Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Аннотация издательства: В годы Отечественной войны писатель Павел Лукницкий был специальным военным корреспондентом ТАСС по Ленинградскому и Волховскому фронтам. В течение всех девятисот дней 37 страница



 

Люди трудятся, а труд лечит и дает радость!

 

Ленинградцы расчищают снежные, засугробленные улицы, по которым когда-то ходил трамвай. Людей полно! Чуть ли не все население скалывает лед с трамвайных путей, сволакивает кое-где снег на листах фанеры с привязанными к ним веревочками. Скоро трамвай пойдет снова!

 

Лица людей — я присматриваюсь — значительно более живые, чем были в январе, когда все люди казались покойниками. Чувствуется, что городу теперь дышится чуть-чуть легче. Город переживает некий восстановительный период. Во всяком случае, приводится в порядок. Настроение у горожан бодрое. Я уже слышал редкие еще, правда, шутки и слышал смех. А всерьез люди говорят так:

 

«Самую смерть мы пережили! И голод уже одолели. Конечно, и сейчас голодно, но уже живем, жить можно! Только вот силенки набрать не просто после такой зимы! Умирают теперь те дистрофики, кто до костей выголодан зимой и кому теперь питание все равно не впрок да кто духом слаб. А мы все, кто работаем, теперь выдюжим...»

 

Вот разговоры, какие я слышу на улицах!

 

Все напряжены в ожидании радостных вестей с фронта, так хочется всем скорейшего прорыва блокады!

 

Из разных источников доходят до горожан сведения об успешных действиях 55-й и 42-й армий. Люди знают, что для освобождения двух железных дорог — Мгинского узла — нужно пробить не больше двадцати пяти — тридцати оставшихся занятыми немцами километров. Понимают, что отвоевывать нашу землю здесь приходится метр за метром.

 

Весть о разгроме и окружении 16-й немецкой армии под Старой Руссой подняла общее настроение, каждый понимает, что полный разгром фашистов на Ленинградском фронте — вопрос уже близкого времени. Выдержать это испытание временем не просто, нужны крепкие нервы.

 

И вот мы крепим их уверенностью в общей полной победе, верой в близость ее, спокойствием дел и поступков.

 

И первая победа — победа Ленинграда над страшным голодом — уже у нас в руках; такого, что было, больше не будет!

 

Блокадная, суровая наша жизнь продолжается. Но это именно — жизнь!

Глава двадцать седьмая.

Женщина Ленинграда

Март 1942 г.

Весна грядет. — На улице Плеханова. — Я — ленинградка. — Точка № 5. — Лицо врага.

Весна грядет

8 марта

 

Дни начали удлиняться, солнце стоит в небе все дольше, и вместе с ширящимся солнечным светом идет жизнь к защитникам Ленинграда, преодолевшим все нечеловеческие испытания. Тысячи вражеских трупов нагромоздились за эту зиму впереди наших траншей. Фронт стоит нерушимо и с каждым днем наливается новыми силами и мощью. Ладожская трасса принесла хлеб. Армейский паек стал нормальным. Истощенные воины направляются поочередно в дома отдыха и стационары. На передний край обороны прибывают пополнения. Взводы, -роты, полки, дивизии постепенно укомплектовываются. Пушки, минометы, автоматы — все виды оружия насыщают новые огневые точки вокруг Ленинграда. Город шлет фронту десятки тысяч! ящиков с патронами, минами и снарядами: вновь начинают дымить заводы, все самое трудное теперь позади.



 

В Ленинграде еще великое множество людей умирает от голода. Но десятки тысяч слабых, истощенных ленинградцев и ленинградок заняты очисткой города от снега и льда, от накопившихся за зиму нечистот, от лома и мусора. Гигантская эта работа только еще разворачивается.

 

Эвакуация ленинградского населения по ледовой «Дороге жизни» продолжается. Но очень многие никуда уезжать не хотят. Говорят:

 

— «Самое трудное пережили... Начинается весна, хлеба прибавили, — всё к лучшему! Приведем город в, порядок, еще как жить в нем будем. Обстрелами нас не запугаешь. Он — вон какой красавец стоит!»

