Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Исторические миниатюры 29 страница



Таким он и был, кстати, ибо школа Шерстобитова научила его видеть то, чего не видели другие. Приведу пример. Однажды в Александро-Невской лавре был зарезан иеромонах Илларион, который имел немало валюты, ибо долго плавал по белу свету на кораблях русского флота. Убийца унес сумку с золотыми монетами. Илларион любил гостей, каждый вечер устраивал чаепития, и поначалу в убийстве заподозрили кого-либо из послушников лавры. Тут явился Путилин, огляделся, перебрал в комоде стопку чистого белья, запятнанного кровью, ибо – в поисках валюты – убийца перебрал все белье, словно страницы книги. Потом подошел к окну и стал размышлять.

– Пошлю-ка агентов по станциям железной дороги аж до самой Любани, – сказал Путилин. – Убийца наверняка кутит в трактирах на станциях Николаевской дороги.

– Как же узнать его?

– Это легко. У него глубокий разрез ладони правой руки.

– Почему правой, а не левой?

– Книгу мы листаем не левой, а правой рукой, и по кровавым пятнам на полотенцах, которые он перевертывал, отыскивая деньги, я понял – правая...

Вечером убийца был арестован в трактире на вокзале возле Любани, опознанный по разрезу на правой руке.

Слава Путилина пережила его самого. В 1916 году афиши столичных синематографов назойливо лезли в глаза: “Захватывающий фильм! Приключения знаменитого начальника Петроградской сыскной полиции И. Д. Путилина”. Редкий прохожий мог устоять перед таким соблазном.

В мемуарах инженера Льва Любимого рассказано, что, будучи бедным студентом, он давал уроки сыну Путилина в их усадьбе “Оснечки” на Волхове.

В обыденной жизни Путилин был человеком интересным, а когда начинал вспоминать старое доброе время – его слушали затаив дыхание, а речь Ивана Дмитриевича была образной, остроумной. Наверное, именно по этой причине ближайшим другом его сделался знаменитый актер, рассказчик и писатель Иван Горбунов, за чаркой водки – под всплески рыб в Волхове – они изощрялись в изложении таких жизненных фабул, которые нормальному человеку и во сне не приснятся...

Я не специалист по творчеству Достоевского, но думается, что некоторые черты путилинского облика и характера писатель воплотил в образе следователя Порфирия Петровича в своем “Преступлении и наказании”. Роль этого следователя лучше всего исполнил Кондрат Яковлев, и наверное, вы помните, что писал по этому поводу прославленный С. А. Юрьев: “Невозможно забыть эти округлые манеры и движения, эти ласковые, такие, казалось, обыденные, житейские интонации... Вся сцена велась им (Яковлевым) как виртуозная игра в кошки и мышки”.



В этом описании актерской игры я невольно ощущаю что-то очень знакомое – от обликов Шерстобитова и его подручного Путилина. На этом позволю себе и закончить.

 

 

Николаевские Монте-Кристо

 

 

Иногда будто разматываешь клубок запутанных ниток...

Однажды в герценовском “Колоколе” я встретил упоминание о некоем Политковском. Затем в воспоминаниях пушкиниста П. В. Анненкова наткнулся на это же имя (“три миллиона, украденные Политковским у инвалидов”), причем в комментариях сказано: смотри “Дневник” А. В. Никитенко. Что ж, раскрываю том Никитенко, из записей которого заключаю, что в 1853 году Политковский крупно проворовался, бюрократия столицы пребывала в страхе от множества ревизий, а Николай I выдавил из своей железной души небывало откровенное признание:

– Конечно, Рылеев и его компания никогда бы так со мной не поступили...

Теперь мне интересно знать о Политковском все. Он уже попал в засаду. Логово вора обвешано красными флажками. Капканы на него расставлены. Пройдет год или два, может, даже десять лет, но я уверен, что Политковский непременно станет моей добычей. И он... стал! Первые мои записи о нем относятся к 1957 году, а сейчас на дворе 1974-й1 – вот и считайте, сколько лет ушло на выслеживание этого редкого и крупного зверя.

