Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

нужна мне беспощадность. 52 страница



За четвертым номером была жизнь сына попа — Богословского, с его частыми и неоправданными посещениями лагеря немецких военнопленных. Тут Горбанюк приврала в весьма, разумеется, осторожных выражениях. По ее сведениям, покойный Николай Евгеньевич некоторое время был в окружении, хоть ему удалось тщательно этот «факт» скрыть. И посолила она кашу тут тем, что будто бы незадолго до смерти Богословского попросила уточнить эту деталь, важную в его личном деле. Он же смутился до крайности и умолил о некоторой отсрочке для написания докладной записки или объяснения. Пойди ищи, проверяй мертвого!

Далее, за соответствующими порядковыми номерами, были поименованы и профессор Щукин с его «дамой» и туманным прошлым в столицах, с фактами, указанными в фельетоне, с некоей «бесценной» библиотекой, приобретенной неизвестно на какие средства, и Александр Самойлович Нечитайло, пригретый Устименкой только потому, что «натворил он немало» в Москве, а чего именно натворил — следует органам разобраться со всей суровостью и объективностью, и, конечно же, Вагаршак Саинян…

Тут «паркер» Инны Матвеевны расписался вовсю. Странные, ничем не вызванные поездки сына репрессированных родителей Саиняна во время войны на фронт — как следовало понимать? Не желанием ли Саиняна найти контакт с разведкой противника? Не мечтой ли отомстить таким образом за ликвидацию группы врагов народа, в которой орудовали старшие Саиняны? А его взаимоотношения с профессорско-преподавательским составом во время учебы? Его столкновения с лучшими институтскими кадрами, с золотым фондом, с такими людьми, как недавно скончавшийся на своем посту Иван Иванович Елкин? (О смерти Елкина Горбанюк прочитала в газете, а о столкновениях с ним проведала в бытность тут Веры Николаевны, которая многим делилась с Инной Матвеевной. Да и опять же, что спросишь со второго покойника?) Далее последовала Любовь Николаевна Габай. Что ж, деятель она, по всей вероятности, энергичный, но на кого работает эта энергия покинувшего свой пост врача? Покинувшего и устроившегося тут, под крылышком того же Устименки. Ее штрафы, опечатывания, непрестанное дерганье торговой сети, ее голое администрирование без учета местных обстоятельств, ее акция по закрытию рабочей столовой на фанерной фабрике — как это понять? Коллектив предприятия остался без горячей пищи. Кому были адресованы упреки? Нет, не так должен работать н а ш человек. (Тут Инна Матвеевна была беспощадна и вопросительных знаков не ставила, а пользовалась лишь восклицательными и подчеркиваниями). Не так! Такая, с позволения сказать, деятельность вызывает лишь злобу к самой системе, которая действует столь деспотически…



А за цифирьками «девять», «десять» и так далее упоминались всякие непорядки, в которых Инна Матвеевна вскрыла систему: срыв работы мыловаренного завода из-за каких-то витаминов, получение цемента без соответствующих разнарядок, путем личного сговора, мрамор «якобы для кухни», впрочем, все это скорее попахивало уголовщиной. Таких «пустяков» набралось изрядно, к концу количество перешло в качество, люди нарочно делали плохо и не делали хорошо. Так ли это, мастерица варить кашу не знала, тут она действовала методом перечислительным.

К часу ночи Горбанюк выпила чаю с лимоном и скушала ломтик торта с заварным кремом. Это был короткий отдых человека, делающего настоящую, нужную, серьезную работу. И понимающего толк в этой работе, отдающего себя целиком…

Пожалуй, к этому времени Инна Матвеевна настолько вдохновилась, что и поверила в то, что так оно и есть, — «групповое дело» это называлось, и «групповое дело» она разоблачала всеми своими слабыми силами, со страстью, с гражданским гневом и суровым пафосом. Веря в себя и во все то, что при помощи ручки «паркер» с золотыми ободками выливалось на бумагу, — в чем тут можно было теперь сомневаться? Тут ведь перечислялись факты, и какие!

