Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Взгляни на дом свой, ангел 35 страница



— Пф! — сказала Элиза, без сомнения думая этим его подбодрить. — Вы же совсем здоровы. Всё это одно воображение.

Он застонал и отвернулся.

 

 

Лето в горах умерло. Листва приобрела едва заметный оттенок ржавчины. По ночам улицы наполнялись печальным лепетом, и всю ночь на своей веранде он, словно в забытьи, слышал странные шорохи осени. И все люди, которым город был обязан своим весёлым шумным обликом, таинственно исчезли за одну ночь. Они вернулись назад в просторы Юга. Страну всё больше охватывало торжественное напряжение войны. Вокруг него и над ним слышался сумрак суровых усилий. Он ощущал смерть радости, но внутри него слепо нарастали изумление и восторг. Первый лихорадочный припадок, охвативший страну, теперь стал трансформироваться в машины войны — машины, чтобы молоть и печатать ненависть и ложь, машины, чтобы накачивать славу, машины, чтобы заковывать в цепи и сокрушать протест, машины, чтобы муштровать людей и превращать их в солдат.

Но страну осенило и истинное чудо: взрывы на полях сражений бросали свой отблеск и на прерии. Молодые люди из Канзаса уезжали, чтобы умереть в Пикардии. Где-то в чужой земле лежало ещё не выплавленное железо, которое должно было их сразить. Тайны смерти и судьбы читались в жизнях и на лицах, у которых не было никакой своей тайны. Ведь чудо возникает из союза обыденного и необычного.

Люк уехал в ньюпортскую военную школу. Бен отправился в Балтимор с Хелен и Гантом, который, перед тем как снова лечь в больницу для лечения радием, предался буйному запою, из-за чего им пришлось переменить гостиницу, а самого Ганта в конце концов уложить в постель, где он стенал и обрушивал проклятия на бога вместо того, чтобы адресовать их устрицам, съеденным в невероятных количествах и запитым пивом и виски. Они все пили много; но эксцессы Ганта ввергли Хелен в дикую ярость, а Бена исполнили хмурым и злобным отвращением.

— Проклятый старик! — кричала Хелен, хватая за плечи и встряхивая его несопротивляющееся осоловелое тело, распростёртое на постели. — Так бы и избила тебя! Разве ты болен? Я всю свою жизнь загубила, ухаживая за тобой, а ты здоровее меня! Ты надолго переживёшь меня, старый эгоист! Просто зло берёт!

— Деточка! — ревел он, широко разводя руками. — Благослови тебя бог, я пропал бы без тебя.

— Не смей называть меня деточкой! — кричала она.



Но на следующий день, по дороге в больницу, она держала его за руку, когда он, дрожа, на мгновение оглянулся на город, который лежал позади и впереди них.

— Здесь я жил мальчиком, — пробормотал он.

— Не тревожься, — сказала она, — мы тебя поставим на ноги. Ты снова станешь мальчиком!

Рука об руку они вошли в приёмную, где — обрамлённый смертью, ужасом, деловитой практичностью сиделок и мелькающими фигурами спокойных мужчин, с глазами-буравчиками и серыми лицами, которые так уверенно проходят среди разбитых жизней, — раскинув руки в жесте безграничного милосердия, во много раз больше самого большого из ангелов Ганта, со стены смотрит образ кроткого Христа.

 

 

Юджин несколько раз навестил Леонардов. Маргарет выглядела исхудавшей и больной, но великий свет в ней, казалось, пылал от этого только ярче. Ещё никогда он не ощущал так её огромного безмятежного терпения, великого здоровья её духа. Все его грехи, вся его боль, всё усталое смятение его души были смыты этим бездонным сиянием; суета и зло жизни спали с него, как грязные лохмотья. Он словно вновь облёкся в одеяние из света без единого шва.

Но он не мог открыть ей того, что переполняло его сердце: он свободно говорил о своих занятиях в университете, — и больше почти ни о чём. Его сердце изнемогало от бремени признаний, но он знал, что не может говорить, — она не поймёт. Она была так мудра, что могла только верить. Один раз в отчаянии он попытался рассказать ей о Лоре: он выпалил своё признание неловко в нескольких словах. Он ещё не кончил, а она уже начала смеяться.

— Мистер Леонард! — позвала она. — Представьте себе этого негодяя с девушкой! Вздор, мальчик! Ты даже не знаешь, что такое любовь. Не выдумывай! Успеется через десять лет. — Она нежно посмеивалась про себя, глядя вдаль рассеянным туманным взором.

— Старина Джин с девушкой! Бедная девушка! О господи, мальчик! Тебе ещё долго этого ждать. Благодари судьбу!

Он резко опустил голову и закрыл глаза. «Моя чудесная святая! — думал он. — Вы были ближе ко мне, чем кто бы то ни было. Как я обнажал перед вами свой мозг и был бы рад обнажить сердце, если бы посмел! И как я одинок, — и сейчас и всегда».

 

 

Вечерами он гулял по улицам с Айрин Маллард; город опустел и погрустнел от отъездов. Редкие прохожие спешили мимо, словно увлекаемые короткими внезапными порывами ветра. Он был заворожен её тонкой усталостью; она давала ему утешение, и он никогда не касался её. Но трепещуще и страстно он обнажал перед ней бремя, давившее его сердце. Она сидела рядом с ним и гладила его руку. Ему казалось, что он узнал её, только когда много лет спустя вспомнил про неё.

 

 

Дом почти опустел. Вечером Элиза тщательно уложила его чемодан, удовлетворённо пересчитывая выглаженные рубашки и заштопанные носки.

— Теперь у тебя много тёплой одежды, сын. Побереги её.