Отныне о нем можно смело писать! Но прежде скажу два слова, предупреждающих события. Когда историки говорят о “прогнившей эпохе Николая I”, то иногда с этим мнением не все соглашаются. Ведь внешне все обстояло благополучно. На рубежах империи возводились мощные крепости, города отстраивались в камне, флот бороздил океаны, величие России никем в мире не оспаривалось, Брюллов и Пушкин, Глинка и Каратыгины – эти люди творили как раз в эпоху, которую как-то не хотелось бы называть “прогнившей”. Но вот дело Политковского – удивительно сочный мазок на полотне царствования николаевского. На время забудем про императора, отложив в сторону и “политковщину”. Перед нами проплывает сонный и жирный карась – Саввушка Яковлев, с которого и следует начинать эту историю.

Савва Яковлев – миллионер, владелец золотых приисков и заводов. Когда он служил в гвардии, то в год тратил больше миллиона на забавы, причем отец угрожал ему – страшно:

– Вот, скотина безрогая, выдам тебе на год только сто тысяч рублей – будешь кость, как собака, глодать...

Николай I прощал Саввушке все его скандалы, ибо миллионер! Но однажды Савва завернул в кулек дохлую кошку, обвязал ее розами и, придя в театр, щедро бросил этот “дар восхищения талантом” к ногам актрисы Нерейтор, когда она раскланивалась перед публикой. Понюхав розы, заморская дева ощутила и некоторый запашок, отчего тут же упала на сцене в обморок, а Саввушка был отставлен из гвардии.

– Шалить можно, но знай меру, – сказал император...

Великосветский хулиган, окруженный легионом кутил и подхалимов, ничего не ценил – ни людей, ни вещей. Когда цирковая наездница Людовика Сполачинская ушла от него к полковнику Вадковскому, самодур перестрелял из пистолетов драгоценную коллекцию старинного саксонского фарфора. Со своими прихвостнями он поступал бесцеремонно. Однажды черт занес его в парикмахерскую на Невском проспекте, где он, развалясь в кресле, сказал им:

– Вы, огрызки моей судьбы, подождите меня. А ты, куафер, стриги мою башку под самый корень – так, чтобы на ней ничего не осталось. Стриги – не бойся, тысячу рублев дам...

Оболванили его наголо (а надо сказать, что “под нуль” тогда никого не стригли, даже преступникам каторжанам выбривали лишь половину головы). Савва Яковлев оглядел себя в зеркале:

– Ну, огрызки, как вы меня находите?

А что можно сказать человеку, который не ведает счету деньгам? И потому все мерзавцы и мерзавчики дружно восторгались:

– Превосходно! Изумительно! Ах, как вам к лицу...

– Значит, вам такая прическа нравится?

– Очень!

– Если вам понравилась моя прическа, – здраво рассудил Саввушка, – так тут, стало быть, и разговоров лишних не надобно... Эй, куафер! Валяй их всех, как и меня, под самый корень!

Однажды Савва притащил гроб в фотографическое ателье, разлегся в гробу, взял в руки свечку и велел в таком виде снимать его. Дагерротипы “со смертного одра” он разослал по почте сановникам и министрам, все короли Европы и даже президент США получили изображение Саввы Яковлева, лежащего в гробу; кто такой – непонятно, но видно, что умер... Вскоре после этого миллионер вставил пистолет себе в рот и выстрелил. Это случилось в 1847 году.

Даже самые верные его забулдыги не пошли на кладбище провожать покойника, и за пышной траурной колесницей торжественно и одиноко вышагивал невысокий пузатенький господинчик – это и был герой головного процесса, Александр Гаврилович Политковский.