Конечно, проще всего винить бывшего заведующего облздравом товарища Степанова Е. Р. в нечуткости по отношению к ныне скончавшемуся Пузыреву. Ну, а руководство больницы, столь смелое в иных случаях, почему в данном проявило такую, мягко выражаясь, скромность? Ей доподлинно известно, что Пузырев (еще один покойник!) просил Богословского и умолял (каков заход — покойник с покойником — поди разберись) положить его в больницу, но Н. Е. решительно отказал несчастному. Разве это не система — вызывать искусственно недовольство нашим здравоохранением в среде трудящихся. На какого дядю они все работают — вот как поставила вопрос товарищ Горбанюк в конце данного абзаца. И дядя был взят в кавычки, «закавычу его» — велела себе Инна Матвеевна, закусив губку. А нынешние рассуждения Устименки на тему о том, как несовершенна наша система лучевого лечения? О каких фартуках из просвинцованной резины можно говорить, когда страна только-только залечивает раны, нанесенные войной? Закрывать уши, глаза, тело — следовательно, отдавать больному час вместо десяти-пятнадцати минут, не так ли? Отсюда вывод — сократить в шесть раз пропускную способность процедурного стола. Отсюда еще вывод: оставить без лечения пять человек из шестерых. Что же это вызовет? Какую реакцию? Положительную? Вряд ли! Это вызовет нарекания на наше советское здравоохранение, а значит…

Нет, нет, никаких выводов Инна Матвеевна тут не сделала. С выводами, конечно, следовало быть поскромнее. Выводы выведут те, кому этим надлежит заниматься. И она сделала себе отдельно заметку — при переписке «документа» оставить лишь «факты», убрав посильно эмоции. Ей и вправду теперь казалось, что она оперирует фактами, излишне только педалируя тональность…

В два часа ночи Горбанюк еще писала.

Разумеется, было нерентабельно так растрачивать собственные силы, но ведь гадина Есаков поселился в Доме крестьянина и, насколько ей было известно, не собирался уезжать. И ходил в милицию, как на службу. А Палий мог написать из заключения невесть что. «Я тебе еще удеру штуку!» — спокойно пригрозился он на суде.

Спасет ли ее этот документ? Вряд ли. И все-таки надо попробовать. Надо успеть сделать все, что можно. Поможет это или нет, а надо «удрать штуку» и австрийцу, и Устименке…

Елочка захныкала — попросила пить. Она напоила девочку виноградным соком.

— Дуся моя, — сказала Инна Матвеевна, — солнышко!

Затем она приступила к описанию сигналов Закадычной, которые должны были быть приданы в качестве приложений к основному «документу». Описание, собственно, было экстрактом длительной и педантичной деятельности Катюши — от первого ее доноса по поводу опытов Марии Капитоновны над собаками до использования Митяшиным в самодеятельности «клеветнического рассказа М. Зощенко, охаивающего наше лучшее в мире здравоохранение». А за этим следовало главное — слово «великий». Кого имел в виду профессор Щукин? Разве ему невдомек, к какому человеку может относиться это слово в нашу эпоху? Так до чего же надо было докатиться, чтобы применить это понятие в том смысле, в котором применил его Ф. Ф. Щукин? Нет, она, Горбанюк, не могла писать об этом спокойно, она верила, что соответствующие органы разберутся и сделают свои выводы, иначе жить невозможно…

В четвертом часу Инна Матвеевна уснула, заперев, разумеется, все, что наработала, со всеми приложениями, в ящик письменного стола. Все воскресенье она печатала на машинке за железной дверью своего отдела. Это была большая работа — и «документ», и копии с доносов Закадычной и Губина, да еще все в трех экземплярах. Два она оставила у себя в сейфе на всякий случай.

