Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

нужна мне беспощадность. 40 страница



И, налив себе кипятку из чайника, Митяшин вынул из кармана пакетик, оттуда наколотый пиленый сахар и, забросив кусочек за щеку, сильно хлебнул. В это мгновение Нора заплакала.

— Да ты что? — поразился он. — Какая беда случилась?

Но она ничего не отвечала, только плакала — Нора, которую за годы войны суровый Митяшин ни разу не видел не только плачущей, но даже печальной. Плакала и сердито повторяла:

— Невозможно, невозможно, невозможно…

— Да что невозможно-то? Что?

— А то, что этот Пузырев, герой этот, который… Все проросло, печень поражена, все, все. И Николай Евгеньевич… не выдержал, — уже рыдая, говорила Нора, — при всей своей выдержанности не выдержал. «Если бы, — сказал, — если бы не мытарили его, не гоняли, не тянули, вполне еще жил бы и жил, а теперь…» И выразился, как пошел умываться…

— Зашили? — угрюмо осведомился Митяшин.

Нора кивнула.

— Ну и все, — сказал фельдшер. — Теперь, Норушка, все. Только в дальнейшем мы, я тебе партийное слово даю, такого никогда не допустим. Да и вины тут нашей нету. Тут товарищ Степанов отвечает перед совестью за свой грязный приказ. Это ж надо выдумать — иногородних на стационарное лечение не принимать, это ж надо такой приказик подмахнуть…

Он сморщился, как от внезапной зубной боли, вышел в коридор, вернулся и спросил:

— Ты мне ответь, как такие гниды в нашу партию пролезают? Вот пойдет он, этот самый Евгений Родионович, по площади имени Пузырева, и что он? Перейдет эту самую площадь? Перенесут его ноги?

Отплакавшись, ушла и Нора, а Матвеевна сказала все еще похныкивающей Нюше своим старческим, но твердым голосом:

— А ты, девка, обижаешься! Знаешь, какая у них работа, у докторов? Я на деле на медицинском скоро полвека пекусь, все не привыкну. А разве моя ответственность такая, как ихняя? Недаром говорится, что хороший доктор умирает с каждым своим пациентом. И верно, точно…

На вечернем «сабантуе» они сидели все трое рядом — строгая Матвеевна, зареванная, в креп-жоржетовой блузке Нюша и суровый Митяшин — и внимательно, со значительным выражением, слушали профессора Щукина, который рассказывал, сидя во главе стола, такой ослепительно элегантный в своем твидовом пиджаке, в галстуке-бабочкой в белый горох, в серебристо накрахмаленной рубашке, что буквально все до одной молоденькие няни и сестры, докторши и лаборантки Унчанской больницы завидовали Ляле, у которой такой муж. Впрочем, и Ляля слушала Щукина, побледнев, потупясь, наверное, чтобы никто не видел ее восхищенных глаз, прячась от его взгляда, напряженно ищущего встречи с ее взглядом. Ведь он ей говорил! И оперировал хуже, если «случайно» не оказывалась она в операционной на очередном испытании его жизнеспасающего дара, когда, весь собранный, красиво напряженный, с мелкими бисеринками пота на высоком и чистом лбу, он не забывал произносить еще не привыкшим к нему сестрам: «Будьте так добры, дайте мне корнцанг», или: «Благодарю вас, Евгения Николаевна», или короткое: «Признателен», когда няня, священнодействуя, обтирала его жаркое, до синевы выбритое, крепкое лицо марлей. И с ней, с Лялей, он ходил на лыжах, в общем старый человек, утомляя ее до веселых слез, ей, почти девочке, никакому еще врачу, быстро и легко рисовал план новой, небывалой, фантастической операции, и ей подолгу читал из своих любимых древних — из Сенеки, Марциала, Лукреция, Цицерона, Горация, Овидия. Ничего этого она «не проходила», он не упрекал ее, он только радовался тому, как она, эта жена-девочка, понимает все, что дорого ему, как жадно слушает его и взрослеет не по дням, а по часам, оставаясь все-таки девчонкой, как он называл ее — дочкой.