 

Шел я сегодня по улице, привычной, незамечаемой. И взбрело наум взглянуть на город мой свежим, будто бы посторонним взглядом. Посмотрел на прохожих, на ряды домов. И тут только обратил внимание на то, что нет на моем пути почти ни одного дома, штукатурка которого не была бы издырявлена осколками разорвавшейся немецкой стали. Если и стоит дом будто бы целый (ведь вот даже стекла есть в окнах!), то вглядись: где-либо между этажами в стене сыпь язвин, — значит, где-то рядом падала бомба или разрывался снаряд.

 

А ты живешь в этом городе, и люди всегда ходили по этой улице, как идут и сейчас. Значит, в любом месте, на любой улице города был когда-то в эти долгие месяцы блокады момент, когда вот именно здесь, где ты проходишь сейчас, падали и умирали окровавленные люди.

 

И нет такой минуты впредь, нет такого места во всем Ленинграде, где ты был бы убережен от смерти хотя бы на час вперед. Идешь ли по тротуару, спишь ли в постели, работаешь ли у станка или за письменным столом — каждый день, каждый час, каждую минуту «это» может случиться. Ударит, грохнет, вспыхнет красным, последним, предсмертным светом — и нет тебя...

 

Вот со знанием обо всем этом, под угрозой такой — жить, работать, трудиться, быть спокойным, обыденным, нормальным и никуда из этой обстановки не стремиться, а активно желать оставаться именно в ней, потому что так велит твой долг, — это ли не школа силы духа и мужества?

 

И в Ленинграде нет мышиной возни. Сурово и стойко ленинградцы выполняют то, что им велит чувство долга. В большом или в малом, в личном или в общественном. Важно, что каждый как в зеркало смотрится в веление долга и в этом зеркале проверяет себя. И потому нельзя не любить Ленинград. И потому, побыв в нем тяжкую блокадную зиму, сильному духом человеку уже нельзя с ним расстаться. Ни теплое море юга, ни солнце, ни сытная пища, никакие блага, коих

 

требует усталый, измотанный организм, не прельстят человека, сознающего себя защитником Ленинграда.

 

Все трудности и лишения окупаются тем, что в Ленинграде — душе тепло.

 

Я знаю, я понимаю, конечно: люди, умирающие от голода в Ленинграде, должны эвакуироваться. Их надо спасти. И в будущем — попрекать их нечем! Они действительно несчастны, они не виноваты в том, что в Ленинграде их схватила за горло голодная смерть, от которой едва-едва удалось вырваться. Не удалось бы — погибли бы, как сотни тысяч других, чьи кости на пригородных ленинградских кладбищах расскажут потомкам о величайшей в истории городов трагедии.

 

Все, конечно, относительно в мире, по-разному живут и мыслят люди в огромном Ленинграде, есть тут сейчас и мелкодушные и мелкотравчатые, оставшиеся лишь потому, что не сумели уехать, застряли; или скаредные, ловящие рыбку в мутной воде...

 

И из тех, выбравшихся в глубокие тылы еще задолго до наступления голода (я говорю, конечно, не о заводских, например, коллективах, эвакуированных в тыл по приказу, чтобы создать там, на базе ленинградской техники, новые заводы, и самоотверженно трудящихся там!), не все достойны признания их достоинства. На свое миновавшее пребывание в Ленинграде кое-кто из самовольно, под любым предлогом уехавших будет смотреть как на некий нажитый им капиталец, какой можно пускать в оборот, с коего — «стричь купоны». Людей, спекулирующих этим: «я — ленинградец!», — на Урале, в Сибири, а теперь, с весны, и в далеко отшвырнувшей врага Москве — найдется не так уж мало.

 

Но ведь не о тех разговор!

 

Убежден: большая часть ленинградцев, подавляюще большая часть — не такова. И они, несомненно, воспитаны общим духом блокированного Ленинграда. Они полны чувства собственного достоинства, справедливой гордости, они мужественны и в решениях тверды, они презирают смерть, выдержанны. в умении спокойно и твердо надеяться на светлое будущее и на победу и любят жизнь не меньше, чем все прочие люди, а гораздо острее и глубже. Как старое вино — они крепки.

 

Тем выше, тем светлее достоинство тех людей, которые и сейчас, все пережив, остаются в Ленинграде по чувству долга и любви к родному городу.

 

«Я — ленинградец!», «я — ленинградка!» — это звучит как марка лучшей фирмы, не знающей конкуренции. Фирмы, вырабатывающей стальные, гордые души!

 

Неломающиеся. Негнущиеся. Неподкупные.

