Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Полина Дмитриевна Москвитина 18 страница



– Стреляй буду! Бей, Филя! Моя отвечай не будет!

Мургашка и в самом деле лез на кровать за ружьем, висящим на стене.

– Аааай, мааатушки! – завыла Настасья Ивановна. – Саааня, спаааси!

Санюха Вавилов сграбастал Мургашку со спины:

– На мою бабу лезешь, вша таежная! Прысь отселева!

– Кусай буду!

– А, клещ окаянный! – Санюха выбросил Мургашку вон из избы в сени.

А по избе метут, метут, как будто всех закружил внезапно налетевший смерч. Визг, истошный рев, хруст тарелок и чашек под ногами.

– А ежли по-праведному, так вот как! – развернулся кузнец Андрон и ахнул Филимона в челюсть. – Так штоб по-праведному!

– Тятенькааа!

– Отвали ты от меня на полштанины! – орала Головешиха, отбиваясь от милиционера Гриши, который изо всех сил удерживал ее. – Я ему, недоноску, другой глаз вырву!

– Тиха! Тиха!

Рикошетом влетело в затылок Санюхи. Он даже не сообразил, кто его гвозданул. Помотал башкой и, долго не думая, вырвал из железной печки трубу, размахнулся и трахнул по лбу Фрола Лалетина.

– Такут твою в копыто! Это тебе за председательство, моль таежная!..

– Ты штооо?..

На этот раз Фрол Лалетин помел по избе с Санюхой – железную печку раздавили в лепешку. Сопят, рычат и подкидывают друг другу под сосало.

Филимон и Демид свалились на пол, продолжая тузить друг дружку, перекатываясь из стороны в сторону.

Как раз в этот момент в избу вошла Анисья в распахнутом черном полушубке. На нее никто не взглянул. На перевернутом столе рычали Санюха с Фролом, оба дюжие, рукастые. Настасья Ивановна, выручая Санюху, тащила Фрола за ноги, а Фроська удерживала Санюху. Анисья видела только Демида и Филимона. Ей было так стыдно и горько за Демида, что она, кусая губы, спустив шаль на плечи, готова была расплакаться. Демид! Демид! Тот самый Демид, который для юной Анисы был необычайным героем, взаправдашним парнем, и она готова была бежать за ним в огонь и воду, если бы ей годов было побольше. И вот Демид – рычащий, свирепый, расхристанный. И это она его спасла от волков? А может, это не тот Демид, которого она спасла? Тот был какой-то жалостливый, когда смотрел с горы на деревню и по его лицу скатывались слезины…

– Тащите их за ноги, за ноги! – кричал милиционер Гриша,

– Веревки! Веревки! Где веревки? – тормошил Павлуха Лалетин Фроську, когда разняли Фрола Лалетина с Санюхой; Настасья Ивановна успела утащить Санюху из избы.



Наконец-то дерущихся разняли.

Упираясь в пол руками, поднялся Демид. От его гимнастерки и нижней рубахи болтались только лоскутья. Он их тут же сорвал и бросил на пол, камнем опустившись на табуретку.

Филимон, отдуваясь, голый по пояс, уселся на лавку в простенке между двух окон.

Все молчат, трудно переводя дух, и те, что дрались, и те, что разнимали.

Теперь все увидели трезвого свидетеля – Анисью.

Из губ и носа Головешихи текла кровь по подбородку.

– Полюбуйся, полюбуйся вот, доченька, какого ты героя спасла от волков! – хныкала Головешиха, вытирая кровь платком и подбирая шпильки.

Анисья метнулась к Демиду и впилась в него взглядом. Губы у ней подергивались. Все ждали, что она скажет ему.

Демид выпрямился и, будто обвиняемый при словах: «Суд идет!» – встал с табуретки. Лицо его кривилось, словно он пытался улыбнуться Анисье: «Я, мол, невиновен. Не признаю себя виновным».

Но он ничего не сказал.

– Это – это – это – что?! – едва выговорила Анисья с паузами, кусая губы. – Самосуд, да?! Самосуд?! – Она задыхалась от обиды и горя, едва сдерживая слезы. А тут еще Головешиха-мать ввернула:

– Поцелуй его, соколика!