И сейчас, слушая своего мужа и дивясь ему, как дивилась всегда, дивясь тому, что этот человек — ее муж, она одновременно видела перед собою того Мудрого, Старого, Великого и Одинокого, о котором он рассказывал, и вспоминала фразы древних — запоминать Ляля умела. «В беде следует принимать опасные решения», — сказал он как-то ей и тотчас же принял к исполнению совет Сенеки — бросил все, и они уехали в Унчанск. «Кто, кроме лжецов и негодяев, гордится ложной почестью?» — спросил Федор Федорович словами Горация и разом порвал со всем тем, с чем другой порвать бы не решился. И еще из Горация сказал Щукин: «Скрытая доблесть мало отличается от безвестной бездарности», — и выступил против Шилова на открытом партийном собрании, выступил один, вот в этом же костюме, в этой рубашке, с наглой, вызывающей бабочкой в горохах под сверкающим крахмалом воротничком. А когда его приканчивали, она получила записку: «Иной переживет и своего палача (Сенека. Письма, 13)».

— Федор Федорович, разрешите все-таки вопрос: кто он, этот Одинокий, Мудрый, Старый человек? — спросил Устименко, пока Щукин пил чай быстрыми глотками. — Всем хочется знать.

— Тот врач, который написал о нем, — красиво ставя стакан на блюдечко, ответил Щукин, — употребил, если мне память не изменяет, следующую формулировку, относящуюся до нравов и нравственности американского интеллигентного общества: «Цех врачей не настолько далеко ушел вперед от цеха цирюльников, чтобы погнушаться любым средством для того, чтоб оклеветать своего выдающегося собрата, если его выдвижение вперед может нанести цеху материальный ущерб. Поэтому никто не узнает подлинного имени Одинокого, Мудрого и Старого человека. Никто не узнает, пока наше общество не станет человеческим обществом, а не стаей волков, готовых пожрать слабейшего. Мудрому и Одинокому за восемьдесят, и он не искушен в подлостях…» Вот так примерно. Всем понятно?

— Какой ужас их жизнь! — горячо воскликнула Закадычная.

— Вам не скучно? — спросил Щукин как бы у всех, но на самом деле лишь у своей жены.

Все загудели, что им нисколько не скучно, а Ляля лишь повела угловатым мальчишеским плечиком, и он угадал в этом движении целую фразу, необходимую ему для того, чтобы и дальше всё и всем было интересно. «Говори! — прочитал Щукин. — Пожалуйста, говори! Разве можешь ты говорить скучно? Разве ты не видишь, как я слушаю тебя? И все слушают. Говори же!»

— Ну-с, тогда не обессудьте за дальнейшее, — сказал Федор Федорович и поднялся.

Рассказывая, он любил ходить.

И вновь Устименко, словно бы воочию, увидел Старого и Одинокого Доктора с его серебристыми кудряшками вокруг лысины, с его розовым, младенчески пухлым лицом, выражающим простоту и доступность, и опять как бы услышал его твердый, бесстрашный, уверенный голос, голос мудреца, наверное, похожий на тот, которым были произнесены слова многовековой давности: «Не трогайте мои чертежи».

— «Самые лучшие из врачей, — по памяти медленно говорил Щукин, — являются в нашем обществе наивысшим типом современного человека, в то время как самые худшие (к счастью, их немного даже в мире чистогана) суть легализованные и дипломированные убийцы — вспомните кошмары подкупов такого рода негодяев фармацевтическими фирмами… Кастовая этика в обществе, в котором еще существуют страшные законы чести цеха, — не этика порядочных людей, это нечто совсем иное, нечто такое, о чем говорить вслух опасно: ты будешь лишен хлеба и воды и пойдешь по миру со всеми чадами и домочадцами…»

Так рассказывал о Старом и Одиноком Федор Федорович Щукин, и работники Унчанской больницы слушали своего элегантного профессора затаив дыхание, потому что никто из них не ведал той цеховщины и той особой тайной этики врачей-гангстеров, которой убоялся даже Мудрый, Смелый и Одинокий, чьего имени никто не знал.

