Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Евгений Марков. Очерки Крыма Картины крымской жизни, природы и истории 14 страница



 

Может быть пробравшись через них, опять бы очутился в высоких, просторных залах, уходящих в таинственное царство гномов. Кто знает, где конец им? Я спускался глубоко в земные недра в шахтах рудников. Но первый раз в жизни пришлось мне посетить эти пустынные нерукотворные чертоги, скрытые в глубине земных толщ. Я никогда не воображал, чтобы столько простора и столько таинственного великолепия скрывала в чреве своем тяжелая кора нашей темной планеты.

XIII. Ночь в облаках

 

Гроза в заоблачном царстве. — Чабаны и их собаки. — Варенье сыра. — Ночное нападение. — Волынка. — Рассказы об Алиме разбойнике. — Доение овец. — Кар-коба. — Завтрак на Трапезусе. — Возвращение.

 

Тьма — ни зги не видать! Откуда пронеслась эта страшная, сырая мгла, охватившая вдруг небо и землю черными складками своих крыл? Вздрагивают и шелестят эти крылья, и пугливо вздрагивает в их объятиях душа опоздавшего путника.

 

После ясного и радостного вечера такая безумная ночь. Ветер, словно зверь, сорвавшийся с цепей, несется через пустынную, каменную площадь Янкой-яйлы, которую предстоит нам проехать из конца в конец.

 

Он гонит тучи, как стада, трубя, свища, раскатываясь такими угрожающими воплями, что, в самом деле, кажется злым чудовищем, обладателем этого воздушного царства. Тучи проносятся так низко, так близко… Молнии обливают их бледными потоками огня, пронзают стрелами, рвут как занавес, и, вслед за вспышкой молнии, гора трясется, как от подземного взрыва, от ударов грома. Он так же близок, в этом нет сомнения. Иногда представляется, что мы попали в самое жерло грозы, что она беснуется и кругом нас, и внизу нас. Канонада, прогремевшая над головой, оглушившая и ослепившая нас, еще не успеет замереть в отдаленных раскатах, как уже проносится на воздушных конях новая батарея, обдает нас опять громом своих залпов, также быстро мчится далее — бомбардировать другие твердыни, а на смену готова уже новая, и еще. Все это лезет с моря, из-за хребтов Яйлы; уж не дьяволы ли вырвались на свободу!

 

Скверно в такую грозу и в обыкновенном месте, на обыкновенной дороге. Но еще сквернее на пяти тысячах футов высоты над поверхностью моря брести ночью, без дорог, в безмолвной пустыне, обитаемой только волками, наполненной оврагами и провалами, натыкаясь ежеминутно то на куст, то на большие камни, и не видя головы своего собственного коня.



 

К счастью, можно сказать, даже к спасению нашему, с нами еще чабаненок, показывавший нам пещеры. Он ведет нас теперь. ОН знает макушку Чатыр-дага, как двор своего дома, потому что безысходно живет на ней по три месяца ежегодно. Но и он ежеминутно сбивается. Он двигается смелым и ходким шагом, каким ходят чабаны, крепко ступая на острые камни, на ребра известковых слоев, торчащие из почвы, своими терпкими ногами, обутыми в буйволовые сандалии. В руках у него надежный саженный шест, которым он в одно время и опирается и щупает дорогу; он никого и ничего не боится — ни бури, ни опасной встречи, ни провалов.

 

Ветер ежеминутно срывает его истертую, лохматую шапку, но он ловит ее в темноте, ползая на четвереньках, испуская какие-то дикие, непонятные нам крики.

 

Эти хриплые нечеловеческие звуки страшно гармонируют с пустынею горы, с грозою и тьмою.

 

Наши лошади, утомленные ездою целого дня, особенно подъемом на гору, смущенные беснующеюся грозою, медленно двигаются за чабаном, осторожно перенося ноги через огромные камни. Они фыркают и кашляют от усталости, но не спотыкаются. А между тем мы буквально едем по каменным грядкам, на которых наша русская лошадь после первых же шагов упала бы с переломленными ногами.

 

Нужно иметь чабана проводником и крымскую лошадь под седлом, чтобы выбраться благополучно из этой кромешной тьмы.