Анисья, не помня себя, ударила Демида по щеке.

– Теперь – меня, меня бей! Твори самосуд! Бей! – И еще раз влепила с левой руки – голова Демида качнулась в сторону.

– Так его! Так! Выродка! – удовлетворенно крякнул Филимон – всклоченный, красномордый, раздувая тугой волосатый живот.

По избе дохнул сквозняк шумных вздохов. Демид стоял перед Анисьей, опустив голову, прерывисто дыша.

– Бей меня! Бей! Твори самосуд!

– Тебя?! – Демид покачал головой. – Н-нет! – еще раз помотал головой: – Тут не было самосуда. С папашей вот итог жизни подбили. Назрела такая необходимость.

Опустив руки, не видя и не слыша никого, Анисья стояла возле Демида, готовая упасть перед ним на колени. Нечаянно взглянула на обнаженную грудь Демида. Что это? Вместо правого соска – лиловое рубчатое пятно в виде пятиконечной звезды – отметина взбешенных бандеровцев в житомирском гестапо… «И я его же!» – обожгло Анисью. Что-то несносно-муторное подкатилось ей прямо к горлу, стесняя дыхание. В ушах возникло странное шипение, словно она с крутого яра Амыла бросилась в пенное улово. И звон, звон в ушах! Расплываются перед глазами звенящие волны…

А Филимон бубнит:

– Все едино изничтожу выродка!

– Не марай руки, Филя, – каркает Головешиха, тыкаясь по избе в поисках своей одежды. – Помяни меня: подберет его эмвэдэ не сегодня так завтра, как Андрюшку Старостина. Не я буду Авдотьей, если не упеку субчика! Он меня еще попомнит, власовец.

– Давай, давай! – глухо ответил Демид. – Тебе не привыкать упекать людей.

Все засобирались уходить.

Фроська вдруг вынула из-за пазухи кусок рыбьего пирога, поглядела на него, недоумевая, и заливисто захохотала:

– Пирог! Ей-бо, пирог! Ха-ха-ха! Чо, думаю, колет в грудях? А туда пирог залетел. Ах, господи! Вот умора-то!

И, как того никто не ждал, Анисья вдруг медленно сникла, опустившись на табуретку возле Демида. И, как мешок, сползла на пол.

– Фроська, воды! Живо! – подхватил ее Демид. – Что с тобою? Уголек?! Уголек!..

– Отвались ты от нее, бандюга! – взыграла Головешиха, отпихнув Демида от Анисьи.

Анисья медленно пришла в себя – звон в ушах оборвался.

– Убирайся, сейчас же! – обессиленно сказала она матери. – Кто тебя сюда звал? Не ты ли успела наговорить Демиду про Филимона у зарода? Кто тебя сюда звал?! Там, где ты, не бывает мира!

– Сдурела!

– Убирайся, слышишь!

Головешиха попятилась от дочери, выговаривая ей обиды: вырастила, выкормила, дала образование, и она же ее гонит.

– Жалеешь, что отхлестала по морде власовца?

– Ты – ты – как смеешь?! Ты забыла, кто ты есть сама? Забыла, какие дела проворачивала здесь вместе с Ухоздвиговым во время войны?

– Отвались ты от меня, дура! – отпрянула Головешиха от дочери и вон из избы, не закрыв за собою дверей – ни избяную, ни в сенях.

Настороженные, трезвеющие взгляды прилипли к Анисье. Про какого Ухоздвигова она в сердцах обмолвилась? Давным-давно не слышали про Ухоздвиговых, и на тебе – Анисья вывернула матери такую вот заначку.

Участковый Гриша в черной шинели, застегнутой на все металлические пуговицы, и в форменной фуражке подошел к Анисье:

– А разве Ухоздвигов был здесь во время войны?

– Что? – опомнилась Анисья. – Какой… Ухоздвигов? А… а… разве… не было здесь Ухоздвигова во время той войны?

– Экое, господи прости! – шумно перевел дух Филимон Прокопьевич. – Чо вспоминать про ту войну!..