Майор Бодростин принял Горбанюк по первому ее звонку в одиннадцать утра, в понедельник. Портфеля она с собой не взяла, вся «документация» была в сумочке. И шла она переулками, чтобы никого не встретить там, где было бы понятно, куда она направляется.

— Я вас слушаю! — сказал ей майор, пригласив сесть.

Его застегнутое лицо ничего решительно не выражало. Аккуратный человек — рот, нос, уши, глаза, волосы — всё, как в среднем каждому полагается. Такие лица бывают в медицинских учебниках и в учебниках немецкого, английского, французского. Лица вообще. Не за что зацепиться.

Впрочем, Инна Матвеевна зацепилась: глаза оказались синими. Ах, какими синими. И по мере того как майор читал, они делались все ярче, все синее, глаза волевого, собранного, стального человека. Пока он читал, они были как бы включенными — эти глаза, а когда кончил, он их словно выключил. И они погасли. Стали просто глаза — картинка в учебнике: глаза.

— Мне нечего добавить к этой документации, — сказала Инна Матвеевна.

Майор Бодростин кивнул.

— Я могу идти? — спросила она.

Он взглянул на нее просто глазами из учебника. Были ли они синими?

— Да, — сказал он, — конечно, вы можете идти. Впоследствии некоторые частности придется, вероятно, уточнить!

— Там указаны мои телефоны, — ответила она. — В основном документе.

— Понятно! — кивнул майор Бодростин. — Вас вызовут, если понадобится.

Даже спасибо этот человек не сказал ей. И не попрощался. Может быть, документация произвела на него такое ошеломляющее действие?

В ее висках стучало, когда она вышла на улицу.

День выдался прохладный, ветреный, по улице несло колючую пыль. Лето кончилось или было на исходе. А может быть, Инну Матвеевну познабливало?

Ветчинкина, как всегда, перекладывала папки с «личными делами». В ее закутке было безобразно накурено.

— Хоть бы форточку открывали, — не поздоровавшись, сказала Горбанюк. — Это же просто невозможно…

— Я тут нечаянно вскрыла пакет, — быстро шамкая, сказала старуха, — и вы меня простите, но это лично вам…

«Палий? — с ужасом подумала Горбанюк. — Написал-таки».

Но это было куда хуже, чем любой Палий. Это было письмо от проклятой дуры, Ларисы Ромуальдовны, — заказное, ценное и еще там какое-то. Все в сургучных печатях. Старая идиотка прислала обе сберегательные книжки. Она, видите ли, уезжает на длительное время лечиться вместе с мужем и предполагает… Что она может предполагать? Как смеет? Пальцы Инны Матвеевны дрожали, когда она ощупывала тот конверт, в котором были заклеены, она хорошо помнила, заклеены ее сберегательные книжки. А теперь конверт был вскрыт. Или не вскрыт? Протерся? Сам по себе? Видела Ветчинкина или не видела? С той, Ларисой, — черт с ней! И с генералом тоже. А вот Ветчинкина?

Она села боком возле своего письменного стола. По-прежнему стучало в висках. Видела Ветчинкина или нет?

Видела?

Как узнать?

Не видела?

Но разве она скажет?

И если скажет, то когда и где?

И кому?

Запершись, Инна Матвеевна все обследовала с самого начала. Здесь пакет лежал, когда она вошла. Письмо было открыто. Но в письме о сберегательных книжках нет ни единого слова. Просто «ваши бумаги». «Ваши оставленные бумаги». Но «бумаги» торчат из прохудившегося конверта. Посмотрела Ветчинкина или нет?

Девяносто три тысячи Палия.

Он сказал — сто.

Но всего-то сто тридцать девять тысяч: есть ведь еще и есаковские, осталось от того золотишка.

Дважды Инна Матвеевна прошла мимо Ветчинкиной. Во второй раз старуха пила чай и ела бутерброд с вареньем. У нее был обеденный перерыв.

