Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Евгений Марков. Очерки Крыма Картины крымской жизни, природы и истории 10 страница



 

Жутко было входить по одному.

 

Пока с морем не свыкся, оно долго кажется коварным врагом, от него всего ждешь.

 

Шумно вошли мы в воду… Вдруг вокруг нас забегали, запрыгали искры; каждый шаг ноги раздвигал струи бледного пламени, каждый всплеск брызгал огнем… На одно мгновение я был страшно озадачен. Я никогда не видал фосфоресценции моря, хотя так много читал о ней. У нашего берега фосфоресценция не была сильна, но и в этой степени, в какой была, она поражает до остолбенения… Вода насквозь проникается огнем… Племя незримо скрыто в волне и от ничтожного удара вырывается из него искрами, как из кремня. Это не пламя горящей свечи, горящего костра, а какое-то волшебно-фосфорическое, сказочное. Оно будто не освещает, а между тем светится даже сквозь воду. Странно было нам плыть в этой огненной влаге, окруженными искристыми брызгами… Эта атмосфера саламандр, несмотря на свой крайний интерес, не манила на долгое купанье.

 

Хотя и хорошо знаешь существенную причину явления, однако ум — одна, чувство — другая вещь; русскому человеку, питомцу нянькиных сказок, все-таки немножко неловко в этой горящей воде, в этом текущем огне.

 

Когда мы возвратились к нашим дамам с рассказами об открытом чуде, на всех столах балкона уже дымились самовары. Хотя мы выкупались и в горевшей воде, однако было очень приятно после морской прохлады присесть за горячий душистый чай. Ночью все дамы отправились с нами к морю, и мы долго потешались, зажигая иллюминации разного рода в морской воде; от каждого брошенного камня сыпались из воды бледные искры, а когда кто-нибудь начинал болтать в воде палкою, казалось, что он мешал расплавленную жидкость…

 

* * *

 

Пустое сердце и легкомысленная голова человека проникаются чем-то строгим и священным, созерцая ночное небо. Только ночью человек видит свой мир в сообществе других миров.

 

Эти миллионы чудных миров светятся и роятся вокруг него, как песок морской, а свой привычный мир, привлекающий и отвлекающий от всего остального, теперь скрыт темнотою.

 

Эгоизм и узость земных стремлений, царящие беззастенчиво при шуме и блеске дневного существования, когда освещен только ты и все твое, смущаются безмолвных свидетелей, отовсюду взирающих, и пригинаются в темные углы, где они чувствуют настоящее свое место; а вместо них тихо выступают другие, кроткие, невоинственные силы, которым не стыдно звезд и которым не чуждо небо…



 

Чувство поэтическое ждет ночи, как робкая ночная птица.

 

Ночью все, придавленное эгоизмом или жадностью человека, спешит подышать свободно: зверь точно так же, как и мысль.

 

С балкона, торчащего высоко на горе, как гнездо ласточки, сквозь кипарисы и тополи, видны высокие горы и широкое море, и над ним высокий и широкий свод, переливающий звездами, как золотым песком.

 

Когда этот звездный свод и это море наполнят вашу грудь, вы чувствуете вдруг какую-то боль разочарованья. Было время, когда звезды говорили вам что-то ясное и сладкое, и тогда понятна была благоговейность вашего созерцания. Но что она теперь, этот досадный остаток лжи, в которую иногда так хочется уверовать? Зачем она дразнит душу?

 

Тихо сошли мы по крутым ступенькам, высеченным в скале, в винограднике. Балкон и галереи, освещенные красноватыми огнями, заслоненные черными фигурами кипарисов, глядят на нас сверху; мы спускаемся все ниже и ниже, тихо и молча; виноградник со всех сторон дышит на нас прохладою; кипарисы темнеют в синеве ночи, тонкие и легкие, как минареты. Но гораздо выше их сияют небесные звезды…

 

Горы, облегшие окрест нашу долину, резко вырезаются своими сплошными черными силуэтами на звездном небе, все одинаково близкие, все равно высокие. Мы спускаемся к морю… Его нет. Оно слилось туманною степью с туманным синим небом, и казалось, что прямо от черного берега поднимается небесный свод.