 

Мне казалось, что мы ехали не менее трех часов; но очень может быть, что темнота и беспокойство удвоили время. Никто не говорил и не жаловался; внимание всякого сосредоточилась на седле и на коне, как бы не полететь через голову или не наткнуться на куст. Дождя, к счастью, не было, хотя мы его ожидали с минуты на минуту. Чабан вел нас к самому подножию Трапезуса. По его словам, там, в лесу, есть землянка, в которой можно переночевать; это стоянка чабанов другой отары, не той, к которой принадлежал сам проводник. Он обещает, что скоро доедем, но когда же это скоро? Не верится, чтобы была в этой проклятой пустыне иная живая душа, кроме нас грешных, осужденных на бесконечное странствование. Еще менее верится крову и ночлегу. А между тем страх и холод не заставляют молчать аппетит; мы, изнеженные сыны цивилизации, со своими расслабляющими привычками, кажемся такими жалкими в суровой обстановке этой пастушьей жизни; мы страдаем уже оттого одного, что вечером не будем сидеть возле самовара и пить свой неизменный чай; страдаем и оттого, что вместо мягкой мебели, на которой привыкли покоиться, протряслись двенадцать часов на татарском седле. Пожалуй, не один из нас помечтал и о камине, и о газете, и о гостиной с лампами, ежась под холодным дыханием горного ветра.

 

О, когда же это землянка! Наш суруджи Осман потерял бодрость не хуже нас и едет повеся нос, изредка переводя нам возгласы чабана, срываемые ветром.

 

Вдруг, где-то внизу раздался лай. Лошади разом остановились, потому что впереди остановился чабан.

 

— Волки! — закричал он по-татарски. — Собаки за волком погнались.

 

Мы стали спускаться в какой-то провал, продираясь сквозь кусты, через груды камней. Надобно было слезть с лошадей, чтобы не оставить без ноги и себя и лошадь.

 

Лай ожесточенный и дружный уносился в одну сторону. Признаться, я очень боялся, чтобы он не обратился вдруг с тою же дружностью и с тем же ожесточением в нашу сторону. Я слишком много слышал о чабанских собаках, чтобы желать с ними встретиться в подобную минуту, и еще спешенному. А между тем, дело было, кажется, неизбежно. Спуск в провал весьма неглубок, но безобразен донельзя. Кое-как пробрались через кусты и камни. В черной тьме, в непонятном для глаза расстоянии, может быть в десяти шагах, может быть за три версты, сверкнул красный огонек. "Ну, теперь приехали, — повеселевшим голосом объявил суруджи. — Это у чабанов огонь".

 

Он поболтал что-то по-татарски с проводником. "Стойте, господа, теперь нельзя дальше, собаки съедят", — скомандовал он нам, останавливая коня. Все остановились, чабан вперед всех. Я со значительным беспокойством ждал, что будет.

 

Вдруг раздался пронзительный, дикий крик, от которого все мы вздрогнули. Так кричит иногда в полночь пугач-филин.

 

Это наш чабаненок подал голос чабанам-хозяевам.

 

Взволнованный собачий лай мгновенно ответил ему. Хриплые, задыхающиеся и ревущие голоса псов приближались сквозь темноту, неизвестно откуда… Чуялось только, что несутся разъяренные звери, и что несутся они к нам и на нас. Крики чабана становились все более пронзительными, все более дикими. Никогда еще не слыхал я, чтобы так кричал человек. И это не были бессмысленные звуки, но были слова, призыв человеком человека.

 

Только дикая пустыня и жизнь среди диких зверей научат такому дикому языку. И, надобно сказать правду, в эту бушующую ночь, среди воя ветра, раскатов грома и бреха собак, только такой крик и мог быть услышан, только такой язык и мог быть понят. Надобно равняться с зверями и стихиями, чтобы они не подавили тебя.

 

Далекий голос, относимый ветром, ответил, наконец, на взыванье чабана. В это время мы были уже охвачены целым стадом собак. Лохматые белые псы, высокие и худые, заливаясь неистовым лаем, кружась и прыгая, и грызя землю, рвались на нас через каменную насыпь, за которой мы стояли вместе с лошадьми, сбившись в тесную кучку. Чабаненок, держась за середину шеста, отмахивал их от нас обоими концами и отчаянно кричал на них, по-видимому, нисколько не опасаясь за самого себя. Суруджи тоже довольно хладнокровно встречал их атаки; но я, не стыжусь признаться, был испуган и взволнован до крайности. Я знал хорошо, что чабанская собака в одиночку рвет волка, и что нередко вместо волка она поступает таким же способом с человеком. Быть изорванному собакой не составляет особенного удовольствия; к тому же этот зверский оглушительный концерт так скверно действовал на нервы. Чабаны прибежали очень скоро и еще издали разогнали собак криком и свистом; но волнение их долго еще не успокаивалось. Когда мы двинулись к землянке, страшные псы шли кругом нас — рыча, глухо воя, вытягивая свои кровожадные морды и враждебно обнюхивая нас и лошадей наших.