Демид вытер лицо лоскутьями рубахи, сел за стол с уцелевшей закуской и выпивкой; Павлуха Лалетин успел поставить на место опрокинутый стол, жалостливо улыбнувшись Анисье. Толстенькая Фроська, причитая, собирала с матерью осколки посуды.

– Бедные мои тарелочки! Фарфоровенькие! Сколь берегла их!.. Из города везла – не разбила. Бедные мои тарелочки…

Фрол Лалетин, успев натянуть дубленую шубу, поджидал в дверях Филимона с Мургашкой, чтоб увести их от греха подальше.

Меланья, набрав в подол юбки побитой посуды, наткнулась на Анисью:

– Чо стоишь, как свечка? Иди отсель! Звали вас с матерью обеих сюда, што ль?

Стыд! Стыд! Позор!

Х

Прозрачная и звонкая ночь, и темень, темень на душе Анисьи.

Выбежала за ворота, а куда идти, неизвестно!

Отошла вправо от калитки – и привалилась к заплоту у столба.

Луна поднялась высоко – круглолицая, как Фроська.

«Как же я? Что я сказала? – соображала Анисья. – Если рубить сук… сама свалюсь в яму. Во всем виноватой окажусь одна я, и мать, конечно. А он? Где он? И что я знаю о нем? Что я знаю?».

Сама себе разъяснить не могла.

«Меланья выгнала меня. И правильно. Что меня занесло сюда? Юсковская кровинка?»

Кто-то вышел из калитки. Фрол Лалетин с Филимоном и Мургашкой.

Мургашка дымил трубкой, бормоча что-то себе под нос.

На минуту остановились у ворот, но не взглянули в сторону Анисьи.

Филимон на чем свет стоит клял Демида, грозясь, что он «подведет под выродка линию»; Фрол Лалетин увещевал кума: Демиду и без того будет не сладко. Как ни суди – из плена.

– У нас этаких не жалуют, паря. Ловко Анисья управилась с ним, язва! – гудел Фрол Лалетин. – Как оладьями отпотчевала. Хи-хи-хи! Истая Головешиха, якри ее. Экий норов. Так и будет получать он оладьи со щеки на щеку.

И захохотал.

Анисья готова была сгореть от стыда. Она всего-навсего Головешиха! «Оладьями отпотчевала!» Завтра вся Белая Елань узнает про ее подвиг – хоть в лес беги от судов-пересудов. Ну зачем, зачем я это сделала? Он мне никогда не простит. Никогда!»

Отошла на пригорок за угол дома и, как бы освобождаясь от чадного угара, глубоко вздохнула, уставившись на громаду черного тополя. Он свое отшумел, а все еще занимает место на земле среди живых, как бы напоминая им о мертвых.

Вспомнилось: мать говорила про сестру Дарьюшку – умную, начитанную, метущуюся, и будто Дарьюшка знала какие-то пять мер жизни и таинственное розовое небо. Как это понимать? Юная Аниса выспрашивала у матери про эти «пять мер жизни» и «розовое небо», но ничего не узнала.

А что если и вправду существуют пять мер жизни и загадочное розовое небо, как алые паруса, про которые Анисья читала в книге Грина? Или вся жизнь складывается из одних буден и серости?

Анисья никак не могла представить, какая была Дарьюшка? Если такая же, как мать, тогда бы она не кинулась в полынью! И сейчас на Амыле, на том же месте, взбуривает полынья, но никто в нее не бросился. Мать – Головешиха за километр обойдет, а Филимон Прокопьевич – за пять сторонкой объедет. И что Анисья знает про Дарьюшку и людей того времени, которые ушли из жизни до того, как она на свет появилась?..

«Если решать так, как тетушка, – рассудительно подумала Анисья, – Демид никогда бы не воскрес из мертвых».

Вот еще Демид…

Такая ли она, как Демид? Сумеет ли она устоять при самых тяжких стечениях обстоятельств и выцарапаться к родным берегам. Демид бы мог промолчать, не сказать своему отцу, каков он есть фрукт, и не было бы драки. Почему он не умолчал?..