 

Сегодня Восьмое марта — Международный женский день. И сегодня мысли мои — о женщине. Не об одной какой-нибудь, родной или близкой мне лично. А обо всех ленинградских женщинах, заменивших здесь, в городе, ушедших на фронт мужчин, да и о других, оказавшихся на фронте рядом с мужчинами...

 

Мысли мои об удивительной, неколебимо стойкой, -суровой в эти дни женщине Ленинграда.

 

И потому, может быть, пристальней, чем всегда, я наблюдаю сейчас, как живут, как трудятся и как сражаются с немцами наши женщины.

На улице Плеханова

 

Политорганизатор, а попросту — девушка в ватнике, в шапке-ушанке, с брезентовыми рукавицами, силится сжать слабыми руками обыкновенный, воткнутый в грязный, заледенелый снег железный лом. Лицо девушки вместе с шапкой-ушанкой обвязано заиндевелым шерстяным шарфом. Ее глубоко запавшие, болезненно блестящие глаза упрямо-требовательны. Несколько других женщин, закутанных во все теплое, стоят в двух шагах, сурово и молча глядят на нее: поднимет она лом или не поднимет?

 

Улица похожа на горный, заваленный лавиной ледник. Грязный снег опал и утрамбовался посередине, а по краям, над забитыми панелями, выгибается шлейфами от окон вторых этажей. Проходы шириною в тропинку проделаны только к воротам.

 

Эта девушка-политорганизатор пришла в домоуправление агитировать: всем трудоспособным выйти на очистку ленинградской улицы. А улица погребена в глубоких снегах. А кто нынче трудоспособен? Вместе с дворничихой девушка обошла все квартиры: в двух обнаружила трупы умерших на днях людей («Почему не вывезены?» — *»А у кого ж сил хватит вывезти?»); в других квартирах — полумертвые жильцы лежат на своих кроватях или жмутся вкруг накаленных докрасна «буржуек».

 

И все-таки пять-шесть женщин согласились выйти, собрались в домоуправлении. Одна, пожилая и грубоватая, говорила за всех. Другие молчали.

 

— Подумаешь, агитировать! Мы и рады бы, да разве хватит нас, маломощных, своротить эти горы?

 

И, отворачивая рукава, показывает свои худые, как плети, руки:

 

— Разве такими поднимешь лом?

 

— А я подниму, покажу пример! — сказала политорганизатор.

 

— Где тебе! У тебя руки похилей наших... Понимаем, конечно... Тебя, дуру, райком послал!.. А как звать тебя?

 

— Зовут Валентиной... Фамилия моя — Григорова.

 

— Партийная?

 

— Комсомолка я...Девятнадцать мне!..

 

— Как же ты выжила, доченька? — Голос женщины вдруг мягчеет. — Посылают тоже! Да ты знаешь, сколько мы, бабы, тут за зиму наворочали? Пример нам подавать нечего, сами бы тебе подали, кабы силушка! А ее нет!..

 

В темном уголке домоуправления горит свечка. Лица истощенных женщин остры, костисты, изрезаны глубокими тенями> Я сижу в другом углу длинной полуподвальной комнаты, под стрелкой, указывающей на ступеньки в подвал, и криво измалеванной надписью: «Бомбоубежище». Меня, неведомого им («ну какой-то командир, с фронта!»), не замечают.

 

Политорганизатор Валя Григорова уговаривает женщин:

 

— Ведь надо же! Вы же, как и все, — защитницы Ленинграда!

 

С нею не спорят. С нею соглашаются: «Надо!» И все-таки: «Рады бы, да сил нет!»

 

В углу, под развешанным на стене пожарным инвентарем, стоят лопаты и ломы.

 

— Пойдемте! — неожиданно для себя говорю я, подходя к женщинам. — Я возьму два лома, вы — по одному. Товарищ Григорова, пошли...

 

Политорганизатор Валя Григорова радостно восклицает:

 

— Спасибо, товарищ командир! Пошли...

 

И все мы, будто и не было спора, с лопатами и ломами выходим гуськом на улицу...

 

—...А ты все-таки пример нам показывай, показывай! — говорит Вале та, грубоватая женщина. — Товарищ военный поколотил-поколотил, да ему что? Ведь он не у нас живет. Как зашел случайно, так и уйдет. Не его эта улица — наша. А нам с тобою тут на полгода работы хватит! Покажи свою доблесть, Валюшка!