 

Юпитер горит ярко и бело, и его бледное отражение, словно отражение луны, широким столбом перепоясывает незримые воды…

 

Тихо опустились мы на каменистый берег и стали слушать ночь… Прибой редко и слабо плескал о голыши; забывшись, чудилось, что из туманной воды кто-то силится осторожно вылезть на берег… На далеком скалистом мысу отрывисто и резко прокричала морская птица.

 

Из лесной долины, на которую спустились влажные облака, слышался плач филина.

 

Страшно человеческой мысли в ночном безмолвии; но еще страшнее, когда сверху бездонная тьма неба, снизу темная пучина моря. Что там, в этой неисповедимой темноте, в этих недостижимых глубинах? Зачем нужен этот несчастный кусок мозга, мучающий себя, ничего не ведающий, ничего не могущий? Зачем эта бесконечная цепь безответных вопросов, зачем это беличье колесо порывов, ни к чему не ведущих, кружащихся вокруг самих себя?

 

Не счастливее ли нас этот сыч, меланхолический житель ночи, который посягает и плодится, охотится и пожирает, не думая о глубинах и темнотах… Что-то могущественное живет и в темную ночь в морской пустыне; эта незримая жизнь придавливает твою.

 

Чужда она тебе и страшна она тебе. Это жизнь вечности, жизнь стихий и миров.

 

Лучше всех нас ощутил ее древний индус, которого она раздавила более, чем всех нас. Волна, ветер, планета живут этой страшной, безличной жизнью. Ею живет и наша могила, оттого нам душно от ее прикосновения. Оттого тяжело ночью на пустынном берегу безбрежного моря.

 

* * *

 

Жизнь в пустыньке Чолмекчи, если хотите, в ските Чолмекчи, протекает в философской простоте, в монашеском однообразии. С Чолмекчи не нужно Фиваиды.

 

Не мудрено, что монастыри издревле гнездились здесь, по теплым скалам юга. Впрочем, имя Чолмекчи — далеко не монастырское. Строго говоря, Чолмекчи значит Тюильри. Чолмекчи по-татарски — черепичный или горшечный завод.

 

Когда он был, трудно догадаться, хотя следов завода много, и находимые остатки посуды совершенно схожи с амфорами и другими, столь известными сосудами древних греков.

 

Вставать надо рано, иначе пропадешь от жару; несмотря на море, несмотря на леса и высокие горы, жарко здесь на каменном берегу. Все камень — берег, дороги, гора, виноградник; когда разденешься, чтобы лезть в море, босой ноге нет сил выдержать прикосновение горячих голышей. Точно ступаешь на разожженные утюги. Никакая чаша вас не спасет, крымское солнце — не наше русское, да и крымские леса — не наши русские. На прибрежных горах, если они не подымаются в прохладный воздушный слой, как Кастель, дубы и вяз — карлики и уроды. Они худосочны, мелкорослы, искривлены, как семья несчастного пролетария, воспитавшаяся в лишениях всякого рода. Лист мелкий, сухой, сучки обращены в колючки; травы нигде нет, нигде мягкого чернозема или даже глины, где бы можно было уставшему пешеходу растянуться, по русскому обычаю, руки под голову, носом кверху.

 

Как иногда просится тело, измученное карабканьем по горам, на зеленую постель, но, кроме камней да черепков, ничего не отыщете; лучше и не ложитесь, даже и не садитесь.

 

Вся растительность — растительность пустыни — пахнет Палестиною и Синаем.

 

Смолистые теребинты, сухие венки тамариска, неизбежное держи-дерево, на котором больше иголок, чем листьев, и которое многие считают за те именно тернии, из которых был сплетен венец Христа, — шиповник, ежевика, боярышник да мушмула — вот кусты и деревья морского берега.

 

Но по голышам, обливаемым морским прибоем, на почве, на которой не ожидаешь встретить никакого признака жизни, растут, между тем, сочные и толстые стебли glaucium'a с яркими желтыми цветами, молочай особого рода, тоже очень жирный и кустистый; немного повыше по обрывам скал, кустятся ярко-зеленые букеты кермека, стелются длинные плети каперсов с их великолепными белыми цветами и еще более великолепными зелеными плодами с мякотью, малиновою как кармин.

 

Утром хорошо бродить по этой пустыне, не видя живого человека, не слыша даже птичьего голоса. Если море совершенно спокойно, то тишина берега несколько пугает — так непривычна она нам.