И вот в этот-то обеденный перерыв Инна Матвеевна Горбанюк, как говорится, потеряла над собой управление. Или контроль. В старопрежние времена можно было бы выразиться, что под этой амазонкой понес конь. Нынешний автомобилист сказал бы: тормоза отказали. Короче говоря, совсем закрутившись и ничего толком не соображая, потому что ведь хорошо известно, что даже у самых расчетливых и хладнокровных преступников бывают состояния нервного исступления, Инна Матвеевна, заклеив и засургучив свои сберегательные книжки в пакет, вызвала срочно Катеньку Закадычную и попросила ее, не приказала, а именно попросила «до времени» спрятать. И зачем-то доверительно взяла ее холодными пальцами за полненькую ручку. Слова «до времени» и «спрятать» были глупые, ненужные, она сразу же поняла, как все это несовременно, какое-то прятанье, как она из-за этой своей просьбы кувырком летит с небес, на которых раньше пребывала для Закадычной, на самую что ни на есть грешную землю, в лужу, но делать было уже нечего, пакет Катенька взяла, изумленно глядя на свою такую величественную в недавнем прошлом начальницу, распорядительницу и управительницу.

— Это — личное, — сказала Инна Матвеевна и улыбнулась (зачем, зачем она еще улыбнулась перед овцой, которая при всей тупости падение от величия не могла не отличить?). — Просто бывает же личное…

Катенька кивнула.

— В чемодан свой киньте, — произнесла Горбанюк, — тут ничего особенного.

Закадычная еще раз кивнула. Но в глазах ее было написано: если ничего особенного, то для чего же прятать? И еще было написано короткое, быстрое, уклончивое, поспешающее, про что Горбанюк подумала: «Не посмеет!»

И усомнилась.

Почему же не посмеет? Неужели же постесняется?

Разве не Инна Матвеевна учила ее не стесняться?

 

НАЧАЛО ОЧЕНЬ ДЛИННОГО ДНЯ

 

Поезд из Москвы приходил в девять пятнадцать. В десять Штуб позвонил дежурному и осведомился, приехал ли майор Бодростин.

— Прибыли, — ответил старшина. — Но они приболевши. Из санчасти их домой направили в сопровождении медработника. Сантранспортом.

— А что с ним стряслось?

Дежурный не знал.

Август Янович позвонил в санчасть.

Ему доложили, что у майора ангина с очень высокой температурой, к сорока. Возможно, стрептококковая. Взяли мазок. Штуб опять позвонил в Управление. Гнетов уже был на месте. Бодростина он видел. Майор болен, но чрезвычайно одушевлен поездкой, — с нажимом произнес Гнетов.

— Это в каком смысле — одушевлен?

— В смысле рабочего энтузиазма. Назначен вашим заместителем.

— Как так?

— Вчера Виктор Семенович подписал приказ.

Штуб молчал. Генерал-полковник Абакумов В. С. вступил в игру — вот что все это значило. Не больше и не меньше. И никуда отсюда не денешься! И совершенно понятно, чем и как скоро это кончится. Впрочем, это было понятно еще полтора месяца назад, когда на его докладной о невиновности Устименко А. П., точнее, на его объяснениях по поводу причин, по коим она была сактирована, Абакумов начертал резолюцию «чепуха» и выгнал Штуба из кабинета. Или почти выгнал. Высокий, красивый молчаливый Абакумов…

— Значит, со щитом вернулся товарищ Бодростин?

— Так точно. Недаром он пробыл там столько времени. Кроме того…

— Что еще?

— Еще приказано вам выехать в Москву.

Август Янович снова ничего не сказал.

— Вы слушаете?

— Все понятно, — наконец произнес Август Янович. — Я буду попозже.

— И… поедете?

— Приказ есть приказ.