 

Политорганизатор Валя Григорова, ударив ломом отчаянно, с десяток раз, выдохлась, как и я. А теперь стоит, обжав лом брезентовыми рукавичками, и над печально-упрямыми глазами ее — капельки пота.

 

Та женщина долго, пристально, пристрастно всматривается в ее лицо и вдруг решительно берется за едва удерживаемый Валей лом:

 

— Давай вместе, доченька!

 

Они силятся вдвоем поднять этот проклятый лом. Но и вдвоем у них не хватает сил.

 

— А ну, бабоньки, подходите! — решительно говорит женщина. — Вдвоем не можем, так впятером осилим! Надо ж нам хоть этой железякой немца побить, распроэтакого!.. А ну, дружно!.. Не горюй, девочка!

 

И десять женских рук хватаются за один лом, поднимают его, неловко ударяют им по льду. Женщинам тесно, они мешают одна другой.

 

— По трое, по трое! — командует женщина. — Женя, Шура, да отойдите вы, за другой беритесь!.. А мы — втроем!..

 

...Да! Сегодня я своими глазами.вижу, как начинается очистка еще одной улицы Ленинграда.

 

Маленькими группами собираются женщины у каждых ворот этой узкой улицы Плеханова. И шеренга их, мучительно, но упрямо работающих, уходит вдаль, в просвет улицы.

 

А на больших, широких проспектах Ленинграда трудятся уже сотни и тысячи людей — все больше женщины!

 

Я глядел на этих женщин и повторял про себя на днях слышанные по радио или читанные в газете стихи Ольги Берггольц:

 

...И если чем-нибудь могу гордиться,

 

То, как и все друзья мои вокруг,

 

Горжусь, что до сих пор могу трудиться,

 

Не складывая ослабевших рук.

 

Горжусь, что в эти дни, как никогда,

 

Мы знали вдохновение труда...

 

Здесь, в холоде и мраке блокированного Ленинграда, мы любим мужественные стихотворения Ольги Берггольц {60}. Поэтессы блокадного Ленинграда Ольга Берггольц и Вера Инбер — в эти дни наша гордость! Умерла от голода Надежда Рославлева, но работает в лётных частях Людмила Попова, слагает стихи Елена Вечтомова. Наряду с поэтами и писателями — Н. Тихоновым, А. Прокофьевым, Вс. Вишневским, В. Саяновым, Б. Лихаревым, Вс. Азаровым, В. Шефнером, М. Дудиным, И. Авраменко, А. Решетовым и многими, многими другими — свой труд влагают, как оружие в душу ленинградцев, и наши, оставшиеся здесь писательницы: В. Кетлинская, Е. Катерли, А. Голубева. А наши художницы, наши артистки, — разве возможно перечислить всех представительниц искусства, не пожелавших уехать из Ленинграда?

Я — ленинградка

 

Две женщины — молодая и пожилая — тянут по улице саночки, тяжело нагруженные дровами. Они потрудились сегодня, раскалывая и перепиливая бревна и обломки досок.

 

Гул, грохот, звон стекол. Падает неподалеку снаряд. Громкоговоритель на перекрестке улиц внушительно повторяет: «Артиллерийский обстрел района продолжается. Населению укрыться!»

 

«Населению укрыться!» — настойчиво повторяет громкоговоритель. Женщины останавливаются:

 

— В подъезд зайти, что ли?

 

— А санки как?

 

— Здесь оставим, — кто их возьмет!

 

Еще один снаряд разрывается в соседнем квартале. Женщины прислушиваются. Стоят. Спокойно и неторопливо обсуждают: зайти им в подъезд или не заходить?

 

— А твоей Кате тоже увеличили? — неожиданно спрашивает молодая, та, что в ватной куртке и ватных брюках.

 

— А как же... Она на оборонительных... Нам теперь хорошо... Вот только, думается, лучше б мукой давали. Хлеба-то не почувствуешь, а мукой — я бы пирожки делала, всё, знаешь, разнообразие.

 

Забыв о причине своей остановки, женщины горячо обсуждают, что еще можно бы сделать, если б норму хлеба выдавали мукой.

 

Обстрел продолжается. Разговор стоящих у саночек женщин — тоже. Внезапно молодая спохватывается:

 

— Да чего же мы стоим-то?

 

— А стреляет он...