«А я? Как же я?..»

Про себя не хотела думать. Страшно.

«Скоро мне стукнет двадцать шесть, – горестно вздохнулось. – А там… почернею, как этот тополь!..»

Не восемнадцать, когда она готова была взлететь в небо и так легко мечталось и пелось, а двадцать шесть лет смоталось на клубок, и не размотать его в обратную сторону. Она никак не могла поверить себе, что останется навсегда в глухомани; она рвалась в город – в большой город, и каждодневно ждала какой-то перемены. Но ничего не было. Уходящие дни попросту гасли, как керосиновые огни ночью в подтаежной деревне. Один за другим, а потом и вся деревня мирно и тихо засыпала. Все реже Анисья оглядывалась на себя, мотаясь по участкам леспромхоза: весна, лето, осень, зима, а сердце день ото дня стыло, пеленаясь тоскою. Одна и одна! Красивая, а не счастливая. В отпуск всегда ездила с матерью – в Ереван, на Южный берег Черного моря – в Сухуми; в Ленинград, и всегда мать с кем-то встречалась, находила каких-то нужных людей, с которыми у ней были дела. Анисья догадывалась-золото! В Ереване у матери был сокомпанеец из пожилых армян, и она с ним куда-то ездила, а куда – Анисья не расспрашивала: не хотела пачкаться. Мать покупала ей дорогие наряды, и наряды не радовали.

Сама Головешиха не подталкивала дочь на знакомства, как бы мимоходом напоминая: «Твое от тебя не уйдет. При этакой красоте да при дипломе завсегда туза выдернешь из колоды». Противно было слушать, и уж, конечно, ни о каком тузе не мечталось.

В восемнадцать лет, когда к ней льнули парни-ровесники, она держала себя замкнуто, отличалась прилежностью в учебе и поведении. У нее была всего одна подружка за все школьные годы, рыжая, веснушчатая, но такая светлая, жаркая, что Анисья восхищалась ею. Потом они поссорились и навсегда разошлись. Парни про Анису говорили: «Эта не про нас. За какого-нибудь инженера выскочит». Она не собиралась за инженера. Просто жила сама в себе с какими-то надеждами и мечтаниями. Она перечитала все книги в Уджейской библиотеке. Книги вносили в ее жизнь особенный мир, незнаемый и совершенный. Потом началась война, и парни ушли на войну, и мало из них вернулось. Из ее класса, как она узнала, в живых осталось пятеро, и трое инвалидами. С младшими не о чем было говорить, а мужчины, начиная с пятнадцатого года рождения, хлебнувшие войны, – семейные, и у них свои заботы и узелки жизни. Просто так связаться с кем-то – не могла себе позволить, чтоб не повторить судьбу матери. Уж лучше быть всегда одной, нежели осмеянной.

Уходящая юность покрывалась твердеющей окалиной, хотя сердце под окалиной было жарким, нежным, как и в восемнадцать лет.

Колос пшеницы, ткнувшийся в землю, прорастает в непогодье; колос, сохранивший устойчивость, сушит зерна на ветру, чтобы в будущем, когда зерна кинут в землю, были хорошие всходы.

Анисья стояла, как колос; но ведь не вечно же колосу стоять, иссушивая зерна?..

Работа, кино, книги, встречи на людях «так-сяк», а у себя дома – утвердившийся порядок. Никого близкого рядом; матери чуралась и ни о чем с ней не откровенничала.

Как-то в тайге, на участке, влетело в ухо Анисьи:

– К техноручке не подъезжай – пустой номер. Старая дева.

Это было как плевок в лицо.

Она, Анисья, старая дева…

…Когда началась война, в августе, кажется, среди ночи к Головешихе постучался Филимон Прокопьевич: «Человека к тебе привез, Авдотья. Знакомый, грит. Попуткою из города взял». И этот человек не сразу вошел в дом, а вызвал мать в ограду; Анисья не узнала мать, когда она вошла в избу. Чем-то встревоженная, лицо заплаканное, тыкалась по избе, привечая дорогого гостя. Он был пожилой, в болотных сапогах, в дождевике, сутулился и так-то пристально уставился на юную Анису. Мать сказала: «Это дядя Миша – мой сродственник. Сколь лет не виделись, господи! Привечай, Аниса, как отца родного». Аниса сдержанно поздоровалась с дядей Мишей – мало ли что не скажет мать! Отец Анисы, Мамонт Петрович, в ту пору отбывал срок, и писем от него не было, да и не ждала от него писем переменчивая Авдотья Елизаровна. «Был и сплыл!» – не раз говорила Анисе.