— Вот мы ругаемся, — похаживая за длинным письменным столом, который был застлан простыней и заставлен тарелками с небогатым харчем, говорил Щукин, — ворчим: то нам не так, то нам не то, правда ведь, случается? Но разве можем мы представить себе, дорогие мои друзья, что проблема превентивной медицины в какой-либо частности не будет поддержана нашим государством? А в мире чистогана, где медицина — бизнес и Великий, Одинокий и Мудрый один против всех своих коллег, или почти всех, — как атаковать болезнь заранее, до того, как она принесет урожай сам-сто? Ведь эпидемия дает доход! И недаром, еще во времена Вильяма Дженнера, когда он предложил свою вакцину, нашелся полупочтеннейший и титулованный, который воскликнул: «Но если это так, то мы потеряем оспенных больных, и кто же нам возместит убытки?»

— Феноменально! — воскликнула Закадычная.

У нее был вид первой ученицы, когда Устименко сбоку взглянул на Катюшу. Записывала она беспрестанно и, видимо, даже что-то понимала при этом. И нос у нее лоснился.

— Тот Одинокий и Мудрый, о котором я нынче вам рассказываю, — продолжал похаживать с налитым до краев стаканом Щукин, — выступил с декларацией о том, как он думает спасать ежегодно пятьдесят тысяч американцев, умирающих от того, что он именует «доступным» раком. Речь шла, как вы понимаете, об «X-лучах». Но этот метод вторгался в область бизнеса отоларингологов, в область бизнеса «горловых» хирургов, как они себя называют, и соединенными усилиями дипломированные медицинские гангстеры предприняли наступление на Старого и Мудрого человека. Его Институт рака, гордость дней заката Одинокого Доктора, сейчас в смертельной опасности только потому, что Одинокий применяет «X-лучи», спасая жизни, но одновременно лишая хирургов-гангстеров, берущих бешеные деньги за операции, возможности наслаждаться полугодовым покоем во Флориде, шампанским, русской икрой и любовью дорогостоящих женщин… Ассоциация-цех-клан-банда, пользуясь правом сильного, непрестанно контролирует деятельность Одинокого и Мудрого, непрестанно дискредитирует Институт рака, непрестанно намекает и подмигивает в печати и по радио и подвергает даже сомнению основную преамбулу Великого Старого Доктора, преамбулу, которую мы, советские медики, давно приняли на наше вооружение, преамбулу, гласящую: «Каждое заболевание раком проходит период, когда рак излечим».

Отпив из стакана несколько глотков, Щукин походил молча, как бы собираясь с мыслями, потом вынул блокнотик, полистал его и произнес:

— Некоторые цифры: в США ежегодно умирает от рака сто семьдесят пять тысяч человек. Мудрый Старый Доктор, о котором я вам имею честь рассказывать, утверждает, что двадцать пять тысяч могло бы быть спасено, если бы их начали лечить вовремя. Это больные так называемым «доступным раком», то есть таким раком, к которому можно подойти при помощи «X-лучей», радия или ножа. И более того, утверждает Старый и Мудрый, можно спасти не двадцать пять тысяч, а пятьдесят, если бы имелось в наличии компетентное лечение, за которое все-таки надо платить, потому что даже его Институт рака не может содержать себя бесплатно. Медики, утверждает Старый и Мудрый, уже обладают отточенным, готовым к действию оружием против рака, но далеко не всем выгодно пользоваться этим оружием из соображений наживы, и далеко не все больные в состоянии оплатить расходы, даже минимальные, за свое лечение. Ничем невозможно извинить постыдную норму смерти от раковой болезни, утверждает Старый и Мудрый и расшифровывает утверждение: «Если бы доступный рак, местонахождение которого может быть определено, был найден своевременно (что вполне возможно) и если бы его лечили компетентно (что должно быть обязательным), то доступный рак мог бы перейти в разряд болезней, которые стали достоянием истории, как чума в средние века».