 

— Пойдем, ладно! — махнув на звук какого-то разрыва, донесшийся от середины квартала, произносит молодая.

 

— Пойдем, правда! Все равно! — И, взявшись за петлю веревки, женщины неторопливо тянут саночки дальше...

 

Идут прохожие. Стоит у ворот, опираясь на лопату, только дежурная ПВО, задумчиво смотрит вдоль улицы, и в глазах ее скучающее выражение...

 

То, что в других городах вызвало бы страх и уныние, — здесь, в привычном ко всему Ленинграде, вросло в быт, вроде как скверная, но привычная особенность климата.

 

Девушка-письмоносец поднимается с тяжелой сумкой по лестнице пятиэтажного дома. В этот дом попало за время войны уже три снаряда. Две квартиры разбиты, третья лишилась маленькой, угловой комнаты. Несколько снарядов упали во двор и несколько вокруг дома. А он стоит, так же как тысячи других ленинградских жилых домов. В нем много пустых квартир, но немало и населенных — теми жильцами, которые никуда из родного города не захотели уехать.

 

Все они близко перезнакомились, сдружились, все ревниво следят за порядком в доме.

 

Девушка-письмоносец стучится в квартиру пятого этажа:

 

— Марья Васильевна? вам. письмо из Свердловска. У вас кто там: сын или дочка?

 

— Нет, милая, просто друзья!.. — отвечает Марья Васильевна. — А вы что ж это в такой час ходите?

 

— А в какой такой час?

 

— Да смотрите, как он кладет! Вот только что — из окна смотрела — один разорвался у перекрестка...

 

— А, обстрел-то... Так мне ж некогда! Сколько почты разнести надо.

 

Дверь захлопывается. Письмоносец стучит в другие квартиры. Одна из раскрывшихся дверей выпускает на лестницу разлетающийся мелодичными всплесками вальс Шопена — в той квартире школьница Лена каждый день практикуется в игре на рояле. Из другой квартиры доносится стук пишущей машинки.

 

Обстрел продолжается.

 

Сегодня в дом попал четвертый за время войны снаряд. Он угодил во второй этаж, над воротами, в ту квартиру, где живет одинокая старушка. Квартира разбита. Старушка осталась жива — она выходила на часок в магазин, за хлебом. Вхожу в помещение домоуправления. Здесь, после осмотра разбитой квартиры, обсуждают, в какую из пустующих квартир переселить старушку. В обсуждении принимают участие Марья Васильевна и школьница Лена.... Старушке дадут необходимую мебель, одежду, посуду... Старушка сидит тут же, благодарит заботливых женщин и время от времени закипает ненавистью: «Ох, проклятый... Уж отмстится ему!.. Уж так отмстится!.. Я б сама ему...»

 

Старушечьи кулачки сжимаются. Глядя на старую, все на миг умолкают. Управхоз говорит:

 

— Ничего он не понимает в нашем народе... Все думает панику на нас нагнать, а растит только злобу нашу... Глядите, бабку нашу, тихую, и ту в какую ярость вогнал!.'.

 

— Вогнал, вогнал, родимые! — горячо подтверждает старушка. — Близко вот только мне с ним не встретиться.. уж встретились бы...

 

Если б только немец видел выражение глаз этих женщин при одной их мысли о том, что сделала бы каждая из них, столкнувшись лицом к лицу с опостылевшим, заклятым врагом!.. Если б только он видел! В липком страхе уронил бы руки от угломера того дальнобойного орудия, какое приказано ему навести на центральную улицу Ленинграда... Схватился бы за голову, понял бы, что никогда не выбраться ему отсюда в свою Германию, сквозь ненавидящий его, готовящий ему здесь могилу русский народ!..

 

Женщина Ленинграда... Прекрасны гневные чувства твои, прекрасно величавое твое спокойствие!..

 

Если ты воин Красной Армии — прекрасен твой ратный подвиг! Если гы домашняя хозяйка — прекрасен твой обыденный труд!

 

В милиции, в ПВО, в автобатах «Дороги жизни», в госпиталях, за рулем газогенераторных автомобилей, на судостроительных верфях, где уже готовится к навигации паровой и моторный флот, на сцене театра, в детских яслях, в диспетчерской, отправляющей железнодорожный состав на станцию Борисова Грива, — везде, во всей многогранной жизни великого города, мы видим вдохновенное женское лицо. В его чертах гордость за тот огромный, самозабвенный труд, которым крепок и силен непобедимый город.