Меж тем с приездом дяди Миши – Михаила Павловича Невзорова, охотника-промысловика, в доме Головешихи произошли большие перемены. Ночами мать о чем-то секретничала с ним, потом они уехали в верховья Амыла на прииски. Когда-то Аниса жила на Сергиевском прииске на Амыле – это было давно еще, в двадцать девятом году, когда мать в первый раз ушла от Мамонта Петровича. В тридцать третьем они уехали с прииска, и мать снова сошлась с Головней.

Недели через полторы вернулась мать, но без дяди Миши. Она была какая-то особенная, помолодевшая.

– Вот уж поглядела я на свои прииски, боженька! – загадочно проговорила мать, прищуро взглядывая на восемнадцатилетнюю дочь. – До чего же ты писаная красавица, Аниса! Как будто себя вижу, какой была в девичестве. Только волосы у меня были всегда чернущие, а у тебя с огоньком, хи-хи-хи!.. Ох и заживем же, когда все утрясется и смрадный дым развеется!

Аниса не поняла загадок матери.

– Погоди, придет час, узнаешь. Богатой проснешься, истинный бог! Доколе мне быть продавщицей да заведующей сельпо! Смехота одна, не жизнь! Погоди же!

Аниса так и не узнала, на какое нежданное богатство намекала мать.

Когда выпал первый снег, из тайги вернулся дядя Миша и в тот же час порадовал Анисью: пора собираться в институт! Есть возможность поступить в лесотехнический.

Анисья не собиралась в этот институт – хотела в медицинский, но дядя Миша урезонил:

– В медицинском тебя в два счета оформят в школу медсестер, и не успеешь оглянуться – на фронт, в санбат. А с фронтом не надо спешить.

– Что ты, что ты, Гавря! – испугалась мать, нечаянно назвав какое-то чужое имя, и тут же засмеялась: – С чего это я оговорилась, господи!.. Хватит того, что я свое девичество истоптала. Разве не в лесу живем? В самый раз – лесотехнический.

Так и распорядились с Анисьей мать и дядя Миша.

Из Минусинска в Красноярск плыли с последним плоскодонным пароходишком «Академик Павлов». По берегам были забереги – зима легла ранняя. Тяжело вздыхал черный Енисей. Он всегда бывает черным в хмурые и холодные дни уходящей осени. Пароход был забит мобилизованными приискателями с Амыла – молодыми и пожилыми. Мобилизованных провожал до Красноярска начальник прииска – тихий, печальный человек, страдающий астмой. Он все время хватался за сердце и бегал то к фельдшерице за лекарствами, то к молодому толстому капитану за последней сводкой Совинформбюро. Анисья помнит, как дядя Миша как-то обмолвился на палубе про мобилизованных: «Никто из них не вернется. У немцев хорошая мясорубка. Особенно танковая. Да и бомбить с воздуха умеют – европейская выучка! А у нас ни танков, ни самолетов. Энтузиазм пресловутой гражданки, да и маршалы – смех и грех! Им бы коней, дармовые харчи, знамена и песню: «По долинам и по взгорьям»! Ну, на этой песне они до весны не протянут».

Он ничуть не жалел этих, которые никогда уже не вернутся…

У Анисьи было много багажа – два куля картошки, бочка с огурцами, ящик со свиным салом, три больших туеса с медом, тюк с постелью и чемодан. Мать привезла ей с прииска красивую беличью дошку – на золото купила. Анисья не думала, откуда у матери взялись золотые боны.