 

Они покорились воле хозяев, скрепив сердце, и, казалось, до последней минуты ждали сигнала броситься на нас и растерзать, как зайцев.

 

Мы сидим и лежим в низкой землянке, едва прикрытой сверху и полуоткрытой с боков… На чабанских войлоках, на сырых шкурах убитых овец, на потниках и седлах — разлеглись наши усталые путешественники; яркий, веселый огонь горит в другом конце шалаша, и дым его красноватыми клубами вылетает в незабранный верх стены, через который видно небо, уже расчищающееся от грозы. Огромные плоские котлы с овечьим молоком стоят на огромных таганах по сторонам костра. Плечистый и огромный чабан, хозяин землянки, в своей остроконечной бараньей шапке, возится у огня и котлов, что-то мешая, сливая и подкладывая. Это варится овечий сыр. Теперь сезон сыра, и целые ночи напролет работают над ним чабаны. Другой чабан, безмолвный старик с седыми бровями, жарит нам на железной спице знаменитый татарский шашлык, не обращая на нас ни малейшего внимания, словно нас и нет здесь, вполне сосредоточив свой строгий взгляд на кусочках баранины, нанизанных на спицу. Важно и неспешно поворачивает он ее над горячими угольями, подрумянивая сочные, жирные кусочки, и, подрумянив, так же важно и неспешно, в полном безмолвии, ссыпает их в чашку, из которой мы с жадностью поглощаем это душистое мясо.

 

Не думаю, чтобы многие из читателей едали татарский шашлык в более оригинальной обстановке и с большим аппетитом, чем ел я его в эту незабвенную ночь.

 

После голода и холода — прекрасное, горячее мясо, не имеющее себе подобного! Баранины тут следа нет, той, по крайней мере, баранины, которую знает русская публика.

 

В шашлыке не баранина, а конфета. Я один съел его два вертела. Наши дамы нашил какой-то глиняный кувшин и, в то время как мы истребляли шашлыки, ухитрялись приготовить в этом кувшине чай. Вышел настоящий калмыцкий чай, жирный и темный, как подобает в такой калмыцкой юрте; я его, однако, пил с наслаждением, тем более искренним, что потерял было на него всякую надежду. За чаем следовала отвратительная пшенная каша на овечьем молоке, придымленная, вонявшая овцою; чабан сготовил нам ее в котле, способном напитать пять тысяч человек без всякого вмешательства чудес. Сначала мы и на кашу накинулись с азартом, но потом согрелись, наелись, и на четвертой ложке смекнули, что она скверная.

 

Своей провизии мы не вынимали, потому что ее было мало, а завтра предстоял еще целый день пути.

 

Ужин наш стоит кисти Сальватора Розы. Мы сидим на земляном полу, поневоле поджав ноги, вокруг смешного круглого столика, который вдвое ниже тех скамеечек, что наши бабушки ставили себе под ноги. Перед нами чугунный котел, из которого все, мужчины и дамы, профессора и профессорши, черпают друг через друга скверными деревянными ложками скверную кашу. Кругом нас, по стенам и углам и на полках, стоит и висит незатейливая посуда пастушеского хозяйства, лежат стопки свежего каймаку, в кадках знаменитый катыш, разведенный водою.

 

Всего этого попробовал я по обязанности присяжного туриста, и насилу отплевался! Каймак — это жирные маслянистые пенки, снимаемые с овечьего молока, когда готовят сыр; может быть, теплые они еще возможны; но отведать кусочек холодного каймака — все равно, что откусить от сальной свечки. У татар, однако, нет выше лакомства, нет дороже угощения.

 

Катыш совершенно противоположного рода. Это свернувшееся овечье кислое молоко, что-то вроде творогу. Я говорил уже, что его размешивают с водою и пьют как воду, как квас, как чай.

 

Несколько едкий, очень для меня неприятный, а глотнуть его было необходимо уже потому, что чабан угощал им особенно радушно и очевидно не допускал даже мысли такого отношения к катышу, какое имел я внутри своей неопытной души.