— Но…

— Потом поговорим…

Только положив трубку, он понял, какой зажатый голос был у Виктора. Зажатый и замученный. Словно ему самому предстояло ехать в министерство, являться пред грозные очи Абакумова. Словно на его докладной было начертано «чепуха». Впрочем, Гнетов был не из тех ребят, что в любой момент готовы отмежеваться. Так же как и Колокольцев…

«Ехать?» — еще почти спокойно спросил себя Штуб.

И нашел в себе силы умехнуться:

«А что изменится, если не ехать?»

Где произойдет неизбежное? Но какое это имеет значение? Нет, пожалуй, это имеет некоторое значение. На глазах Зоси и детей или в далеком далеке.

Нужно было встряхнуться! Слишком вяло он себя вел. Нужно было взять себя в руки. Шло же время! Но это было не так-то уж легко — встряхнуться.

Он прошелся в войлочных туфлях по тихой квартире. Дети уже ушли в школу. Зося опять прилегла. В столовой стояли две раскладушки — Алика и Крахмальникова. Девчонки, конечно, все оставили неубранным. Кот спал на кровати Тутушки. А в столовой лежал томик Пушкина. Все-таки он заразил мальчишек, читая им вечерами удивительные строфы.

И сейчас он прочел:

Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,

Теснится тяжких дум избыток;

Воспоминания безмолвно предо мной

Свой длинный развивают свиток;

И, с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

 

— Но строк печальных не смываю, — повторил негромко Штуб. — А они были?

И ответил, остро глядя перед собой из-за толстых стекол очков:

— Были. Я уже понимал, но сдерживал себя, чтобы не понять до конца. Я понимал это еще до войны. Разве я не понимал тогда, в Москве, ожидая назначения? А с Крахмальниковым?..

Голова у него гудела от тяжелой ночи, и, бреясь, он удивился отечному лицу и желтому цвету кожи. Желто-серому… Хорошо, что дети уже ушли. Он бы не мог с ними сейчас болтать.

«Но строк печальных не смываю», — опять прозвучало в его ушах.

«Когда впервые возникла эта мысль?» — вдруг спросил он себя, тщательно добриваясь. Когда он подумал о возможности такого выхода для себя?

И ответил:

«В больнице, когда за окнами было совсем бело и когда „монстр“ Крахмальников объяснял причины своего поступка. Вот тогда».

— Штубик, это ты там ходишь? — сонным голосом спросила Зося.

Он ответил: «Побрился, умылся». И сел на край ее кровати. Рядом на тумбочке лежали книги, и он понял, что она долго читала втихаря, покуда он прикидывался, что спит. Все-таки вчера еще была надежда, что Бодростин вернется ни с чем. Маленькая, едва ощутимая. Нет, майор недаром два месяца потратил на это, по его словам, «ясное дело». Даже больше — шестьдесят четыре дня, — так он сам сказал с гордостью. И Штуб, листая прочно прошитые папки, вздохнул:

— Да, ясное…

Весь ужас заключался в том, что Бодростина невозможно было разубедить. Да, конечно, начальником оставался Штуб, наибольшим и главным в Унчанском управлении несомненно значился он. Однако — всего только значился. Начальник, песня которого спета, начальник, который по существу уже не начальник: просто сидит в кабинете потому, что руки в министерстве не дошли; но дойдут, вопрос только в дне — сегодняшнем, завтрашнем, в крайности послезавтрашнем.

И Бодростин это чувствовал.

Настолько чувствовал, что даже не возражал своему начальнику, поскольку тот таковым уже и не был, а лишь числился с тех самых минут, когда в приемной Абакумова писал «объяснительную записку» по поводу Устименко А. П. и Бодростин при сем присутствовал — его тогда тоже вызвали в министерство. Выутюженный, вымытый и выбритый, некурящий и непьющий, с застегнутым выражением лица и с упорным взглядом.

…Когда только еще заваривалась вся эта каша, Штуб ударил кулаком по столу. И встретил взгляд синих, чистых глаз. Спокойный взгляд убежденного в своей абсолютной правоте человека. Выдержанного товарища. Отличного докладчика по вопросам преступного притупления бдительности. Корректного работника. Спокойный, но недоуменный взгляд.