 

Артиллерийский обстрел продолжается? Да... Но разве может он помешать доблестному труду, приближающему час грядущего торжества справедливости?

 

Женские бригады трудятся под обстрелом на очистке улиц. Снаряд падает среди работниц. На их место встают другие. Работа не прекращается. Через час-другой снаряд убивает еще нескольких. На их место встает третья группа работниц, и работа по-прежнему продолжается. Никто не кричит, не бежит, не плачет. Врываются в снег лопаты, очищается середина улицы... Скоро улицы, дворы, дома Ленинграда будут чисты!

 

«Я — ленинградка» — это такая любовь к родному городу, которая за время блокады разрослась в новое, неведомое в истории чувство: в нем забыто все личное, в нем — могучая гражданственность. В нем — наша победа над лютым, бездушным врагом!

Точка №5

 

Тяжело нынче зимою на всех фронтах Отечественной войны. Но нет фронта тяжелей Ленинградского, обведенного кольцом беспощадной голодной блокады. Даже на Волховском, действующем на внешнем обводе кольца, в засугробленных лесах и болотах Приладожья, — армейский паек достаточен. Там тоже — защитники Ленинграда, но пути к тылам страны им открыты, тыл шлет им пополнения из Сибири, с Урала, шлет продовольствие, и теплую одежду, и боеприпасы. Здесь же, где каждый грамм груза, доставленного через Ладогу, — драгоценность, где каждый воин — истощенный голодом житель осажденного Ленинграда, всё иначе!..

 

На передовых позициях, у Колпина, в отвоеванной у врага траншее, с шестнадцатого февраля существует в ряду других «точка № 5». Это огневая пулеметно-минометная точка третьего взвода третьей роты артиллерийско-пулеметного батальона. Командир третьей роты — лейтенант Василий Чапаев, а командир огневого взвода — лейтенант Александр Фадеев. И хотя никакими уставами «пулеметно-минометные точки» не предусмотрены, и хотя громкие, всем известные имена — только случайное совпадение, но все именно так и есть: Здесь, на переднем крае, в числе шести человек взвода Фадеева сражается Вера Лебедева, теперь уже не санинструктор, а комсорг роты, младший политрук, а к тому же еще и снайпер. Свою третью роту Вера называет не иначе как чапаевской. Это название обязывает; из шести человек первоначального состава взвода уцелели пока только двое — Фадеев да Лебедева, четверо других менялись несколько раз, и были две такие недели, когда неоткуда было взять пополнения, — Вера Лебедева и Александр Фадеев оборонялись на своей точке только вдвоем. Но сейчас во взводе снова шесть человек, и располагает взвод кроме личного оружия — автоматов и гранат — двумя ротными минометами, станковым и ручным пулеметом. Ручной пулемет, впрочем, недавно подбит, и его отправили на ремонт.

 

Кажется, никогда не кончится лютая зима. Скованная тридцатиградусными морозами земля поддается лишь разрывам мин и снарядов. Выкопать себе новое жилье вместо отбитой у немцев «лисьей норы» ослабленные голодом бойцы не могут. Отдежурив свои два часа в траншее, боец, извиваясь в снегу, заползает в нору и подолгу отлеживается у железной печки.

 

В этой норе живет Вера Лебедева и живут пятеро обросших бородами мужчин. Хмурым, угрюмым, ослабленным, им кажется, что их комсорг Вера — жизнерадостна и весела; кабы не ее звонкий голос, не ее задушевные разговоры, им было бы совсем худо. Стоит затопить печку щепками, дым наполняет нору. Подтягиваясь к огню, люди надевают противогазы. Кто не хочет надеть противогаз или начнет в нем задыхаться, волен, откинув край плащ-палатки, заменяющей дверь, высунуть голову из норы в траншею.

 

В эту минуту он, по правилам игры, придуманной Верой Лебедевой, называется «машинистом»: он как бы смотрит на путь. А тот, кто растапливает печку, именуется «кочегаром». «Машинист» кричит «кочегару»:

 

— Подбрось уголька!

 

Но хочешь не хочешь, а за то, что сам пользуешься воздухом, когда задыхаются другие, ты, «машинист», должен гудеть как паровоз, трогающийся с места. А когда холод, текущий из-под приподнятой плащ-палатки, вымораживает всех, «машинисту» кричат:

 

— Закрой поддувало!