 

С одной стороны неподвижные горы с немыми лесами стоят над нашею головой, в густой, жаркой синеве. С другой стороны море стелется в необозримую даль, будто стекая за горизонт всею этою безбрежною скатертью. Страшно стоят на последнем вершке земли, имея впереди себя на многие сотни верст одну только пучину вод. Последний вершок русской земли — последний вершок Европы; там, за этими водами уже другая часть света, другая семья народов…

 

Священный дух истории веет на этих водах и этом берегу. Моя береговая пустыня, которая кажется девственно-свежей исторической почвой, еще непочатой цивилизацией, далеко не девственна. Ее пустынность не признак младенчества, а признак истощения, след жизни давно отцветшей. Цивилизация гнездилась здесь еще в те далекие века, когда народы — вожди современной цивилизации не названы были даже по имени.

 

Заря истории с ее драматическими мифами, с живописными фигурами ее героев, осияла в свое время берега Крыма. Аргонавты и ахейцы, бравшие Трою, не миновали Эвксинского Понта. Улисс приставал к Южному берегу Тавриды (как думают некоторые) и Ахилл спасал сюда Ифигению.

 

Первые торговцы, первые колонисты, первые завоеватели, первые цивилизаторы Европы — пробовали свои силы на этой благодатной прибрежной полосе около теплого моря, под теплым небом.

 

Греция, Южная Италия, Крым — вот первые листы европейской истории. Первые христиане тоже принесли сюда свои молитвы и свои мученические венцы.

 

Трудно найти более сложную историческую формацию, как история того узкого каменистого берега, на котором я стою в настоящую минуту. Пласты за пластами покрывали в ней старые наслоенья, и одна органическая жизнь быстро сменялась в ней другой.

 

К сожалению, так мало характерных окаменелостей, такие скудные данные исторической палеонтологии остались нашей любознательности в этих разнородных формациях. Тут, что ни камень, то развалина, что ни шаг, то событие. Дерзкий дух грека обследовал эти пустынные берега еще в эпоху полного подавления человека силами природы; не научась еще стоить надежный корабль, не умея еще верно различать направлений, лишенный всех тех средств к победе стихий, к спасению себя, которые выработал человек в сотни веков упорной борьбы с природою, бесстрашный гений грека, идеал и родоначальник современного европейского духа, прорезал во всех направлениях водные пучины, отыскивая довольства, свободы и власти… Он долго называл это Черное море морем негостеприимным (понт аксенос), и только после продолжительной борьбы с ним, узнав его силы и привычки, победил его и принудил сделаться гостеприимным морем (понт евксинос).

 

Милетцы и герклеяне основали первые поселения на крымских берегах. Колонии, основанные ими, разрослись в могущественные республики и жили по две тысячи лет. Прах крымских берегов — это прах их мраморных кумиров, их дворцов и храмов. Орды дикарей, разрушавшие сильные царства, не осиливали этих твердынь цивилизации, защищенных духом свободы и изобретениями просветленного ума.

 

Камень, родящий колючие кусты, пустыня, выжигаемая зноем, у них были житницею других стран. Боспорский царь Левкон отправляет в Афины за один раз из феодосийского порта 375000 четвертей пшеницы. Пшеница родится сам-тридцать; стада лошадей, овец, наполняют крымские степи по свидетельству древних географов; рыбы страшное изобилие, льном, пенькою, солью, даже железом снабжаются другие страны. Крым ни в чем не нуждается. Города, селения, земли — сплошь покрывают берега. От Керчи до Феодосии — как будто одно поселение; каждый заливчик, каждый заметный мыс, каждая значительная излучина морского берега защищены замками.

 

До сих пор в названиях рек и урочищ звучат греческие имена, часто исковерканные, Ламбат (Лампас), Партенит, Алустон (теперь Алушта), Кастель указывают на давно исчезнувшие поселения древних греков. До сих пор в них найдете древние развалины, чаще всего груды камней над ямами, но иногда остатки башен, стен. Это тысячная доля того, что было. Большие города пропали без вести; археологи спорят о самом месте построения их.

 

Мирликион, Ктенус, Портмион, Нимфеум, Малакион, Неаполис и многие другие не оставили по себе никакого достоверного следа. Между тем, каждая татарская деревушка, каждый колодезь, поворот дороги, ущелье, — носят весьма загадочные и вместе с тем весьма вразумительные названия.