– Смотрите, – указывали на него прохожие с тротуара, – идет русский Монте-Кристо... Вы случайно не знаете ли, сударь, ради чего он плетется сейчас за гробом этого отпетого негодяя?

– А как же! Конечно, знаю. Покойник ему больше миллиона просадил в карты. Оттого Политковский и богат, аки Крез.

– Везет же людям, как поглядишь. Тут играешь-играешь и редко когда полтинник домой притащишь...

Политковский – да! – обыгрывал Яковлева, но, желая заручиться поддержкой на случай аварии в жизни, он тут же проигрывал эти денежки... Кому бы, вы думали? Самому генералу Дубельту, что был правой рукой графа Бенкендорфа. Теперь кое-что уже ясно.

 

Россию войнами не удивишь, а войны не бывают без жертв, без инвалидов и пенсионеров. В солдаты брали тогда на долгий срок службы. По сути дела, полк становился для рекрута родным домом, а деревня, семья, невеста – все это забывалось. Случись, искалечат на войне солдата – кому он нужен? Вернись он домой, так его там забыли уже здоровым и не станут кормить калеку... Вопрос сложный. На улицу ветерана тоже не выставишь из казармы. Надо как-то устроить его судьбу, чтобы он не стоял с протянутой рукой. А потому для увечных воинов издавна существовали в России инвалидные дома, где их кормили, одевали, снабжали табаком и протезами, и увечные ветераны жили все вместе, вспоминая по вечерам, как “били турку”, как “ходили до Парижу и обратно”. А для обеспечения инвалидов в столице существовал особый “инвалидный капитал”, которым и ведал А. Г. Политковский.

Все в Петербурге знали о его кутежах с Саввой Яковлевым, знали, что он содержит балерину Волкову, осыпая ее бриллиантами, знали, что Политковский задает роскошные балы, которые никак не по карману чиновнику, пусть даже в чине тайного советника. Но при этом в бумажнике Политковского всегда хранилась сильная доза яда! Современник, бывавший в его доме, пишет так: “Несмотря на проявление такого поразительного богатства, конечно, никто не находил забавным останавливаться на соображении источников, из коих оно исходит. Большинство думало, что тут главную роль играли карты...” А император Николай I подозревал всю Россию и всех своих верноподданных.

– Глаз да глаз! – сочно говорил он. – Кстати, не пойму, с чего это Политковский столь неслыханно богатеет?

Военный министр князь А. И. Чернышев вызывал к себе генерал-адъютанта П. Н. Ушакова, занимавшего в империи почетный пост председателя “Комитета о раненых”:

– Павел Николаевич, надо бы провести ревизию в инвалидном капитале, где владычит наш Монте-Кристо.

– Ваше сиятельство, стоит ли нам беспокоить почтенного человека? Недавняя ревизия никаких недочетов не обнаружила.

– Однако... глаз да глаз!

Ушаков неохотно вызывал к себе Политковского:

– Александр Гаврилович, завтра инвалидный капитал ревизовать станем... Ты уж, голубчик, не подведи меня. Расстарайся! Сам знаешь, какие теперь всюду строгости. Глаз да глаз!

Политковский возвращался в свою канцелярию, где нужды инвалидов империи обслуживали его чиновники-счетоводы: Рыбкин, Тараканов и Путвинский (последний – ближайший друг своего начальника, “страшный гуляка и голова забубенная!”).

– Взвейтесь, соколы, орлами, – призывал их Политковский к бдительности. – Завтра нас ревизовать станут...

Когда являлась комиссия, сундуки с миллионами красовались, заранее открытые настежь, все ведомости уже разложены для проверки, на отдельном столике призывно торчали горлышки откупоренных бутылок, закуска дразнила генеральское воображение, а “соколы”, как им и приказано, реяли “орлами” между ревизорами.

– Милости просим, – скромно говаривал Путвинский. – Конечно, в таком деле, как наше, может, какие-то десять—пятнадцать копеек и завалялись, но мы ведь тоже не боги... Считайте!