 

Тогда, надев противогаз, «машинист» подползает к печке, становится «кочегаром», и чуть потеплеет в норе, следующий по очереди может высунуть из норы свою голову.

 

Эту ребяческую игру Вера Лебедева придумала, чтоб отвлекать своих товарищей от унылых дум. Спасибо ей: она еще может шутить, она придумывает много шуток! Она так истощена, что ее, кажется, и нет в свернутом клубочком на наре овчинном полушубке. Видны только ее огромные горячечные глаза. Но она единственная еще никому никогда не пожаловалась на свое нечеловеческое существование, и она умеет вызывать шутками смех, даже растирая отмороженные руки и ноги вернувшемуся с дежурства бойцу. Ее все слушаются, и если бы не она... если бы не она...

 

Придет ли когда-нибудь день, когда можно будет наесться досыта, вот -так: положить перед собою буханку

 

ароматного ржаного хлеба и резать его ломтями и есть, есть, не боясь, что он кончится, есть, пока не отпадет проклятое чувство голода! Может ли быть, чтоб такой день не пришел? Но хватит ли сил дождаться? Веру только что спросили:

 

— О чем ты думаешь?

 

Встряхнув головой, она смеется непринужденно:

 

— Я думаю, как выглядит сейчас фриц, который наворовал женских кружевных панталон, а сегодня вынужден все накрутить на себя! Представьте себе только, ребята: небритая морда, синий нос и кружева, накрученные под шлемом... Завоеватель!

 

Смеются все. И будто теплее становится в норе.

 

— А ну пошли, ребята! — Куда?

 

— Траншею чистить!

 

Все еще ухмыляясь, армейцы берутся за лопаты, плотнее затянув ватники, гуськом выбираются из норы, — всех сразу охватывает слепящая вьюга.

 

Глухо звенит металл, натыкаясь сквозь порошистый снег на мерзлые комья земли. Рядом с Верой медленно нагибается, еще медленней разгибается боец Федор Кувалдин. Смотря на его худобу, Вера размышляет о том, что этот высокий молодой мужчина — все-таки здоровый парень; в другое время силища в его мускулах только играла бы. Да и сейчас он, наверное, вдесятеро сильнее ее.

 

— Скажи, Вера, — тяжело вздохнув, откладывает лопату Кувалдин, — доживу я до такой вот краюхи хлеба? Или уже не доживу?

 

Вера резко втыкает в снег и свою лопату.

 

— До такого дня, когда ты петь и смеяться будешь... Не имеешь даже права так думать. Другие, погляди, осунулись, и желтые лица у них, а у тебя еще румянец на щеках!

 

Румянец? Лицо Федора Кувалдина еще изможденнее и желтее других. Но... так надо, так надо!

 

Федор глядит на Веру озлобленными глазами, и она усмехается:

 

- — Вот если б тебя, Федя, увидела твоя жена, сказала бы: да, это мой муж, все уж руки опустили, а он работает, службу несет хорошо, и еще улыбается как ни в чем не бывало!

 

И Кувалдин, сам того не желая, действительно не может удержать улыбки.

 

— Знаешь, Федя... Давай эти десять метров вперед других сделаем, а потом пойдем помогать Громову, хочешь?

 

— Давай!

 

И Вера торопливо берется за лопату. Но сил у нее все-таки нет, траншея глубока, лопату со снегом нужно поднять не меньше чем на полтора метра, чтобы снег перелетел через край. Отвернувшись, скрыв болезненную гримасу, надрываясь, Вера поднимает лопату, опускает ее. «Только бы не упасть, не упасть совсем!»

 

Федор, сделав порывисто десятка два энергичных копков, израсходовав на них последние силы, резко вонзает лопату в снег. Облокотившись на черенок, обвисает на нем обессиленным телом и вдруг плачет — прерывисто, жалобно, как ребенок, и ноги его подгибаются, и он садится на снег, валится на бок и плачет, плачет...

 

Вера садится с ним рядом и уже без улыбки поворачивает к себе двумя руками его лицо. Он сразу сдерживается. И оба сидят теперь молча, и это молчание сильнее всякого задушевного разговора. Вера роется в карманах своего.ватника, — когда она ходит на командный пункт роты и кто-нибудь угостит ее папиросой, она незаметно кладет эту папиросу в карман, чтобы при таком вот случае пригодилась...


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.047 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>