 

Мы скоро улеглись. Есть спешили, спать еще более спешили.

 

Половина компании, несмотря на холод ночи и собак, должна была лечь на дворе, под открытым небом; укутанные, кто как мог, вооруженные, кто, чем пришлось, удалились наши абреки, под прикрытием чабана, на свои жесткие ложа, и слышали, каким враждебным ропотом встречали их овчарки, мимо которых они проходили.

 

Я думал, что засну как убитый, а мне совсем не спалось. Мне так стало хорошо в этой землянке кочевого пастуха, что душа проснулась и наслаждалась созерцанием.

 

Поэзия вальтерскоттовских горцев, так утешавшая и соблазнявшая мое детство, живая стояла кругом меня.

 

Спутники мои в живописных позах, всегда сообщаемых неподдельностью, спали на шкурах и войлоках в темной глубине хижинки. У огня сидели неподвижные фигуры чабанов, исполненные своей особенной красоты и силы. С ножами у пояса, зашитые в бараньи куртки, с широкою черною перевязью через плечо, на которой, в черном футляре, хранятся молитвы Мохаммеду — молитвы, которых ни один чабан не умеет прочесть, но без которых ни один же чабан не рискнет выйти на пастбище, — обутые в буйволовые сандалии, в остроконечных бараньих шапках, глубоко надвинутых на голову, загорелые, закаленные, с мускулами, вылитыми из чугуна, — сидят эти здоровенные пастухи, не знающие ни простуды, ни страха, и, одичалые в своем горном уединении, безмолвно изумляются на чуждые им одежды и чудные речи. Тут не одни большие, между ними сидят молодые ребята, такие же безмолвные и серьезные, в такой же точно одежде. Они особенно дико озираются на нас и следят за разговором нашим, задумчиво вперив в говорящего свои черные, широко открытые глаза. Так смотрят на человека волчата и орленки, попавшие в неволю. Эти строгие маленькие лица мало похожи на детские. Видно, недолго знали они ласки матери и отраду домашнего очага. Их воспитала суровая дисциплина холода, опасности и труда, которая стоит всякой школы.

 

Из этой школы не выйдет ни болтуна, ни лентяя, ни бездельника. Из нее выходят только сносливые труженики. Эти серьезные глаза, наверное, почитают отца и верят в Бога.

 

Чабаны сидят, не шевелясь, не перекидываясь словом. Пустыня не располагает к болтовне.

 

Они назяблись в бурную ночь на своих сторожевых постах, и сошлись теперь погреться к костру.

 

За них теперь караулят верные псы, рассыпавшие свою цепь кругом стада; эти часовые не проспят и не выдадут. Когда дым костра стихает, и очищается от него отверстие плетеной стены, глядит сквозь него в освещенную землянку синее небо, уже без туч и молний, тихо мигая звездами…

 

Нашу крошечную хижинку из ветвей и земли кругом обложила армия овец… Их чиханье и перхота, беспокойное блеяние во сне и глухой шелест многих тысяч переминающихся ног — слышны всю ночь… Иногда вскочит одна, чем-нибудь напуганная овца, и целая отара вдруг всколыхнется за ней, затопчется, и слышен несколько минут шум бессмысленной давки…

 

Время от времени подает голос сторожевой пес, почуявший волка, и по всей цепи, как беглый огонь, пробегает беспокойный брех…

 

Охрипший голос чабана свистит и уськает где-то на краю, пронзая холодную ночь… Псы надрываются и несутся в одну сторону…

 

Лай их делается все глуше и глуше…

 

Гревшиеся чабаны поднимаются и уходят к своим отарам, низко сгибаясь в дверях… Только старший чабан возится с своими котлами и своим сыром. Он один знает секрет его варки и поминутно подбавляет в котлы какие-то кусочки, подкладывает и отгребает угли. Но вот и он начинает успокаиваться. Он снял свою баранью шапку и сидит теперь, резко вырезаясь на фоне огня своею гладко выбритою головою, с пучком волос посреди макушки… Мы смотри друг на друга, и он, по-видимому, понимает мое любопытство.

 

Огонь, между тем, мало-помалу стихает, и черные тени гнездятся уже по углам… Мои спутники легонько похрапывают, и во всей землянке не спим только мы двое, я, да старый чабан.