Политковский с ловкостью циркового престидижитатора манипулировал перед комиссией разбухшими пачками ассигнаций. Ловко, словно шулер картишки, он тасовал пухлые колоды “пеликанок” – ценных билетов опекунского совета империи, на коих красовался в эмблеме пеликан – символ самоотверженной любви.

– Один миллион триста тысяч, миллион семьсот...

– Много там у вас еще, Александр Гаврилыч? – спрашивали ревизоры, с вожделением поглядывая на отдельный столик.

– К ночи управимся! Два миллиона четыреста...

– Не угодно ли перекусить? – клином входил в это скучное дело Путвинский и ногтем постукивал по бутылке (темной, как и все тайны финансовых ухищрений инвалидного капитала).

Теперь, читатель, несколько слов утонченной лирики: жизнь была хороша, инвалиды довольствовались тем, что дают, а ревизии сумм, как правило, кончались вынесением “императорского благоволения” лично Политковскому, который, будучи в высоком звании камергера, частенько являлся ко двору:

– Молодец, Политковский! Служи и дальше так... Мне приятно сознавать, что мои инвалиды могут спать спокойно.

– Ваше величество, – отвечал Политковский, растроганный, со слезою в голосе, – я помню ваш мудрый завет: глаз да глаз!

Вскоре светлейший князь Чернышев, некогда бывший обворожительным шпионом в ставке Наполеона, прогнил сам и прогноил насквозь военное министерство: все блистательные плоды грабежа и тупости были вручены “при знаках монаршего внимания” новому министру – князю В. А. Долгорукому, о котором столичные остроумцы тогда говорили: “Если хотите быстро разбогатеть, купите князя Долгорукого за истинную его цену в десять рублей, а продайте кому-нибудь за три миллиона, в какие он сам себя оценивает!” Что-то там не учли при смене богов на Олимпе, и вот однажды явилась к Политковскому ревизия не от военного министерства, как обычно, а от госконтроля. Люди здесь штатские, настырные, знатоки всяких бухгалтерских подвохов. Стали они методично листать отчеты, впиваясь в каждую цифру глазами, и выкопали откуда-то 10 000 рублей, нигде не заприходованных в прежних ведомостях.

– Откуда они могли здесь взяться? – спрашивали.

Казнокрад, как известно, улавливается на недостаче.

Но когда в казне обнаружены лишние деньги, то это тоже подозрительно.

– Сам не знаю, – отвечал Политковский, подмигнув Путвинскому: – Вы, сударь мой, случайно свои личные деньги сюда не вложили... просто так? Ради большей сохранности.

Путвинский (жулик бывалый) треснул себя по лбу:

– Ах, какие мы все дураки!

– Только не мы, – сказали ревизоры из госконтроля.

– Помню, помню... – бормотал Путвинский. – Появились у меня лишние деньги. Ну, думаю, куда их деть? Еще украдут. Народ, знаете, какой. Вот и вложил. Здесь они, как в храме божием.

– Постойте, – придержали его контролеры. – Разве вы настолько богаты, что можете вложить в казенный сундук десять тысяч и забыть о них? Сколько имеете годового жалованья?

– Сто двадцать рублей, – сразу приуныл Путвинский.

– Это ваша коляска с кучером стоит за углом?

– Моя... Но если молодой человек посредством разумной экономии, ведя высоконравственный образ жизни, откладывая копейки...

Госконтроль лирики в финансах недолюбливал:

– Не городите чепухи! Капитал следует опечатать...

Моментально, будто они с потолка свалились, нагрянули мастера своего дела. В канцелярии запахло сургучом, капавшим над пламенем свечи. На сундуках с деньгами разом ярко запылали, как сгустки крови, контрольные печати.

– Мне можно идти домой? – спросил Политковский, а лицо его стало серым-серым, будто гипсовая маска.

– Пожалуйста, – отвечали ему ревизоры...