Город встретил их мокрым снегом и пронзительным ветром; в беличьей дошке было тепло. В магазинах – шаром покати, пусто. У продовольственных ларьков вились живые очереди за хлебом по карточкам. Анисья остановилась у землячки, тети Кати – продавщицы в каком-то магазине у железнодорожного вокзала. Муж тети Кати был на фронте. Они жили двое в избушке у самого Енисея, под яром. Была когда-то чья-то баня, а тетя Катя с мужем переделали баню в избу. Маленькая избенка, как тугой кулак, и все под руками. В десяти шагах – бормочущий Енисей. Вылези на берег – за три квартала центр города.

Дядя Миша без особых хлопот устроил Анисью в институт. Занятия давно шли, но в институте оказался большой недобор студентов. На факультете, где училась Анисья, осталось только три парня, и тех не взяли в армию по уважительным причинам. Один был горбатый, второй близорукий, а у третьего на ногах были сросшиеся пальцы. Но и этот третий скоро добровольцем ушел на фронт. Анисья со студентками ходили провожать его на вокзал. Каждый день из Красноярска уходили эшелоны на запад, и, как бы возмещая отлив людей из города, один за другим прибывали поезда с тяжелоранеными.

Отгорал с грохотом и кровью тревожный и лютый 1941 год.

Однажды Анисья шла с дядей Мишей по улице Маркса, и они остановились на тротуаре напротив двухэтажного деревянного дома.

– Посмотри на этот дом внимательно, – сказал дядя Миша.

Дом с большущими итальянскими окнами, замысловатыми резными карнизами и наличниками, а по первому этажу окна закрывались ставнями, и в каждом ставне – вырезанный червонный туз. С улицы в дом был когда-то парадный вход с крыльца под резною крышею, но теперь желтая дверь была заколочена.

– Запомнила? – кивнул дядя Миша. – Улица эта когда-то называлась Гостиной. На каждом квартале здесь были частные гостиницы со всеми удобствами. А в этом доме было заведение мадам Тарабайкиной-Маньчжурской.

– Фу, какая чудная фамилия!

– Не очень приятная. Особенно профессия этой мадам.

– Купчиха была?

– В Маньчжурии она действительно была купчихой, а когда приехала в Красноярск, выстроила вот этот дом и открыла заведение для девиц.

– Как это понять: заведение для девиц?

– Ну, таких заведений в России было очень много.

Дядя Миша показывал Анисье дома: вот этот миллионера Кузнецова и построен был архитектором Никоном, архиереем. При Советской власти Никон отрекся от священного сана и построил много домов в Москве, таких же замысловатых, как и этот, красноярский. А вот здесь жили Юсковы, а вот тут был собственный магазин купца Шмандина, здесь – гадаловские магазины, купчихи Щеголевой, особняк губернатора… А вот здесь, возле горсада, был первый в городе «электротеатр» Полякова, кино по-теперешнему.

Воскресали какие-то странные тени исчезнувших людей.

Анисья помнила, когда они жили на Сергиевском прииске в верховьях Амыла и мать заведовала золотоскупочным магазином, она не жалела денег на наряды для единственной дочери, и однажды открыла ей великую тайну, что Мамонт Головня вовсе не ее отец: «Не вскидывай на него глаза. Судьба скрутила меня с ним, как лисицу с волком. Слава богу, что волк не сожрал меня вместе с тобой, – наговаривала мать, ласкаясь к дочери. – Ты ведь не знаешь, какая метелица мела по Сибири в восемнадцатом году, а я пережила ее. Обмирала и оживала несколько раз! Ох, Аниса! Была бы ты счастливая, если бы обгорелые головни не стали у власти. Ни ума у них, ни сердца. Головня и есть головня. Не полено даже, а головня. И меня из-за него прозвали Головешихой, чтоб им всем сдохнуть. Да разве такая участь была написана на моем роду?»

Но кто же ее настоящий отец и где он? Жив ли? – с этими вопросами она не раз приставала к матери.

– Живой, живой! – уверила мать. – Да вот случилось с ним так, что он живым не может быть при Советской власти. Я ведь из рода Юсковых. Одна-единственная уцелела! И он такой же огарышек судьбы, как и я. Ты не Мамонтовна, а Гаврииловна. Да вот не суждено было мне записать тебя в метрику Гаврииловной. Про себя помни, а на людях молчи. Беда будет!