Он опять поставил стакан и прошелся размеренным шагом от угла до угла кабинета главного врача, словно позабыв о всех тех, кто напряженно и жадно слушал историю Старого и Мудрого Доктора. Потом заглянул в свой блокнотик и сказал:

— Вот их наблюдения, наблюдения Института рака, статистика которого заслуживает уважения своей правдивостью: «Больные раком кожи обладают одним шансом из пяти вылечиться в общей больнице и четырьмя шансами из пяти — вылечиться в специальной больнице, имеющей соответствующую технику. Больные раком миндалевидной железы не имеют вообще возможности вылечиться в общей больнице, однако же в специальной больнице, обладающей соответствующим оборудованием, они могут рассчитывать на тридцать процентов выздоровевших. Короче говоря, утверждает Мудрый и Старый Доктор, мои наблюдения показывают, что пациент, страдающий раком, имеет в общем в четыре раза больше шансов вылечиться в специальном раковом учреждении, чем в общей, даже в высшей степени комфортабельной больнице».

Щукин невесело усмехнулся.

— Понимаете, что произошло? — спросил он насупившегося Богословского. — Понимаете, Николай Евгеньевич?

— А что? — угрюмо отозвался тот.

— А то, что взорвалась бомба. Взбесились те, кого мы привычно именуем «частниками». И не могли не взбеситься, потому что Старый, Мудрый и Честный заключил свою статистику словами об убийстве людей во имя чистогана. Снайперы Института рака, вооруженные винтовками с оптическими прицелами — я говорю об «X-лучах» и радии, — уже били в самый центр раковой опухоли, а гангстеры визжали, что их лишают бизнеса, что их больницы на грани банкротства, что Великий и Мудрый — жулик. Пули сверхснайперов расстреливали ужас медленного удушья от рака горла, умирающий возвращался к жизни, а в это время, во имя чистогана, у снайперов Института рака грозили отобрать их винтовки. Для уничтожения снайперов придумали термин «самоизлечение». Старого и Мудрого объявили шарлатаном, кабинет радиевой и «X-терапии» стали называть «кухней ведьмы». Еще бы! Разве можно сравнить хирургический амфитеатр, со всем его светом и блеском, с тусклой и серой комнатой, в которой производятся радиеоперации? Но Старый и Мудрый отмалчивался. Смысл и соль его жизни заключались в том, чтобы спасать жертвы, от которых отказались хирурги. И он спасал и спасает их. Двадцать две жертвы рака гортани были приговорены к смерти и направлены к Старому и Мудрому только затем, чтобы облучением облегчить их смертельные страдания. Заметьте, дорогие товарищи, только облегчить! Старый и Мудрый вызвал своих сверхснайперов. Их пули дважды в день били в самые сердца раковых опухолей. Точный путь лучей намечался светоцентрирующим устройством, которое фокусировалось, как обычный пучок света. Сверхснайперы стреляли так, чтобы здоровая материя вокруг опухоли получала минимум лучевых поражений. Я обращаюсь к вам, товарищ Закадычная, речь идет о вашем ведомстве. Вам надо работать точнее и внимательнее, чем самый лучший хирург. Ваш скальпель должен быть сверхточен, куда более точен, чем мой! И тогда мы с вами избежим лишней радиации, ненужных ожогов, мучительных осложнений. У вас должны быть компетентные руки. Мы — хирурги — случаемся и талантливыми, но все же, как утверждает Старый и Мудрый, мы потомки сырой дисциплины, унаследованной от цирюльников, в то время как вы вовсе не техники, но биологи, вы эксперты в патологии, и вы обязаны обладать особым, шестым чувством врача, чувством содружества с больными. Сверхточность — не забывайте о ней! Облучение действует на пораженные клетки и ткани, здесь не существует формулы сопротивляемости, как для твердых металлов. Вы сверхснайпер, стреляющий в сердце злокачественного рака, разрушающий его последовательно и методически, и на вас должны надеяться, и в вас должны верить те ваши двадцать два человека, которые пришли к вам, как те пришли к Старому и Мудрому, который их всех выписал из своего Института совершенно здоровыми людьми. Вы поняли меня, товарищ Закадычная?