 

Вдруг раздались нежные, за душу хватающие, звуки; казалось, запел сильный женский голос. Переливаясь, ноя и плача, с каким-то особенно жалобным выраженьем, дрожащими трелями, разносились звуки этой неожиданной песни из полуосвещенной землянки в синюю темноту ночи, погасая в холодном воздухе. Это старый чабан играл на волынке. Я в первый раз услышал игру на волынке.

 

Играл мастер своего дела, и игра меня поразила. Такую близость поэтически-настроенной души к инструменту, выражающему это настроение, редко найдешь в другом инструменте.

 

Кроме того, я в первый раз слышал теперь хорошо спетую татарскую песню. В ней много прелести. Это прелесть какого-то наивного детского характера: детски-шаловливая и детски-плачущая; главное богатство ее в коротких, нежно переливающихся трелях, в каком-то беспрестанном дрожании, поднимании и упадании голоса…

 

Дудки поют как свирель, только полнее и резче, а меха гудят и ревут, давая общий фон переливам темы. Дудки тут солисты, меха — хор под сурдинку. Вообще, игра оригинальная и чрезвычайно приятная. Чабан играл для меня, и когда я поблагодарил его, он сыграл мне еще веселую татарскую песенку. Она игрива и мила, как невинная шалость ребенка. Странно, что безмолвный и равнодушный татарин мог создать такие жизненные и нежные напевы…

 

Но ни прелесть песни, ни искусство музыканта, ни оригинальность игры не могут объяснить той полноты наслаждения, какую испытывал я, слушая пение чабана. Минута была тут все.

 

После страшной горной грозы и ночного путешествия по дебрям, здесь, в заоблачной пустыне, среди спящих отар овец, среди стай волков, осаждающих отары, при свете костра, в земляном шалаше, услышать нежно-стонущую песнь на инструменте шотландского гайлендера, песнь, пропетую полупастухом, полуразбойником, в звериных шкурах — это не часто приходится испытать в рутине нашей цивилизованной жизни.

 

Неудивительно, что сильнейшее наслаждение мы получаем именно там, где открывается нам еще что-нибудь неведомое.

 

Неведомое у нас такая редкость, что делается драгоценностью. Может быть, оно-то и гонит в полярные моря, к истокам Нила и в кратеры вулканов.

 

Еще не замолкли очаровавшие меня звуки, как вдруг, в глубокой тишине бешено рванулись собаки.

 

Чабаны пронзительно, с каким-то особенным отчаяньем загоготали в разных местах. Певец мой быстро вскочил на ноги; в углу стояло его ружье, он схватил его и, сгибаясь, как хищный зверь, широко шагая, выбежал из шалаша. Я ждал, что будет?

 

Выстрел раздался сухой, короткий, но его тотчас же разнесло громом по скалам и оврагам; чем дальше, тем глуше; казалось, он скатывался с Чатыр-дага в подземную пропасть. Собаки лаяли на бегу, все удаляясь.

 

Чабан возвратился через четверть час, по-прежнему спокойный и угрюмый, зарядил опять ружье, опять поставил его в угол и подсел опять к своим котлам.

 

— Кто-то подходил, — объяснил он мне.

 

— Волк?

 

— Нет, человек подходил.

 

Меня удивило, откуда тут возьмется человек, кроме своих же чабанов. Лезть на Чатыр-даг в глубокую ночь, за одною овцою, зная чабанов и их собак — промысел довольно невыгодный. Чабан знал скверно по-русски, и мы с ним разговорились. Он рассказал мне, что чабаны других отар часто крадут овец, зная хорошо натуру собак и все обычаи кочевья.

 

Многих сами собаки знают; это облегчает самое воровство. Причина воровства весьма проста: чабаны нанимаются у хозяев не за деньги, а за овец; получают все готовое, пищу, одежду и награду штук 20 или 16 овец, по уговору.

 

Это вполне библейский способ, напоминающий пастушество Иакова и Моисея. Овцы пастуха остаются в стаде, пока пастух при нем. У некоторых молоденьких чабанов, которых я видел у огня, есть уже по 40 и по 50 овец. У старых бывает по сотням. Таким образом, чабан, оберегая стада хозяина, оберегает и свою собственность; он не простой наемник, а как бы пайщик, участник в хозяйской выгоде. Чем лучше уход за стадом, тем удачнее плодится оно, тем меньше овец погибает. Собственный интерес чабана заставляет радеть о хозяйском добре; волк, голод, болезни не будут разбирать, что хозяйское, что чабанское.