 

Кучка мирных хижин носит вдруг воинственное название кермена, или исара, или кале, иногда Кастеля, Кстрона; все эти слова, по-турецки, по-татарски или по-гречески означают одно и то же: крепости. В лесу, которым вы проезжаете, вам указывают вдруг на небольшой подъем дороги, называя его Темир-хапу, то есть железные ворота. Этих тепир-хапу множество в Крыму.

 

В других местах вы встречаете название эндек, то есть окоп, вигла (стража по-гречески), знакомитесь с татарскими деревнями, которые зовутся Ай-Даниль, Ай-Василь, Ай-Петри: ай — значит святой, — святого Даниила, святого Василия, святого Петра. Тут без глубоких исторических исследований многое придет в голову, и многое станет понятным. Главная загадка остается в одном: куда же все это девалось и неужели девалось безвозвратно?

 

Феодосия еще при занятии русскими имела, как говорят, до 20000 домов, 111 мечетей и до 100 фонтанов. Сумароков рассказывает, что в ней поместили до пяти наши полков, а в его время могли расположить только одну роту.

 

Посмотрев своими глазами на огромный обхват полуразрушенных стен и башен, окружающих Феодосию, на множество заглохших фонтанов и на великолепие феодосийского порта, безопасного от бурь, поневоле поверишь этим рассказам.

 

Ближе ко мне, на половине морской дороги от Феодосии к Алуште, стоит другой знаменитый торговый центр древности — Сурож, или Сураж, теперь Судак.

 

Он дал свое имя целому морю; купцы сурожане, торговавшие азиатскими и византийскими товарами, были дорогие гости в Москве, а ряд их и их товары до сих пор называются суровскими. Сурож был долгое время окном из Азии в Россию. Его редко кто миновал; его посещали братья Паоло, через него шли к нашим боярам и князьям шелковые ткани, а арабские, греческие и итальянские купцы вывозили дорогих русских соболей.

 

В нем было тоже более 100 церквей; он был столицею целой метрополии; был резиденциею, знаменитой в крымских легендах, царицы Феодоры и считался при ней одним из неприступнейших городов. Теперь это скучное местечко, затерянное в устье горной долины. В него не приходит почти ни одно судно, и только судакское дешевое вино сколько-нибудь напоминает его имя.

 

Живут в нем только одни садовники да управляющие. Владельцы приезжают только к сбору винограда, около Покрова, недели на две. Таков теперь пресловутый Сурож, которому дивкличет върху древа в "Слове о полку Игореве".

 

Многое встает в памяти, в воображении, когда бредешь по безмолвному берегу, через который прошла тысячелетняя история. Было — и нет ничего. Простые слова, к которым наше ухо слишком прислушалось; но в которых странная философия истории, гораздо более последовательная и доказательная, чем все эти истории вечного прогресса, теория циклов и проч. сочинительства человеческого разума.

 

А море, а Кастель-гора, а синее небо все то же, как и при появлении мира… Вместо царицы Феодоры, в этой волне купаюсь теперь я, мирный пришелец из снежного севера; вместо богатых монастырей, под Кастелью, живет-поживает солдатик из бессрочных, какого-нибудь апшеронского полка, карауля за 10 р. сер. чьи-то покинутые виноградники и воюя вместо генуэзцев с барсуками. Вместо византийских кораблей, проплывает под тенью этих берегов прозаический кордонный вахтер, раздобывшийся зелена вина на всю свою казарму.

 

Над всеми этими тавро-скифами, милетцами, босфорцами, византийцами, генуэзцами, готами с их подвигами и вооружениями, со всей мышьей беготней их жизни, — может цинически смеяться море, этот сторукий Бриарей, страшный олимпийцам. Оно колыхалось, ревело и глодало каменные бока гор тогда еще, когда ни одно разумное существо не появлялось над его поверхностью.

 

Оно глодало эти горы, когда они застроились замками, зазеленели виноградниками; глодало, когда они обратились в могилы, гложет теперь, и вечно будет биться и стенать в берегах своих, даже тогда, когда уже некому будет слушать и трепетать от этих диких стенаний Титана…

 

Хорошо делали те, кто бежал в пещеры гор, на берега пустынного моря, чтобы умереть там для мира и жить для вечности. Лучшей школы не найти им, как море и горы! Этот громадный скит, без писаных уставов, без бичеваний, без крепких стен, сделает человека молчальником и созерцателем.