Тайный советник пришел домой и, не откладывая дела в долгий ящик, сразу же принял яд, с которым никогда не расставался.

Семья объявила в газетах о скоропостижной смерти кормильца и благодетеля, а в инвалидных домах служили молебны. Политковского нарядили в расшитый золотом мундир камергера и отвезли для отпевания в собор Николы Морского, где гроб утопал в цветах, а вокруг катафалка расставили массу табуреток, на которые возложили бархатные подушки с орденами покойного. Редакция газеты “Русский Инвалид” уже набирала высокопарный некролог, в котором воспевались заслуги Политковского перед престолом и отечеством. Но тут в собор проник пьяный Путвинский, который долго смотрел на своего начальника, лежавшего в гробу, как алмаз в табакерке, средь цветов и орденов, потом он громко сказал покойнику:

– Ай да Сашка, молодец! Навеселился и вовремя ушел от виселицы, а нам-то ее не миновать!

Очевидец пишет: “При этом Путвинский, к ужасу окружающих, хлопнул труп по раздутому животу и удалился”. Политковский отравился 1 февраля, Путвинский хлопнул его по животу 2 февраля, а 3 февраля в кабинет Ушакова явились Тараканов и Рыбкин, которые еще от порога встали перед генералом на колени:

– Сибири все равно не миновать. Мы тут ни при чем. Это все Политковский, но его уже не схватить. Берите нас...

Ушаков в ужасе вцепился в свои густые бакенбарды.

– Звери, – топал ногами в ярости, – да вы же меня погубили! О Боже, что скажет теперь князь Василий Андреич?

Военный министр князь В. А. Долгорукий сказал ему:

– Карету! Едем во дворец... А что скажет государь?

Николай I оборвал с груди Ушакова аксельбант генерал-адъютанта, с мясом вырвал из плеча генеральский эполет.

– Вор! – сказал он. – В крепость его... за Неву!

Неусыпная полиция бодрствовала. Из собора поспешно выкидывали табуретки с орденами, Политковского, словно куклу, вывернули из гроба на пол и, сорвав с него пышный мундир камергера, облачили труп в арестантскую куртку. Тут же забили в гроб гвозди, и ломовые извозчики отвезли тело на кладбище. Все вещи, убранство дома и сбережения Политковских – все было мигом описано, а семья сразу сделалась нищей... Николай I, всегда любивший поактерствовать, не удержался от этой слабости и ныне.

– Возьми мою руку, – сказал он князю Долгорукому. – Чувствуешь, как она холодна? Так же холодно и в сердце моем, и... кто может утереть мои слезы? Ах, мои бедные инвалиды...

Ревизия госконтроля обнаружила очень простую вещь. Пачки с “пеликанками” лежали лишь по верху сундуков. Под ними был выстелен слой денежных пачек, в которых ассигнации были сложены надвое, и надо обладать немалым талантом фокусника-иллюзиониста, чтобы, демонстрируя деньги ревизорам, ни разу не обернуть их тыльной стороной, где зияла зловещая пустота. А на дне сундука величественно покоился просто хлам — старые газеты, какие-то тряпки, галоши и веники. Если бы ревизии проходили без панибратства, законно и внимательно, воровство Политковского и его приятелей вскрылось бы сразу. Но они безмятежно воровали с 1833 по 1853 год – и за двадцать лет так и не попались!

Ревизия обнаружила недостачу в 1 200 000 серебром. По тем временам на такие деньги можно было снарядить и отправить в кругосветное путешествие эскадру кораблей.