 

Оттого-то чабан роднится со своими стадами; это отцы овец, а не погонщики; конечно грубые и жестокие отцы, отцы-дикари. Они знают в лицо каждую овцу, каждого барана. А нам кажется их стадо однообразным и безличным, как волны моря, как поля ржи. Чабаны не считают обыкновенно овец; но вечером и утром они переглядывают их, и тотчас замечают, если нет одной, двух, десяти.

 

Замечают не по числам, а по физиономиям; как опытный надзиратель, войдя в класс, без переклички замечает отсутствие Петрова или Иванова, ибо не видит слишком знакомой физиономии их, так легко замечает отсутствие своих питомцев чабан. Счет производится только старшим чабаном, атаманом целой отары, в известные сроки, с целью учета и проверки подчиненных ему чабанов. Таким образом, отара, как полк на батальоны, разбивается на отдельные стада, и каждое стадо имеет своего патрона, отца, руководителя, с которым днюет и ночует, на полной ответственности которого лежит всякая овца.

 

С политико-экономической точки зрения, это весьма удобное устройство, самое современное и либеральное, несмотря на всю патриархальность: каждая хозяйственная община живет вполне самостоятельно на свой страх и по своей воле; паси, где хочешь, как хочешь; чабану дается только одна задача: сбереги, наплоди овец; средства зависят от него. Ему не предписывается каждый шаг, а только по временам контролируют его действия. Нехорош, невыгоден — его отстраняют. Собственная выгода принуждает его быть старательным и даже честным. Сами хозяева не в состоянии следить за действиями чабана. Чтобы учитывать их и наблюдать за ними, необходим мастак из них же самих. Поэтому все заботы хозяина направлены к тому, чтобы отыскать надежного атамана. Он пользуется безграничным доверием; он приискивает других чабанов; он требует с них отчета, не давая сам отчета хозяину; он получает деньги и припасы на содержание, собирает молоко, сыр. Ему ничего не стоит обмануть хозяина, ничем не рискуя: съел волк, упала в пропасть, подохла, мало ли что может случиться с хилою овцою. Его не уличить, поэтому ему необходимо доверять; но его самого трудно провести: он знает всякую норку в горе, куда волк может затащить овцу; он разыщет каждую косточку и узнает всю подноготную про неисправного чабана. У чабанов свои принципы чести, от которых они редко отступают. Есть же такие принципы у разбойников, у отъявленных бездельников. Каторжник, совершивший не одно человекоубийство, гнушается скоромным в великую пятницу, а бесстыдный взяточник считает иногда невозможным пройти мимо нищего, не сунув ему копеечку. То же с чабанами. Большою частью, они строго соблюдают хозяйскую выгоду: не зарежут, не продадут его овцы, данной им на сохранение. Своих собственных овец тоже жаль. Остается украсть из соседней отары не нашего прихода, поэтому и греха нет. И вот, тот же чабан, который так сурово нравствен по отношению к своему хозяину, опоясанный молитвою Мохаммеда, лезет как волк в чужое стадо и крадет. Мало — крадет: открой его чабан-хозяин, напади на него, он вынет нож и, если может, зарежет его. Прежде это случалось очень часто. Как говорил мне рассказчик.

 

До выселения татар, отар было множество; на одном Чатыр-даге кочевало их до 35-ти, по несколько тысяч каждая. Тогда-то чуть не каждую ночь происходили стычки и убийства. Отыскать было невозможно — чабаны проводят месяцы на яйлах, пока встренется кто из родных, заглянут на горы, справиться. "Не знаем, да не знаем; был у нас, взял расчет, и пошел!". Тут ведь ни паспортов, ни контрактов, ни квитанций! Обыщи-ка, ступай, все провалы и пещеры Чатыр-дага! Должно быть, было хорошее времячко и хорошие молодцы, когда этот дикарь-чабан говорил про них с ужасом и отвращением, как про разбойников. А он сам, признаюсь, казался мне настоящим разбойником, и я не вполне был уверен, что встреча с ним в одиночку на глухой лесной дороге окончилась бы всегда дружелюбно.

 

Везде и во всех обстоятельствах невежество похоже само на себя. Хваленое гостеприимство бедуина, который, тотчас по выходе путника из шатра его, садится на лошадь, чтобы подстеречь его в пустыне, — буквально повторяется в жизни этих горных дикарей; нам можно было спать спокойно, хотя бы вместо чабана у костра сидел настоящий бандит.