 

Черная зимняя ночь на Черном море мрачнее всякой схимы охватит подавленную душу человека; а этот неотразимый прибой, вечно разрушающий, уносящий и покрывающий, переживающий века и царства, как мимолетные волны, эта всесильная мощь стихии, заставит всякого уверовать, что все на свете тлен и суета…

 

Может быть, иноки, жившие по зеленым горам Южного берега, и знали минуты наслаждения; может быть, их восторгала ни с чем не сравнимая минута восхода солнца за судакскими горами в тихое безоблачное утро… Может быть, алые тени крымского вечера, обливающие таким томным огнем небо, леса и горы, радовали их, как радуют теперь и меня. Но я знаю, что эти наслаждения и радости неразлучные с грустью. Общий фон всякого чувства — здесь в приморской пустыне — грусть… Пойте, танцуйте, смейтесь, а на заднем плане стоит темное облако грусти…

 

На пустынном море вам в глаза пристально глядит вечность; вы от нее не заслонитесь, не отвернетесь; она охватывает вас, как воздух или волна. Здесь все вековечное, стихийное, все — могилы индивидуального и случайного…

 

Может быть, оттого птицы не поют на море; может быть, оттого так сурово и неподвижно всякое дерево, всякая трава, растущая у моря.

 

Я говорил уже, что некоторые птицы боятся моря; я убедился в этом своими глазами… Человеку тоже не поется над морем; даже в простом разговоре голос его невольно спадает и становится серьезнее, словно в присутствии кого-то страшного… Море, говорят, было началом мира, море, говорят, будет концом его. В хаосе дух Божий носится над водами — оне одне предшествуют всякому существу.

 

Я не видал моря в веселых берегах Неаполитанского залива, обставленного смеющимися виллами, цветущими садами, исполненного шумною жизнью.

 

Без сомнения, не то говорит наблюдателю такое море. Но часто бывает тяжело его впечатление здесь, на этих безлюдных и бесплодных берегах, напоминающих Палестину и обожженные солончаки Мертвого моря. Здесь ничто не развлечет вас, не отуманит иллюзиями, и конечный вопрос всякого существования звучит здесь с неотразимою и невыносимою ясностью…

 

Насколько море страшит, настолько ласкает вас и убаюкивает голубой день и золотое солнце… Подходишь близко-близко к воде, с сачком в руке, и начинаешь следить за колыханием целого стада медуз, прибитых к берегу. Прозрачные, точно едва очерченные на воде каким-нибудь нежным резцом, эти пузыри жидкого хрусталя, однако, дышат, едят и двигаются…

 

Вытягиваются какие-то неосязаемые нити, мелькают сотни микроскопических ресничек, и бесцветная пустота в бесцветном теле сжимается и раздумается. Происходит какой-то процесс, проявляется какая-то жизнь… Много энергии своего рода, деятельного стремления к цели, много борьбы… и вдруг легкий всплеск, набежавшая волна толкнула прибрежную волну, и прозрачные пузыри неслышно ударились о камни; они всплыли выше, но уже не двигаются их реснички, пустота не глотает, и вся прозрачная горбушка расселась по краям на лопасти, как шляпка прозрачного гриба, раздавленного ногою. Было — и нет ничего! А в стаде было много молодых, недавно сформировавшихся.

 

Тысячи таких медуз разбиваются ежедневно в каждый такой маленький прибой, на том клочке берега, где я купаюсь; многие тысячи тысяч на всем берегу. И они родятся, растут, хлопочут о себе. Так сложно и вместе художественно, просто их устройство, так красива их нежная жизнь в этой влаге, которая, кажется, гуще их самих; верно, они нужны для чего-нибудь. Но на пути их голыш, случайно столкнутый моею ногой, — и они исчезают, они не нужны больше!.. А мы философствуем о судьбе народов, о законе прогресса…

 

* * *

 

Тишь на море для меня страшнее волн. Волны не дают думать, а для человека нет ничего страшнее собственной думы. Волны наполнят ваши чувства и вашу мысль; из-за их плеска, рева, из-за их скачки вы ничего не увидите и не услышите; шторм шумит у вас в груди и голосе, и, смущенный шумом его, притихает капризный хозяин, мучающий вас внутри. Когда плывешь в спокойную погоду от берега прямо в море, в ту сторону, где пределы пучины не достижимы никакому глазу, совершенно один со своею фантазиею, и вдруг дашь себе невольный отчет в том, что кругом тебя, делается действительно жутко.