Дело Политковского совпало с обострением политической обстановки в Европе; летом того же 1853 года, когда в верхах столичной бюрократии искали следы казнокрадства повсюду, когда срывались с генералов аксельбанты, а казначеи травились и вешались в полном недоумении от того, что происходит, в это же самое время Николай I решил ввести войска в Дунайские княжества. 18 ноября адмирал Нахимов в блистательной победе при Синопе уничтожил флот турецкий, но в Черное море сразу вошла англо-французская эскадра. Началась Крымская война, которая и вскрыла перед миром все язвы николаевской эпохи. Даже буржуазные историки не щадят Николая I: “Ему пришлось воочию убедиться в несовершенстве своей системы и в отрицательных сторонах того режима, который ознаменовал конец его царствования”. Но это еще слишком мягко сказано!.. Даже беспредельный героизм защитников Севастополя не мог спасти от неизбежного поражения. Не Россия и не русская армия были побеждены в этой войне – был побежден сам император!

“Недели за три перед его кончиной видели его ехавшим в санках по Дворцовой набережной: он был мрачен и, зорко устремив глаза на Петропавловскую крепость, не сводил глаз с этого жилища успокоения своих достославных предков...”

Так сообщает очевидец. К этому следует добавить, что в этот момент Николай I взирал не столько на свою будущую могилу, но и на то узилище, где сейчас сиживали по камерам Алексеевского равелина друзья-приятели Политковского.

В эти дни, когда в Зимнем дворце с трепетом ожидали курьеров из Севастополя, Николай I принял Ивана Яковлева (брата Саввы Яковлева), и тот сделал императору заявление:

– Ваше величество, в дело прохвоста Политковского оказалась замешана и священная память моего брата Саввы, отчего и прошу ради пресечения вздорных слухов в столице, принять от меня в инвалидный фонд ДВА МИЛЛИОНА РУБЛЕЙ...

Николай I подачку принял и наградил дарителя золотым ключом камергерства, отнятым у мертвого Политковского.

– Благодарю, – сказал он, вытирая набежавшую слезу. – Теперь мои инвалиды опять могут спать спокойно...

Царствование кончилось крахом! Николай I не нашел ничего умнее, как последовать по стопам Политковского – он принял яд и умер, причем хоронили его с такой же обоснованной поспешностью, с какой погребали и жулика Политковского, ибо его величество разлагался столь быстро, что даже близкие не могли выстоять подле гроба больше минуты. А перед смертью Николай I зловеще предупредил сына – будущего императора Александра II.

– Крепись, Сашка! – сказал он наследнику. – Я сдаю тебе команду над Россией не в добром порядке...

Трагедия жизни этого самоуверенного человека заключалась как раз в том, что он и сам понял всю тщету своего царствования.

Но довольно: спи спокойно,

Незабвенный царь-отец.

Уж за то хвалы достойный,

Что скончался наконец!

 

 

Так писал на смерть царя демократ Дмитрий Писарев...

Теперь читатель и сам может прийти к выводу, что историки не ошибаются, когда говорят о “прогнившей эпохе Николая I”.

Политковщина – как волшебный фонарь, который высветил из мрака всю мерзость разложения николаевского царствования.

 

 

В стороне от большого света

 

 

В стороне от большого света, в захудалой деревушке Буйского уезда Костромской губернии, летом 1883 года умирала одинокая и очень странная женщина. Подле нее находилась близкая ей кузина, и если верить ее описанию болезни, то больная страдала от приступов стенокардии (или “грудной жабы”, как говорят в народе)...

Однажды, после очередного приступа, кузина услышала от умиравшей трогательную просьбу:

– Заклинаю тебя всеми святыми – не пиши мою биографию и никому не рассказывай о моей постылой жизни. Сколько раз так бывало, что умрет человек, а потом на его могилу навалят с три короба всякого мусора, каждое слово переиначат на свой лад, каждую строчку вывернут наизнанку. Не было славы при жизни – не нуждаюсь и в славе посмертной!