Фамилию настоящего отца Анисьи мать не назвала, будто сама запамятовала.

Как-то ночью, перед отъездом Анисьи с дядей Мишей в Минусинск, мать долго секретничала с ним в горнице, и Анисья случайно подслушала их разговор.

– Ох, Гавря, Гавря! – слышался певучий голос матери. – Если бы все свершилось, как ты говоришь, да я бы от радости молебен заказала в церкви, хотя отродясь туда не хаживала, ей-богу!

Знакомый голос дяди Миши уверил:

– До весны они не протянут, это точно. Праздновать Седьмое ноября им не придется в Москве. Ну, а там…

– Боженька! Дай нам радости! – воскликнула мать. – Анисья вот выросла, и от тебя, и от меня собрала все золотинки. Может, не надо ей ехать в институт? Подождать?

– Образование ей не повредит, – успокоил дядя Миша.

– Подцепит ее там какой-нибудь голодранец, скрутит голову, а потом что? Боюсь я за нее, Гавря!

И опять «Гавря», не Миша! У Анисьи в комочек сжалось сердце. Она же Гаврииловна. Значит, не случайно обмолвилась мать, когда дядя Миша явился в дом в ту первую ночь? Так кто же он? И почему от нее все скрывают? Если она, Анисья, «собрала все золотинки и от него и от нее», дядя Миша – ее отец? Иначе как понять обмолвку матери?

Анисья не стала слушать дальше – мороз пошел по телу, и она, так и не потревожив мать с дядей Мишей, легла в свою постель и долго не могла уснуть.

У матери потом не отважилась спросить: кто такой дядя Миша? И почему мать наедине с ним зовет его Гаврей?

…Еще вспомнила, как ездила с дядей Мишей на правый берег Енисея посмотреть беженцев с запада. Лепило мокрым снегом и было холодно. Они сошли с пригородного поезда на станции Злобино, перешли пути и сразу же начался «Китай-город» эвакуированных.

На обширном пустыре, продуваемом со всех сторон, не было ни домов, ни бараков. Кругом землянки, землянки с толевыми крышами на метр от земли, и там жили дети, старики и больные. Все эти люди эвакуированы были вместе с паровозостроительным заводом из города Бежицы. Между рядами землянок возвышались брезентовые палатки. На веревках трепыхалось развешенное белье, дымились костры, вокруг которых кучились люди, кто в чем. Поодаль, у железной дороги, сгружено было оборудование завода – станки, штабеля железных труб и всякая всячина. И что самое удивительное – под снегом стояло пианино, а возле него навалены были какие-то разрисованные доски – театральная бутафория и книги – множество книг. Анисья подняла одну из книг – не художественная, про паровозы что-то, бросила обратно в кучу. Дядя Миша задерживался у костров, спрашивал какого-то знакомого, а когда пошли обратно к станции, он сказал Анисье, что все эти беженцы так и замерзнут на пустыре, и никому до них дела нет, и что в Москве приготовлены самолеты для бегства правительства. И что при побеге правительство, понятно, вывезет из Государственного банка все золото и драгоценности, и ничего о том не знают люди, мерзнущие под открытым небом. Он будто жалел несчастных беженцев. «Ты должна все это видеть, запомнить – поучал он Анисью. – Наша жизнь вся из узлов». Именно в этот раз он сказал Анисье, что настанет час и она будет гордиться своим отцом, который не покривил совестью, как бы ему ни было трудно, и что во имя возрождения свободы в России он готов сложить голову. «Противоестественной власти скоро настанет конец, и мы обретем свободу и сумеем еще послужить отчизне». Он так и сказал: «отчизне».

В восемнадцать лет душа распахнута к тайнам и подвигам «во имя справедливости», хотя Анисья и не очень разбиралась, в чем истинная суть и смысл человеческой справедливости и что такое свобода для избранных и тюремная крепость для всех? Она просто верила дяде Мише, хотя знала уже, что он не дядя Миша, а Гавриил Иннокентьевич Ухоздвигов – последний из Ухоздвиговых, как мать ее – последняя из Юсковых. У ней еще не было ни собственного взгляда на жизнь, ни опыта, ни мозолей на сердце, натираемых невзгодами. Все это пришло позднее.