Она встала, уронив свою тетрадку, в которой было записано, сколько раз профессор Щукин позволил себе назвать «великим» и «мудрым» вовсе не того единственного, кого полагалось называть так. Тетрадка, в которой отмечалось, что профессор Щукин «прославлял» американскую технику и ни словом не упомянул о наших достижениях в этой области, лежала раскрытой у полных ножек Катеньки Закадычной. И над этой тетрадкой искренне взволнованная Закадычная сказала короткую и патетическую речь о врачебном долге и о своем личном понимании данного вопроса. И вновь стала записывать, едва только Щукин слегка прошелся насчет излишней роскоши универмага с колоннами и гостиницы «Волга», где торчат те же колонны и где вестибюль так нелепо огромен, что из него можно выкроить недурное раковое отделение для Унчанской больницы — онкологию номер два! А номер два, товарищи, — это своевременное лечение, да, да, своевременное, потому что номер один — это хорошо, но это еще не все, а очереди на госпитализацию таких больных — преступление…

«Преступление» Катенька, разумеется, записала и вопросительный знак поставила, и еще к нему — восклицательный.

И зевнула быстренько и скрытно, прикрывшись тетрадкой.

Конечно, ей было решительно неинтересно слушать Щукина, когда он рассказывал словами Великого и Старого о том, что значит быть подлинным врагом рака. Она только отметила еще раз «великий» и написала рядом: «Ха-ха!»

Ее, занимающуюся рентгенотерапией, ничто в щукинском докладе не увлекало. По роду своей деятельности она выполняла назначения врачей, и только. Она облучала своим аппаратом РУМ-3 и делала это с учетом того обстоятельства, что «время поджимает». Время, действительно, поджимало, аппарат-то был один. Один-единственный, а их много — и животы, и конечности, и шеи, — они сидели в коридоре и переговаривались о своих хворобах. Иногда даже хвастались — кому хуже. Конечно, ей было жалко их, но что она могла сделать? Вот Щукин утверждает, что враг рака должен быть храбрейшим из храбрых. Ну, а она тут при чем? Она выполняет предписанное, делает то, что ей велят, и иногда даже спрашивает:

— Ну, как мы себя чувствуем?

Но время, время! Они так любят рассказывать про то, как себя чувствуют. Они даже садятся, а там ждут следующие. Ждут облучения, в которое верят. Так какое же ей дело до того, что враг рака должен обладать таким недюжинным мужеством, чтобы указывать ненужные смерти, воспоследовавшие и по его собственной вине, и по вине коллег и вышестоящих академиков. Ей было скучно слушать про то, что, если жертву рака не лечат или лечат только для того, чтобы сделать вид, что лечат, жертва всегда умирает. Но если жертва проклятья, именуемого раком, живет, то мы можем иметь особое, ни с чем не сравнимое удовлетворение: сделанное нами спасло человека.

Она сосредоточилась только тогда, когда Щукин вернулся к раннему распознаванию и к стремительной атаке на рак. Здесь ей опять почудился злой намек на то, что Федор Федорович считает, будто у нас неблагополучно с коечным фондом в онкологии, и даже не только в Унчанске, но и в других городах, и поэтому уходит безвозвратно драгоценное время. И насчет аппаратуры Катюша быстренько записала: тут уж Щукин не намекал, тут он откровенно высказался, обнаружив свое истинное лицо низкопоклонника и мелкого критикана. А особенно она насторожилась, когда Федор Федорович заговорил о стариках, заболевших раком, и о том, как их не очень охотно берут на леченье. Здесь Щукин в увлечении и раздражении не озаботился точным адресом, не сказал, где именно с такою прохладностью относятся к старым людям, и Катюша быстро записала это отсутствие адреса в свою тетрадь.