Она умерла, ее тихо отпели в деревенской церкви, под кровлей которой ворковали голуби, и не было лавровых венков, как не было и рыданий толпы – наследница нарвала цветов, посаженных еще по весне покойной, и этими цветами украсила скромные похороны. Через шесть лет кузина и наследница, разведенная с мужем, сильно нуждаясь, предложила стихи покойной в “Ярославские Губернские Ведомости”. Газета опубликовала их в одном из номеров 1889 года. Наследница поэтессы, зная, что существует такое понятие, как “гонорар”, явилась в редакцию, просила денег – хоть малую толику.

– Гонорар? – весело удивились в редакции. – Это не мы вам, а вы сами должны заплатить нам за то, что мы тиснули этот старомодный хлам.

– Странно, – сказала наследница, прослезившись. – Стихи моей покойной кузины хвалил Белинский, о них горячо отзывался Добролюбов, а вы называете их “хламом”.

– Времена изменились, да и читатель пошел иной, – отвечали ей. – Что могло нравиться вашим белинским и добролюбовым, то совсем не нужно современному поколению.

Сжалившись, ей все-таки выплатили три рубля, и женщина, униженно благодаря, покинула редакцию, невольно припомнив строчки, посмертно опубликованные в официозе губернии:

Любовь усыплю я, пока еще время холодной рукою

Не вырвало чувство из трепетной груди,

Любовь усыплю я, покуда безумно своей клеветою

Святыню ея не унизили люди...

 

 

Валериан Никандрович, капитан-лейтенант флота в отставке, не оставил даже царапины на скрижалях боевой славы флота российского, зато, когда поселился в своем Субботне под Ярославлем, он все переделал на флотский лад, сочтя усадьбу кораблем, пребывающим в долгом плавании. Звенела рында, чтобы вставали, по свистку старосты-боцмана дружно шагало стадо коров на выпас, а лакеи в доме Жадовского уже не ходили, как нормальные люди, а носились опрометью, словно матросы при срочном аврале, когда от постановки или уборки паруса зависит жизнь всего ошалевшего от ужаса экипажа...

В отличие от мужа, его жена, Александра Ивановна, взятая Жадовским из культурной семьи Готовцевых, была женщиной тихой, сентиментальной: в 1821 году она вышла из Смольного института, оставив свое имя на “золотой доске” ученых девиц. Тайком от грозного повелителя она сочиняла печальные стихи, в его присутствии она боялась коснуться клавиш фортепиано. Беременность юной женщины совпала как раз с распоряжением мужа переделать в доме лестницы, которые показались ему чересчур пологими:

– Эдак-то мои лакеи совсем разленятся, а мне для их скорости необходима крутизна корабельных штормтрапов...

Старый лакей, несущий господам самовар, пострадал первым, а потом упала и разбилась жена на середине беременности. 29 июня 1824 года она родила девочку, и домашние боялись показать ее матери. Ребенок оказался уродом. У него совсем не было левой руки, но возле плеча из тела торчали два пальца, а на правой руке – только три пальца, один из которых не двигался. Но мать оставалась матерью, и, несчастная в браке, она расцеловала свою малютку:

– Пусть она станет гордою Юлией и будет она моим утешением в этой жизни, которой я, увы, не радуюсь...

Юлия Жадовская еще от пеленок удивляла домашних ловкостью, с какой обходилась одной ручкой. Однажды ей захотелось варенья, и мать в ужасе увидела, что ее дитя подносит блюдце, схваченное пальцами... ноги. Отец соизволил заметить, что ему совсем не нужна дочь, которая пользуется ногами, словно обезьяна, и покорная мать наказала нянькам, чтобы Юленьку обували. Но даже в сапожках девочка помогала ногами своей единственной руке (и это свойство Жадовская сохранила на всю жизнь, особенно в женских рукоделиях).

Через год мадам Жадовская родила сына Павла1 и, не вынеся тирании мужа, тихо угасла в скоротечной чахотке.