— Тут, в сущности, сделана попытка дискредитировать и Золотухина, и Лосого, — сказал тогда Штуб. — Тут имеются намеки на то, что в передаче здания «Заготзерна» под больницу, так же как и в ряде других случаев…

Бодростин возразил: без указаний Москвы «в отношении работников этой номенклатуры», разумеется, не будет сделано и шагу. Но известно ли товарищу полковнику, что, например, Лосой, командуя артиллерийским дивизионом, с шестнадцатого ноября сорок первого года находился в окружении и лишь к концу декабря…

— Послушайте! — воскликнул Штуб.

— Слушаю, — вежливо ответил Бодростин.

Они оба молчали довольно долго. До тех пор, пока майор не обратил внимание Штуба на тот факт, что не кто иной, как находившийся в окружении Лосой дал согласие Устименке привлечь Гебейзена к работе в больнице. И проживание австрийца в Унчанске тоже санкционировано Лосым. Не без ведома Золотухина.

…Зося все еще дремала, поглаживая руку Штуба. «Ей видится, что все дома и все спят», — подумал Август Янович. И страшная, небывалая тоска сдавила его сердце. Тоска последнего расставания.

Но он справился.

Еще не то ему предстояло!

«Толковый работник», — сказал про Бодростина Абакумов. Именно в это мгновение Штуб, в сущности, стал подчиненным майора. Зиновий Семенович этого не знал и не мог знать. Но многое уже делалось через голову Августа Яновича. Многое проходило мимо него. За его спиной. Еще раз была обследована его биография — та ее часть, довоенная. И слова были возобновлены и освежены в памяти тех, кому ведать надлежит: «либерализм, граничащий с пособничеством врагам народа»; «прямое пособничество»; «дискредитация органов, которые…».

В последнюю свою поездку в министерство с биографией Штуба ознакомился и Бодростин. Все было, как он предполагал, — чужой, видать, человечишко этот Август Янович. Или враг, что вероятнее. Удивительно, как это его раньше не разоблачили. Измену, предательство, контрреволюцию и вредительство новоиспеченный заместитель Штуба видел повсюду и притом видел совершенно искренне. Ни в задор юности, ни в безоговорочность прямоты, ни в преувеличения спорящего ради спора — ни во что это он не верил никогда. В глупости он непременно видел заранее обдуманное намерение врага, в любой небрежности — сознательное преступление. Что такое просто дурак — этого Бодростин не понимал, хоть сам был человеком, казалось бы, неглупым. И так страшна была сила его фанатической убежденности, что люди послабже его нередко поддавались ему, подчинялись, начинали верить в то, во что веровал он, как веруют сектанты.

— И Лосой, и Золотухин совершили ряд поступков, объективно поведших к ущербу государству, — сказал Бодростин после их первой совместной поездки к Абакумову. — Я ни на чем не настаиваю, но обращаю ваше внимание, товарищ полковник, на показания снабженцев Вислогуза, Салова и других. Листы дела сто девяносто четыре, двести сорок, двести сорок семь тома второго…

Штуб молча читал этот окаянный бред. Что случилось в государстве, если такой вот одержимый майор имеет право подозревать честнейших людей черт знает в чем? Кому это все нужно? Для чего?

В конце сентября все было подготовлено к тому, чтобы начать аресты. Августу Яновичу надлежало поставить свою подпись после слова «утверждаю». Бодростин стоял за его плечом.

— Все задокументировано, фактов — на два дела, — говорил майор. — Полагаю, пора эту банду изымать, откладывать больше нечего…

Август Янович медленно перелистывал «документы». Один за другим. Вглядывался в каждую страницу и перекладывал справа налево. У Бодростина затекли ноги — он ждал. Ждал бесконечно. Но не торопил. Все еще корректный, выдержанный работник — недаром так говорили про него. Наконец Штуб закрыл вторую папку.