— А между тем, — продолжал Щукин, — представим себе Одинокого и Мудрого, заболевшего раком. И представим себе значительнейшие лица прославленных деятелей медицины, собравшихся на консилиум, когда разводят они руками и используют спасительную формулировку о том, что «больного не следует подвергать лишним страданиям». То есть без боя выдают такого больного смерти, сдаются, поднимают белый флаг. И из жизни уходит воин, борец со смертью, уходит мудрец, который, несмотря на свои восемьдесят, а может быть и благодаря им, находится на вершине современных ему знаний и в апогее, или как оно там называется, наступательного рывка, порыва на проклятие человечества — рак. Какое право имеют медики отказывать в активной помощи старому человеку только потому, что он стар?

«Какие, и где, и кому отказывают медики?» — записала Катюша Закадычная.

Впрочем, к Федору Федоровичу лично Закадычная относилась хорошо, не то что к Устименке, и даже испытывала гордость, потому что он так прямо и дружески к ней обратился во время своего доклада. Но ведь дело не в хорошем или плохом личном отношении. Дело в наказе, который она получила от Инны Матвеевны Горбанюк.

Вот она и отмечала неблагополучия, а остальное ее не касалось. Впрочем, некоторые отрицательные явления капиталистической действительности она тоже записала на случай, если ей придется провести беседу. Например:

«Почти никто из практикующих врачей США в свое время не применял превентивную антидифтерийную сыворотку, потому что не в их интересах было сплошное уничтожение дифтерита! Ведь им иногда случалось вылечить больного!»

Так сказал Щукин и так, слово в слово, записала Катюша Закадычная.

— Ну, заговорил я вас нынче, — неожиданно оборвал себя Федор Федорович, протолкался к жене и, садясь рядом с ней на стул, который уступил ему сильно выпивший и очень важный кочегар Юденич, быстро спросил: — Не скучно?

— Нисколько! — вкладывая в это простое слово тайный и глубокий смысл, понятный только им обоим, ответила она. И добавила: — Ведь ты!

Он кивнул благодарно и нежно. Все сдвинулись теснее, начиналось чаепитие с разговорами. Щукин под столом едва заметно пожал Лялину руку. Она ему ответила таким же пожатием.

— Мне надо заняться анестезиологией, — сказала она, — тогда мы всегда будем рядом. Ты позанимаешься со мной?

— Товарищ профессор! — густым голосом за их спинами произнес Юденич. — Я желаю с вами выпить. Я простой человек, а вы замечательный профессор, но я все же вас убедительно попрошу.

— Выпьем, — живо и весело отозвался Федор Федорович. — Но только, между прочим, я тоже не граф. И что такое простой человек — не понимаю.

— Кочегар.

— Среди кочегаров можно и профессором быть и жуликом, совершенно как и среди профессоров.

Юденич подумал и захохотал, да так устрашающе, что многие к ним обернулись.

— Это вы знаменито сказали, — затряс он своей кудлатой, с сильной проседью, башкой. — Это лучше и не скажешь. А для нас с вами я коньяк принес. Бешеные деньги стоит, а я взял. Премиальные получил за новую подводку — по ночам делал, Владимир Афанасьевич об свою голову выписали, теперь пропивать стану. Я ведь запойный! — предупредил он.

— Может, тогда отставим?

— Обидеть желаете?

Щукин подвинулся, сколько мог, Юденич со своей табуреткой вклинился между Федором Федоровичем и Женей Митяшиной. У Щукина в портфеле тоже был коньяк. Он налил немножко Ляле, быстро взглянул на нее и попросил таинственно:

— Не жалей!