Из дома родителей девочку увезли в деревню Панфилово, где проживала ее бабушка Анастасия Петровна Готовцева; в усадьбе была старая библиотека дедушки, и Юленька впервые узнала о мудрецах “дяде Вольтере” и “дяде Руссо”. Двенадцать лет Юлия провела в тишайшем Панфилове, зная только крестьян и дворню, книги и бабушку, а бабушка не мешала ей читать что вздумается, любившая, чтобы внучка развлекала ее чтением романов. Анастасия Петровна сознательно не учила ее писать, чтобы не травмировать девочку, у которой из кисти руки торчали три пальца. Но внучка сама освоила письмо, чем и порадовала бабушку:

– Умница ты моя! На-ка, поешь еще малинки...

– В 1838 году Панфилово навестила Анна Ивановна Корнилова, дочь бабушки и сестра Юлиной матери. Это была шумливая высокообразованная женщина, печатавшая свои стихи и статьи в “Сыне Отечества”, в “Московском Телеграфе” и прочих солидных журналах. Племяннице она заявила:

– Дикарка! Прежде чтения на сон грядущий Экарстгаузена тебе надобно осилить французский язык... Забираю тебя!

Тетка увезла ее с собою, и за один год Юлия прекрасно освоила не только французский, но познала историю, географию, математику. В доме Корниловых ей было очень хорошо, а девочка уже стала казаться девушкой. Если бы не это врожденное уродство, наверное, Юлию Жадовскую сочли бы даже очень и очень миленькой: она развилась в грациозную шатенку, лицо имело нежный оттенок, голос был сочный, волнующий, а когда перед зеркалом ей расчесывали волосы, они касались ее колен... В доме Корниловых как-то уже расходились по спальням, когда со двора вдруг брякнул колокольчик...

– Господи, кого там несет на ночь глядя?..

Это нагрянул отец, вдруг припомнивший, что его дочери скоро 16 лет и уже пора ей “браться за ум”. Неукоснительным тоном, каким на кораблях командуют “Пошел все вантам!”, – он сказал, что обо всем уже договорился... Где? – Конечно, в Костроме. – С кем? – Ясно, что с мадам Прево де Люмьен, что содержит пансион для благородных девиц.

– Во-во! – сразу вмешалась тетка Корнилова. – Там, в этом пансионе, свора дураков учит будущих дурех и...

– Я своих приказов не отменяю. Собирайся!

Звякнул колокольчик, кони понеслись, и вот она, Кострома, и вот он, пансион мадам Прево де Люмьен, где полно дур и дураков. Здесь Юлия Жадовская испугалась, что и сама станет “дурочкой”. Рутина в пансионе царила страшная, девицы, что сидели второй год, не знали даже того, что Юлия узнала еще от бабушки, а педагоги не могли понять, почему девица Жадовская знает больше их, педагогов. Честнее всех оказался словесник Акатов, который заявил, что учить Юлию – только портить. Но именно здесь, в пансионе, Юлия Жадовская сочинила стихотворение... первое. Самое первое!

Читатель и друг, задержим внимание на пропавшем в бесславии Александре Федоровиче Акатове – это необходимо.

Сей Акатов, не ко сну будь помянут, был ярко выраженным графоманом с манией величия, присущей всем ему подобным. Он верил, что его стихи перевернут весь мир вверх тормашками. Но, еще не став поэтом, Акатов сочинил научный трактат “Поэзия”, в котором поучал глупцов – как следует писать стихи, чтобы стать великим. Освободив Жадовскую от постижения причастий и деепричастий, он заставил ее наизусть вызубрить свой трактат, начинавшийся такой фразой: “Поэзия есть выражение и дивный отголосок души и чувства”.

– Мадемуазель Жадовская, вы разве не согласны?

– Не знаю, Александр Федорович, что тут еще добавить?

– Теперь... сознавайтесь: вы пишете стихи? – Жадовская покраснела и, потупив взор, созналась, что грешна. – А-а, – радостно завопил Акатов, – попались мне... читайте!

Как прекрасен Божий мир!..


Дата добавления: 2015-11-05; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.03 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>