В конце войны дядя Миша в последний раз навестил Анисью в институте. Он приехал из тайги какой-то болезненный, помятый, прихлопнутый, еще больше сутулился, жаловался на ревматизм в суставах, и на голове его увеличились залысины. За годы войны и напряженного ожидания великих перемен он согнулся и постарел.

– Такие-то дела, Аниса, – сказал он, когда они шли улицей к ресторану «Енисей». – Укатали сивку крутые горки! Ах, да что там говорить. Свершилось! Как крышка гроба захлопнулась над головой.

Анисья навсегда запомнила эти страшные слова…

В ресторане он отыскал укромный уголок за колонною и попросил официантку никого не подсаживать к их столику.

Говорил мало и Анисью ни о чем не расспрашивал, как бывало в прошлые годы. Он никак не мог стряхнуть с себя какое-то сонное оцепенение.

Когда официантка подала закуску и водку в графинчике, а для Анисьи поставила портвейн, дядя Миша медленно так оглянулся, посмотрел на подоконник, на окно, будто что-то искал, и потом вздохнул:

– Тут могут быть везде уши. Ладно, дочь, выпьем за твое здоровье и благополучное плавание! Защитить диплом, и в добрый путь!.. А путей-дорог у Советской власти много – выбирай любые. Живи, дочь, и отца помни. Он для тебя сделал все, что мог, даже сверх того!..

Анисью озадачило подобное откровение. Почему он так громко и торжественно заявил, что она его дочь и что у Советской власти много путей-дорог? Она-то знала, как он жаловал Советскую власть, при которой так и не стал хозяином папашиных и юсковских приисков.

– Само собою, после института выйдешь замуж, – продолжал так же мрачно дядя Миша. – Об одном прошу: если у тебя будет сын, назови его Гавриилом.

И поглядел на Анисью как-то отчужденно, неузнаваемо. О чем он думал?

Когда вышли из ресторана, прямо в улице услышали по радио сводку Совинформбюро: советские войска подошли к Берлину…

Дядя Миша скупо попрощался и ушел, не оглядываясь, по улице Перенсона.

Из дома Боровиковых вылетела песня. Сперва в один хрипловатый мужской голос:

Бьется в тесной печурке огонь…

И тут же подхватили еще два мужских голоса и один женский. Это было так неожиданно, что Аниса с недоумением уставилась на черные стены дома.

На поленьях смола, как слеза…

И поет мне в землянке гармонь

Про улыбку твою и глаза…

Это же Демид, Демид поет! Она узнала его особенный голос, выделяющийся из всех, – высокий, переливчатый. Такого голоса, как она знает, нету ни у Павлухи Лалетина, ни у милиционера Гриши. И у Фроськи такой же высокий и приятный голос. Какие они голосистые, Боровиковы!

Когда пропели:

Ты сейчас далеко, далеко…

Между нами снега и снега…

До тебя мне дойти нелегко…

А до смерти четыре шага… –

сама не понимая с чего, Анисья расплакалась. Смотрела на черный дом, потом на тополь и плакала, плакала.

Когда песня смолкла и наступила пугающая тишина, Анисья пошла прочь от дома Боровиковых серединою большака в лунном наводнении. Редко в каком из домов светились огни. В одной половие дома матери, в горнице, просвечивались розовые шторы, отбрасывая в улицу заревые пятна. Анисья остановилась, подумала – и пошла дальше. Она попросится переночевать к Груне Гордеевой, известной на деревне хохотушке.

Когда-то Груня работала на тракторе, соревновалась с мужиками, всегда выходила победительницей, потом ушла на колхозную ферму и выхаживала телят. Полугодовалых телков она поднимала себе на плечи и танцевала с ними.

В окошках ее дома не было света. Анисья постучала в ставень. В ограде залаяла собака.

– Кого там черт носит? – раздался грубый голос Груни.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.031 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>