 

Гостеприимство священно даже для невежества, даже для разбойников по ремеслу. Кому из нас не случается быть радушно принятым, обласканным, накормленным в доме человека, которого каждый кусок хлеба украден у нуждающихся в нем и зависевших от него.

 

Суровые анекдоты про чабанскую жизнь рассказывал мне атаман: кто переносит с детства такие опасности и невзгоды, кто полжизни проводит в пустыне за облаками, в обществе волков и овец, тот поневоле станет дикарем и здоровяком. Волки постоянно осаждают чабана; они к ним так же привыкают, как мы к грачам, воробьям и крысам. Днем они встречаются в лесах Чатыр-дага штук по 20 волков вместе. Ночью волки не сходят с дорог, с тропинок: в лесу на целине их не увидите. Чабан уверял меня, что собственноручно убил уже пять волков с начала лета, то есть в течение одного месяца. Волки — отчаянные и хитрые воры: они умеют так забиваться в камни Чатыр-дага, между выдающимися ребрами земных слоев, что их не заметит в сумерки даже опытный глаз. Иногда волк лежит там по нескольку часов, ожидая приближения замеченного им стада. Он даем ему стать просто над головою своею, и тогда без малейшего шума, разом хватает овцу, которая ему понравилась. Овца никогда не крикнет в зубах волка, по уверению чабана: зарезав одну овцу, он спокойно переходит к другой, не распространяя ни малейшей тревоги. Но беда, если он наткнется на козу; коза ревет благим матом при одном появлении волка, и отчаянный крик ее лучше всякой сигнальной трубы поднимет на ноги собак и пастухов. Волки не терпят коз. Чабаны говорят о волках, как о врагах с хорошо знакомой им физиономией и с весьма определенным именем.

 

Это для них не безразличная масса, а отдельные личности. Говорят не только о волках, но и о таком-то именно волке. "Белый волк" пришел на Чатыр-даг вот уже три года, сообщил мне атаман; а с прошлого года зашел сюда какой-то черный волк, совсем куцый и остался зимовать.

 

Встреча с волками — это для чабана такая вещь, которую он едва замечает. Один старый чабан из их отары (я видел его у огня), по словам атамана, отбивался палкою от 16 волков, пока прибежали на помощь собаки.

 

Самого атамана, когда ему было три года, волк утащил в зубах сонного, приняв его за овцу; вопли и движения ребенка испугали зверя, и он бросил его на дороге. Чабаненок был болен три месяца, потом, вероятно, совсем забыл об этом эпизоде, потому что продолжал ночевать среди отар, как ни в чем не бывало. Собаки — главные спасители стад и людей. Чабанская собака, по словам атамана, в одиночку душит волка; на вид они не особенно огромны, только необыкновенно свирепы; они на высоких ногах, поджары, лохматы и с очень длинными челюстями; почти все белые, а глаза, словно кровью налитые. Атаман передал мне живописный рассказ о том, как собака боролась в овраге с волком: "Они обхватились, как человек, и боролись долго, как человек, встав на задние ноги; и собака загрызла его!" — говорил, торжествуя, атаман.

 

При свирепости и силе своей, пастушьи собаки чрезвычайно умны. Они умеют сами собой раскидывать цепь кругом стада, отрезать волку дорогу, собираться разом на один пункт; по голосу хозяина они узнают даже оттенки его воли и слушаются его, несмотря на свою дикость, как учителя благонравные ученики.

 

— Как же подходят к вам чужие люди? Ведь они насмерть заедят? — спросил я чабана.

 

— Как? — отвечал он весьма спокойно. — Чужой придет — на дерево лезет, кричит: "Чабан, отбей собак!" Я и сам по лаю знаю — человек или волк; а когда чабан сказал, собака не тронет!

 

Ему казалось, что этот способ доклада о себе посредством влезаний на дерево и отчаянных криков — вполне удобен и естествен.

 

Но хорошо, когда есть дерево, хорошо, когда умеешь лазать на него; а если нет? Он сам рассказывал мне столько историй о солдатах и крестьянах, растерзанных овчарками…

 

Перешил к Алиму. Алимка разбойничал лет 15 тому назад; его имя живет в Крыму, как в Шотландии имя Робин Гуда. Это — разбойник-рыцарь, по понятию народа, особенно по понятию татар. Татары считают его скорее героем, чем разбойником. Они прославляют его подвиги даже в песнях.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.027 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>