— Писали, не гуляли, — сказал он. — Тем не менее, товарищ Бодростин, дело следует прекратить. Оно целиком клеветническое. Здесь нет ни одного слова правды, если отнестись к сути вопроса не формально, а по существу.

— Вы в этом уверены, товарищ полковник?

В голосе Бодростина прозвучало удивление: ведь разговор происходил уже после того, как Штуб писал «объяснительную записку» там, в приемной.

— Да, уверен.

— И не «утвердите»?

— Нет.

— Но ведь Золотухина и Лосого впрямую дело еще не касается.

— Еще?

Бодростин медленно обошел стол и сел против Штуба без приглашения. Потом он подтянул к себе обе папки. Август Янович закурил.

— Впрочем, в том, что компроматы на обоих последуют, — не сомневаюсь, — произнес майор. — Возможно, что они отделаются лишь взысканиями за потерю бдительности…

— Лишь? За потерю чего? За то, что верили честным коммунистам?

Майор немного побледнел.

— Но разве не было тягчайшей, преступной ошибкой, когда тут была сактирована матерый враг народа, засланная к нам Аглая Устименко? — При слове «тут» он показал пальцем на письменный стол Штуба. — Или вы все еще думаете, что ее вторичный арест в Москве тоже ошибка? Из этого вывод, что наши органы непрестанно ошибаются? И даже на самом высшем уровне?

Его глаза горели синими огнями. Синим, обжигающим пламенем. Он верил, вот что было самое дикое. Верил в показания таких навечно опрокинутых страхом людей, как бульдогообразный Нечитайло.

— А ведь сам Устименко и поднял Нечитайлу, — сказал Бодростин. — Он ему не враг, а покровитель. Однако же Нечитайло подтверждает все те преступные деяния, о которых сигнализировала, допустим, Горбанюк. А доктор Воловик? А Закадычная, которую именно Устименко взял на работу?

— Зря взял, — усмехнулся Штуб. — Короче: я не «утверждаю».

Бодростин поднялся.

— Можете идти, — сказал ему Август Янович. — Но…

Это было мгновение слабости, отчаянной слабости, которое он долго не мог себе простить.

— Послушайте, майор, — сказал Штуб тихо. — Послушайте. Невозможно же так!

Но Бодростин не понял.

— Как — «так»? — осведомился он.

Штуб не стал объяснять. Он только махнул рукой: идите. И Бодростин ушел. Через несколько дней он уехал по вызову министерства. А нынче он вернулся заместителем, «со щитом». И если бы товарища Бодростина не схватила хворь, то он нынче же начал бы аресты, в этом можно было не сомневаться. И Штуб ничем ему не смог бы воспрепятствовать, потому что его фактически не существовало, он был от этого дела отстранен. Но времени он тоже не терял, нет, не из таких людей был Штуб, чтобы терять время. И кое-чего он все-таки добился, кое-чего, весьма для Бодростина неожиданного…

— Который час, Штубик? — спросила Зося.

Он ответил и поцеловал ее теплую шею. Это и было прощание. «Неужели прощание? — подумал он. — Как странно. Если бы еще хоть в достаточной мере целесообразно…»

— Сплю и сплю, — сказала Зося. — А ты — никогда.

«Нет, целесообразно, — определил он для себя, поглаживая ее руку. — Вполне целесообразно. Во-первых, главный свидетель обвинения окажется целиком дискредитированным, что может смутить и Бодростина. Не наверняка, но может смутить, именно потому, что он ведь не продажная шкура, а сектант. Затем, имея соответствующие материалы Золотухин будет действовать решительнее. И, наконец, исключается возможность того, что, несомненно, предуготовано для меня Абакумовым. Следовательно, семье будет не так трудно».

Зося вдруг села в постели, словно чего-то испугавшись. Он поцеловал ее слабенькое плечо.