— Никогда! — быстро ответила она.

Он нагнулся как бы для того только, чтобы достать бутылку из портфеля, но на самом деле, чтобы поцеловать ее руку. И, стукнувшись головой о край стола, покраснел от собственного мальчишества.

— Очень больно? — глядя перед собой, а не на него, тихо спросила она.

— Я не ранен, мой генерал, я убит, — сказал он весело, но все с тем же потаенным, высоким значением. — Навсегда?

— Разумеется, — услышал Федор Федорович ее голос.

И через стол обратился к Устименке.

— Владимир Афанасьевич, — сказал он, прямо глядя ему в глаза своим светлым и острым взглядом. — Мы тут, Владимир Афанасьевич, с товарищем Юденичем и моей супругой хотим выпить за вас. За наши ссоры! За наши здоровые и бурные будущие склоки, я ведь скандалист и склочник! За жизнь, наполненную несогласиями и недопониманиями! За существование самых разных точек зрения! За право на точку зрения! И, разумеется, не за страх, а за совесть! Короче, за Прометеев огонь в Унчанской больнице, потому что верю — вы не дадите погаснуть этому огню. Ведь он уже горит.

— Знаменито! — крикнул Юденич. — Это дал про кочегаров! Ну, спасибо, товарищ профессор, вовек не забуду…

Устименко засмеялся, все зааплодировали, а Юденич встал и поклонился.

— За мое хозяйство прошу не опасаться, — сказал он, прижав ладонь к тому месту, где предполагал сердце. — Как на фронтах моя «катюша» бесперебойно давала огонька, так и здесь, в мирной жизни, мои топки не погаснут.

И этот сабантуй удался на славу.

О чем только не болтали устименковские медики — и за столом, и в углах, и усевшись на оба широких подоконника, и в соседней ординаторской, куда ради сабантуя открыли обе створки дверей. Предписано лишь было не шуметь, чтобы не тревожить больных, да по коридорам не шмыгать по той же причине. И фрамуги были открыты настежь — на предмет вытягивания табачного дыма.

Владимир Афанасьевич сидел с Богословским, тот угрюмо рассказывал:

— Нынче нашему брату врачу сильное послабление вышло. А вот в старопрежние времена некая красавица Остригильда, жена Гонтрана — короля Бургундского и Орлеанского — взяла с супруга его королевское слово, что придворные медики, лечившие красотку, будут вместе с нею живыми захоронены. Чтобы, дескать, зная о том, получше ее лечили. Так и сделалось. Я бы, между прочим, не усомнился насчет Степанова Е. Р. в этом смысле. Своим приказиком он вполне удостоился участи гонтрановских медиков. Впрочем — шучу.

— Вы бы перестали об этом думать, — посоветовал Владимир Афанасьевич. — И шли бы спать. На вас вовсе лица нету.

— Не усну! — отозвался старый доктор. — Я вообще спать бросил вовсе. Тревожусь теми мыслями, которые в мои годы думать даже глупо. Суета сует в башку лезет, и не в смысле суесловия и житейской суеты — в этом не грешен, но в смысле попыток возвращения матери нашей хирургии ее чести. Зачем вся история трагической медицины с величественными смертями врачей, ставивших чудовищные опыты на себе, если толстоморденький Женюрочка Степанов может взять да и «спустить» нам свой нелепый приказик?

— Женюрочка еще за это полностью рассчитается, — отрезал Устименко.

— Но Пузыреву-то мы этим не поможем?

— А если бы не Женькин приказ — помогли?

— Если бы Пузыревым не футболили столько времени, то, наверное, помогли бы. Он при первом же осмотре ко мне попросился. Но ему, будто он капризная барышня, отказали. А опухоль-то растет, не ждет. И не во мне, разумеется, дело, а во времени, черт бы его задрал.