 

Все больше пропадает берег, все дальше втягивает вас в море, все глубже становится водная бездна, над которою висите вы, напрягая свои слабосильные мускулы.

 

И кажется, что вы теперь совсем во власти моря, что оно не даст вам вернуться назад, а будет нести вас все дальше и дальше…

 

Ваша маленькая голова, потерянная в безбрежной, колыхающейся равнине, одна только чуть виднеется над бездонными хлябями; самый слабый всплеск волны закрывает ее от взора… И над этой-то крошечной головкой, которая как Ноев ковчег одна несет в себе смысл и жизнь среди разрушительной стихии, над всем воцарившейся, над этой головою вдруг тихо начинает вспухать и подниматься легкою горою все необъятное пространство моря, от трапезундских и синопских берегов и от одного края горизонта до другого, поднимается прямо на вас, на вашу крошечную торчащую голову… Прошло, колыхнуло вас на минуту, очистился перед вами горизонт, и опять вся морская равнина медленно начинает подниматься на вас сплошным фронтом, опять напирая на вас и колыша вас… Это не волна, это так называемый прибой.

 

Море совсем тихо, а прибой, гряда за грядой, ударяет о берег и рассыпается на нем, шурша голышами. Я не понимаю причины этих ритмических, весьма правильных ударов. Словно в море пульс бьется. Иногда прибой слаб, иногда усиливается до того, что трудно войти в море. Можно даже заметить некоторую периодичность этого усиления и ослабевания.

 

Невольно хочется видеть в этом прибое слабые следы морских приливов. От волнения на море прибой мало зависит; случается, что в большую волну нет совсем прибоя, и, наоборот, при сильнейшем береговом прибое, остальное море спокойно.

 

Большой прибой очень красив. Берег, обыкновенно покрытый водою, обнажается на значительное расстояние, и вам делается видна вся влажная мозаика береговых скатов.

 

Прибой у крутого берега бьет одним валом, не образуя параллельных гряд, догоняющих одна другую, как это замечается у мелких берегов. Вал прибоя густой и тяжелый, грязно-бурого цвета, с пенистою гривою на хребте, поднимается иногда выше человеческого роста, и, остановившись у подошвы обнаженного ската, вдруг переламывается по всей бесконечной линии своей и тяжело рухает вниз… Кажется, что он обрывается через какой-нибудь невидимый барьер. Гул, плеск, шипенье оглушают вас; целая скатерть расплющенной воды, кружась и шипя, взбегает вверх по скату берега, обливая песок и голыши на далекое пространство. От белой сплошной пены берег кажется облитым сметаною… Быстро сбегает эта водная скатерть опять вниз, с шумом унос за собой камешки. Интересно входить в прибой в момент его перелома. У кого спина и грудь не очень церемонны, то только и может пробоваться это удовольствие. Слабогрудому может быть худо. Редко устоишь под ударом водной массы, обрушающейся на вас сверху; ноги подламываются сами собою, камни бегут из-под ног, и вы описываете такие курбеты, на которые нельзя смотреть со стороны без смеха; прибой закрутит вас, как ловко пущенный волчок, и выкинет на берег вместе со щепками и медузами. А прорвитесь сквозь барьер прибоя, будете себе спокойно плавать по неподвижной поверхности. Когда смотришь на сильный прибой с прибрежной горы и можешь окинуть одним взглядом все входящие углы боевой линии берега, все эти бастионы, образуемые мысами и заливами, то движение прибоя кажется энергическим штурмом огромной армии, которая дружным, развернутым строем бросается разом на всю линию укреплений.

 

Гром и стон падения прибоя и несмолкаемая дробь катящихся голышей еще более увеличивают сходство; а белая пена, дымящаяся и клубящаяся вдоль всего берега, — совершенный дым канонады…

 

Веселее всего плыть по морю в довольно крупную волну в компании надежных пловцов. Вы несетесь на хребте кого-то живого, упругого и сильного; под вами проносятся и ныряют какие-то влажные чудовища, неуловимые, неудержимые. Ничто не покоряется вашей воле; распущенные, бешеные стаи, очертя голову, перегоняют друг друга, и вы — хотите, не хотите — неситесь с ними.