— Чего ты тут киснешь, Штубик, — сказала она, беря его за лицо руками и целуя снизу в твердый подбородок. — Сидит и киснет. Завтракал?

— Да, — солгал он, не помня, что не завтракал.

— Ой, снег идет! — воскликнула Зося, глядя в окно через плечо Штуба. — А дети ушли — кто в чем. Мальчишки даже без пальто.

Штуб обернулся. За окном летали редкие белые мухи.

— Это еще не снег, — сказал он. — Растает.

— Слушай, у меня денег совсем нет, — сказала она, — мальчишки знаешь как жрут. Какой-то бездонный дом…

— Может быть, колодец? — поправил он машинально.

— Это все равно, ты же понимаешь. Они наперегонки друг с другом — Алик и Крахмальников. У Алика идея, что Крахмальникова надо подкормить, он и сам от этого надрывается. Макают картошку в подсолнечное масло или в комбижир и трескают. Вчера даже без соли…

— «А мы ее и несоленую», — тихо сказал Штуб.

— Это как?

— Это, Зосенька, у Тургенева, — пояснил Август Янович и поднялся. Из кармана он достал все деньги, какие у него были, и положил на тумбочку. — Почитай Тургенева.

— Что с тобой? — внимательно глядя на мужа, спросила она. — Тебя просто узнать нельзя.

Штуб не ответил. Было слышно, как, открыв дверь своим ключом, в кухню прошел Терещенко и как он там сердито шуровал в поисках калорийного съестного. Так ничего толкового и не найдя, он со зла выпил молоко, которого терпеть не мог, и отправился в машину.

Уже в шинели Штуб еще раз вошел к Зосе.

— Август, — сидя в кровати и закрывшись до горла одеялом, с испугом сказала она, — расскажи мне все. У тебя беда?

— Ровно ничего, — сказал он как можно жизнерадостнее. — Будь здорова, Зосенька. Я вернусь поздно.

Еще секунду он постоял в дверном проеме. И заторопился. Оставалось очень много дела, он, правда, все спланировал, но могли произойти срывы. А надо было все успеть.

— Хорошо живете, — сказал ему Терещенко, когда он сел рядом с ним. — С продуктами надо как-то думать.

Штуб не ответил.

— Своих трое, чужого на шею посадили, а в закромах мыши газеты читают. Надо думать.

— К обкому, — сказал Штуб.

Золотухин тоже обратил внимание на нездоровый вид Штуба. Он пил чай, с ним попил и Август Янович.

— Малярией никогда не страдал? — спросил Зиновий Семенович. — Вот Сашка нынешним летом подцепил в Средней Азии, такая же внешность была.

— А как он вообще?

— Живет — не тужит. Дело молодое. В науки ударился со всем, как говорится, пылом. И специальность переменил — в хирурги собрался податься. Так сказать, имени покойного Богословского.

Штуб налил себе еще из чайника.

— Ты здоровьем не манкируй, — наставительно произнес Золотухин. — Повторяю сколько раз, мне вот эти красные столбики-монументики вместо живых работников — здесь сидят. И вообще, ни на чьи похороны ходить не буду, надоело, на свои зато гостеприимно приглашаю.

Он засмеялся раскатисто.

— А на мои? — вдруг спросил Штуб серьезно и даже строго.

Золотухин несколько опешил:

— Ты что?

— Голова туго варит, — сказал Штуб. — Наверное, контузия наружу полезла. Все ничего, а к этой мысли привык. Зосе только трудно будет. Неприспособленная.

— Задумал что? — подозрительно и совсем тихо спросил Золотухин. — Неприятности? Я тебя упреждал, черт упрямый, говорил… И с этой Аглаей Петровной… У них кровь-то одна с племянником…

— Аглая Петровна Устименко — честнейший коммунист, — сказал Штуб. — И вы это понимаете, Зиновий Семенович, совершенно так же, как я.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.037 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>