Он выпил рюмку водки, вздохнул коротко и сообщил:

— Пойду. В занудливейших стансах начала нашей эры написано, что-де жизнь человека ограничивается ста годами, а ночь занимает половину этих лет, что-де половина оставшейся половины поглощена детством и старостью, а остальное проходит среди болезней, расставаний, похорон близких и тому подобных веселостей. Где же оно — счастье?

— Вы у меня спрашиваете? — тяжело осведомился Устименко.

Богословский стиснул плечо Владимира Афанасьевича ладонью и ушел.

В одиночестве Устименко похлебал чаю, послушал громкий разговор Норы с Волковым.

— Научите меня не краснеть, — сердито говорила Нора. — Просто глупо — по каждому поводу краснею…

— Ну, это не так просто, — значительно ответил Волков, — тут и состав крови играет роль, и кожные покровы, и запас самолюбия…

Нора помолчала, потом осведомилась:

— А может быть, у меня избыток совести?

Слушать было неловко, Устименко поднялся и пошел к окну. Тут схватились в споре Саинян, Нечитайло, Митяшин, Люба Габай и старый Гебейзен. Владимир Афанасьевич застал уже ту часть спора, когда предмет его уловить было невозможно, каждый из спорящих говорил свое и сердился, один только Митяшин был сдержан, хотя тоже, видимо, ни с кем не соглашался…

— Ну и что? — спросил Нечитайло.

— А то, что медицина должна служить пользе больных людей, а не больные люди — пользе медицины, — сверкал глазищами Вагаршак. — Истина прописная. Да надо к тому же непременно учесть, что каждый больной страдает своей болезнью плюс страх. Вас этому не учили? Больной есть больной, а не «случай», да еще интересный или неинтересный.

— Вагаршачок, не ори! — попросила Люба.

— Но я не могу любить всех своих больных! — воскликнул Нечитайло, и его бульдожье лицо стало несчастным. — Я делаю все, что в моих силах, и никто не может меня упрекнуть…

— Я могу, — вмешался Устименко.

— То есть?

— Вы же сочли возможным отбыть на охоту, когда я оставил вас своим заместителем? Было такое дело? Или я ошибся? Нет, не о любви разговор…

Черт возьми, как умел он портить людям настроение своей несдержанностью. Ведь можно было отложить разговор на эту тему до завтра? Или поговорить об охоте вчера?

Нечитайло поморгал, а Гебейзен, сделав вид, что спор продолжается, сказал:

— Я на стороне мой молодой друг Вагаршак. Психическая асептика не менее есть важно, чем, как это сказать по-русскому, чем асептика хирургическая. В хирургической практике очень важно не занести инфекцию, так, правда, верно? Разве не важно не занести травму словом в психологических взаимоотношениях между доктор и больной? Я понятно сказал?

— Это точно! — сказал Митяшин. — Вот тут я полностью поддерживаю. Это — по науке, нас и Ашхен Ованесовна так поучала, если уважаемый врач, то его слово может и облегчение дать и буквально нанести тяжелую травму. Я еще хочу разъяснить свою мысль…

Люба взяла Устименку под руку, отвела в угол, где потише, и сказала шепотом:

— Вы мне не нравитесь, Володя. Так нельзя больше.

— А как можно?

— Вы же ее никогда не любили. Оба вы только мешали друг другу. Так почему же вы словно в воду опущенный?

Он беспомощно смотрел на нее.

— Никуда я не опущенный, — медленно рассердился Устименко. — Может же человек устать?

— Может! — кротко согласилась она. И вдруг, гневно блеснув глазами, сказала: — Но я не могу это видеть. Понимаете? Должен же человек иметь еще какой-то смысл в жизни кроме дела?

— Ну, должен! — со вздохом подтвердил он. — Это в рассуждении, чтобы над столом висел абажур? Бывает, не получается. Вот и у меня не получилось.

Он отошел от нее и издали видел, как она смотрит на него — зло и даже с ненавистью. Черт бы их всех побрал! Какое им дело до того, что его бросила так называемая жена. Оставили бы они его в покое с их чуткостью.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.025 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>