 

Вот вздох моря вскинул вас высоко, как на качелях; вы повисли на макушке волны, мгновенно создавшейся, одно мгновение существующей и в одно мгновение исчезающей. Под вами и пред вами недра моря распахнулись глубокою черною лощиною. С приятным замиранием сердца вы стремглав падаете в нее легко и неслышно, будто скатились с английской горки; не успели очнуться внизу, уже вас опять взнесло на гребень дрожащего, прозрачного холма, и оттуда открылась опять ожидающая вас внизу разинутая пасть моря, и вы опять скользите вниз, опять на горе, опять в лощине, пока не прибьет вас к каменистому берегу.

 

Тут нет никакой опасности; она воображается только людям, не пробовавшим плавать в волну. Вас не заливает, не обдает, если вы хоть немного искусный пловец. Вы только послушно следите за всеми изгибами морской поверхности, оставаясь постоянно выше ее, внизу ли вы, вверху ли, — все равно. Одно только скверно в таком купании: голова кружится, как от корабельной качки.

Х. Поход на Кастель

 

Утренняя прогулка. — Стены и циклопические постройки Кастели. — Легенда о царице Феодоре. — Вид с Кастели. — Кратер. — Цикада. — Афонский пустынник. — Камыш-бурун.

 

Славно вставать рано. Только четыре часа; солнце, хотя над морем, но еще без огня. Даже деревья еще спят. Всюду тени, всюду роса; что уже живет, то еще живет в полусне, не владея еще собою.

 

Оттого такая поразительная тишина. Коровы у дойника молча оглядываются, ожидая доенья, и не мычат. Птицы еще не поют, да тут нет и птиц. Мы идем, нагруженные сумками, вооруженные палками, холодною лесною тропинкою, через горы, к горе Кастели.

 

Никому не говорится, но всем хорошо в этой зеленой, безмолвной степи. Изредка испуганно переползет дорогу и спрячется в лесу проворная змейка, с хорошенькою и злою головкою, вся в сером кружеве. Есть женщины, такие же красивые, такие же опасные. Кастель стоит так близко, когда смотришь на нее из окна. А гора за горою перелезается, одна выше другой, а она все еще далека и высока по-прежнему. Когда начинается подъем на нее, море видно хорошо и широко. Дорожка каменистая, усеянная обломками, вся в лесу. Тут кругом, впрочем, лес, куда ни пойди; сама Кастель в лесу с пяты до макшуки. Этим она отличается от старейших великанов, своих соседей, Бабугана, Чатыр-дага, Демерджи, на которых пояс лесов кончается ниже макушки. Дорожка скоро кончается. Теперь надо ползти вверх; камни скользят и обрываются; если бы не деревья, — не влезть бы. Но зато деревья держат больше, чем бы нужно. Тут есть прекрасный куст держи-дерево, с длинными колючками, которые не любят выпускать того, что в них раз попало. Сам куст очень красив; я уже говорил, что им обросли все скалы морских берегов, вместе с бальзамическим тамариском, худосочным дубняком и какою-то другою колючею породою, вроде береста.

 

На горе к ним присоединяется колючий шиповник, колючий терновник и колючий боярышник.

 

Если еще прибавить, что три четверти растений, растущих на глинистых камнях, тоже колючки, то нельзя будет не сознаться, что семья горных колючек достаточно для того, чтобы сделать горный путь любопытному туристу буквально тернистым.

 

На полугоре змеи уже не попадаются, зато бесконечное множество самых маленьких ящериц; особенно красива медяница, зеленая как ярь и золотистая как бронза.

 

Удивленные шумом шагов, они выбегают из-под камней и с быстротою полета спасаются под другие камни. Трава долго остается погорелою и желтою, несмотря на подъем; от этого еще пуще скользит нога; деревья становятся крупнее и разнообразнее, по мере движения вверх, видно, здесь их не так легко достает татарский топор. Впрочем, и их рубят сильно.

 

Часто встречаешь ровненькие дубки, без веток, скаченные сверху, и видишь на глинистой почве борозды, ими оставленные. Эти постоянные скатывания бревен также немало сглаживают неровности склонов и затрудняют путь.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.027 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>