхнул крошки в специальный бронзовый подносец, — И никто из наших не отрёкся от веры?

— Воистину никто, — Евсевий отложил недоеденную краюху, закрыл руками лицо и начал нервно, как саранча на колосе, перетирать мизинцами невидимое зерно, — Славно умерли. Пятьдесят новомученников церковь обрела. Крест дважды ломался пополам под нашим пророком Иустином — вот какова была сила духа его и огнь веры, в нём пылающий. Епископа Квинта озверевшая солдатня забила древками копий. Исповедник Тимофей, к стыду нашему, умер смешно.

— То есть?

— На гладиаторской арене, куда его отправили палачи принять муки, он умудрился оседлать самого свирепого льва и долго гонял его по кругу, восклицая непотребное.

— Сильно непотребное?

На этот вопрос неожиданно отозвался Филомен.

— Тимофей кричал: «Но, но, лошадка, не ленись, поднажми! Еще два круга, и мы с тобой в Царствии Господнем!» — сообщил он, сверкнув пронзительно-синими глазами и восторженно приоткрыв мокрый рот. Епископ сурово погрозил мальчику узловатым пальцем.

— А ты что радуешься? Что брат по вере не сумел достойно выглядеть перед мучителями? Что в глазах язычников дети Божьи отныне не агнцы кроткие, но шуты гороховые?

Епископ встал из-за стола и, нажав в стене потайную панель, достал из ниши свежий пергаментный свиток и ящичек со свинцовыми стилосами.

— Мы исчезнем, дети наши станут прахом, но история по Божьему промыслу сохранит имена героев, — важно изрёк он, развернув пергамент, и выжидательно уставился на никомедийцев, — У меня нет сомнений: большинство ваших братьев сидят ныне у ног Иезуса и славу ему поют вместе с ангелами. Их заступничества мы, оставшиеся до времени среди ада кромешного, жизнью именуемого, отныне станем просить в часы литургий. Святой Иустин... Святой Квинт... Мать твоя, мальчик, надеюсь, пристойно умерла? Как её звали?

— О да, — кивнул Евсевий и с внезапным умилением на лице поцеловал в лоб моментально съёжившегося Филомена, — Ни стона не издала, когда ей внутренности крюками вырывали. Имя её было Ливия.

Мальчик резко помрачнел, вырвался из объятий Евсевия, вскочил со стула и ожёг своего спутника возмущенным взглядом.

—Что ты врёшь, что ты всё время врешь? — закричал он, беспорядочно размахивая руками и едва не плача, — Никто ей внутренности не рвал! Ей голову отрубили, одним ударом, без мучений!

Епископ Анаклет, молниеносно перегнувшись через стол, схватил мальчика за руку и спросил его с нежной укоризной, не сводя с Филомена бесстрастных, буравящих глаз:

— Ты же хочешь, чтобы твою мать потомки считали святой? Хочешь? Значит, я записываю: вырвали внутренности. Святая Ливия... Из тебя бы бесов хорошо изгнать, дитя моё. Я займусь этим на досуге.

Он резко отпустил руку Филомена и перевёл цепкий, змеиный, немигающий взгляд на Евсевия.

— О Тимофее, разумеется, умолчим. Если он угоден Богу, он получит по заслугам... там... в далях незримых... Нам же, плотским и грешным, такой святой вряд ли будет полезен. Но я хотел бы запечатлеть для истории и имя того начальника языческого, который отдал приказ истребить никомедийскую общину. Как имена агнцев будут прославлены, так и поганая кличка этого зверя навеки нашими стараниями позором покроется. Ну же? Кто сей диавол в человеческом обличье?

Евсевий наморщил лоб и, запустив руку под полу хитона, звучно заскрёб ногтями по своим многочисленным струпьям и язвам, покрывшим кожу спины за дни странствия.

— Я не уверен, — промямлил он спустя некоторое время, — я боюсь... боюсь соврать. За последнее время, я слышал, кого-то из римских наместников цезарь сместил и даже вроде арестовал, но имя… Наш ли это был, или сирийский? И когда это случилось: до резни в Никомедии или уже после? Боюсь оказаться лгуном, преподобный Анаклет.

— А ты будь смелее, — сочувственно потрепал Анаклет по плечу своего никомедийского гостя, — Умышленно лгущий грешит, а солгавший по беспамятству чист. К тому же язычники все одним миром мазаны: какое имя не поставь в строку, всяк в нашей крови с головы до ног. Итак?

Филомен вскрикнул и громко хлопнул себя ладонью по лбу.

— Вспомнил! — лицо мальчика передёрнула судорога отвращения, — Учитель Иустин на проповедях часто упоминал это имя, называл его сатаной и противником детей Божьих. Его люди и меня как-то схватили среди ночи, и я уж готовился было мучения принять, но от Иезуса не отречься, однако...

— Стоп, стоп, — ласково прервал возбуждённую тираду Филомена епископ, — Как вы двое выжили в этой мясорубке — вопрос отдельный, и я его непременно расследую. Будете глаголить мне святую правду, яко пред судом Господним. Но это потом. Как звали римлянина?

—По гроб жизни не забуду. Аппий его звали, — тихо процедил сквозь зубы Филомен и сжал бледные кулаки, — Аппий Луций Максим, проконсул Вифинии. Диаволово отродье и враг всего рода христианского. А раз учитель перед смертью его проклял, то и мы должны.

— Аминь, — вздохнул наследник Петра и с вдохновенным лицом вписал в анналы истории ненавистное Богу имя.

6 сентября-11 ноября 2004 г.

 

 


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>