Она положила чек Ганта в его внутренний карман и заколола английской булавкой.

— Следи за деньгами, милый. Ведь неизвестно, с кем тебе придётся ехать в поезде.

Он нервно мялся возле двери — он предпочёл бы незаметно исчезнуть, а не кончить прощанием.

— По-моему, ты мог бы провести последний вечер с матерью, — сказала она ворчливо. Её глаза сразу затуманились, а губы задёргались в полной жалости к себе горькой улыбке. — Вот что я тебе скажу! Очень это странно, а? Ты и пяти минут со мной не посидишь, а уже думаешь, как бы уйти куда-нибудь с первой попавшейся женщиной. Хорошо. Хорошо. Я не жалуюсь. Наверное, я только на то и гожусь, чтобы стряпать, шить и собирать тебя в дорогу. — Она разразилась громким плачем. — Наверное, только на это я и годна. Всё лето я почти не видела тебя.

— Да, — сказал он горько, — ты была слишком занята постояльцами. Не думай, мама, что тебе удастся растрогать меня в последнюю минуту, — воскликнул он, уже глубоко растроганный. — Плакать легко. Но я всё время был здесь, только у тебя не было на меня времени. О, бога ради! Давай покончим с этим! Всё и без этого достаточно скверно. Почему ты всегда ведёшь себя так, когда я уезжаю? Тебе хочется сделать меня как можно несчастнее?

— Вот что, — бодро сказала Элиза, мгновенно перестав плакать, — если у меня получатся два-три дела и всё пойдёт хорошо, то весной я, может быть, встречу тебя в большом прекрасном доме. Я уже выбрала участок, — продолжала она с весёлым кивком.

— Аа! — В горле у него захрипело, и он рванул воротник. — Ради бога, мама! Прошу тебя!

Наступило молчание.

— Ну, — торжественно сказала Элиза, пощипывая подбородок. — Веди себя хорошо, сын, и учись как следует. Береги деньги, я хочу, чтобы ты хорошо питался и тепло одевался, но денег на ветер не бросай. Болезнь твоего отца потребовала больших расходов. Тратим, тратим и ничего не получаем. Неизвестно, откуда возьмётся следующий доллар. Так что будь бережлив.

Опять наступило молчание. Она сказала своё слово; она приблизилась к нему, насколько могла, и вдруг почувствовала себя безъязыкой, отрезанной, отгороженной от горькой и одинокой замкнутости его жизни.

— Как мне тяжело, что ты уезжаешь, сын, — сказала она негромко, с глубокой и неопределённой грустью.

Он внезапно вскинул руки в страдальческом незавершённом жесте.

— Какое это имеет значение! О господи, какое это имеет значение!

Глаза Элизы наполнились слёзами настоящей боли. Она схватила его руку и сжала её.

— Постарайся быть счастливым, сын, — заплакала она, — будь хоть немного счастлив. Бедное дитя! Бедное дитя! Никто не знает тебя. До того, как ты родился, — сказала она голосом, охрипшим от слёз, медленно покачала головой и, хрипло покашляв, повторила: — До того, как ты родился…

 

Когда он вернулся в университет, там всё переменилось, трезво настроившись на войну. Университет стал тише, печальнее, число студентов уменьшилось, они были моложе. Все, кто был постарше, ушли воевать. Остальные томились от невыносимого, хотя и сдержанного беспокойства. Их не интересовали занятия, карьера, успехи — война захватила их своим торжествующим Теперь. Какой смысл в Завтра? Какой смысл трудиться во имя Завтра? Большие пушки разнесли в клочья тщательно составленные планы, и они приветствовали конец всякой обдуманной наперёд работы с дикой, с тайной радостью. Учились они без всякой охоты, рассеянно. В аудиториях их взгляды были невидяще устремлены на книги, а уши чутко ловили сигналы тревоги и действий снаружи.

 

 

Юджин начал год усердно, поселившись с молодым человеком, который был лучшим учеником алтамонтской государственной школы. Звали его Боб Стерлинг. Бобу Стерлингу было девятнадцать лет, он был сыном вдовы. Он был среднего роста, всегда аккуратно и скромно одет; ничто в нём не бросалось в глаза. Поэтому он мог добродушно и чуть-чуть самодовольно посмеиваться над всем, что бросалось в глаза. У него был хороший ум — быстрый, внимательный, прилежный, лишённый оригинальности и изобретательности. Он всё делал по расписанию: он отводил определённое время на приготовление каждого задания и проходил его трижды, быстро бормоча про себя. Он отдавал бельё в стирку каждый понедельник. В весёлой компании он смеялся от души и искренне развлекался, но не забывал о времени. Когда подходил срок, он глядел на часы и говорил: «Всё это прекрасно, но работа-то стоит», — и уходил.

Все прочили ему блестящее будущее. Он с ласковой серьёзностью выговаривал Юджину за его привычки. Не надо разбрасывать одежду. Не надо сваливать в кучу грязные рубашки и трусы. Надо отвести постоянное время для каждого занятия; надо жить по расписанию.

Они жили на частной квартире в конце парка, в большой светлой комнате, украшенной большим количеством вымпелов университета, которые все принадлежали Бобу Стерлингу.

У Боба Стерлинга было больное сердце. Однажды, поднявшись по лестнице, он остановился на площадке, задыхаясь. Юджин открыл ему дверь. Приятное лицо Боба Стерлинга в бледных пятнышках веснушек было свинцово-белым. Посиневшие губы дёргались.

— В чём дело, Боб? Что с тобой? — сказал Юджин.

— Поди сюда, — сказал Боб Стерлинг и усмехнулся. — Приложи сюда голову. — Он притянул голову Юджина к своей груди. Чудесный насос работал медленно и неравномерно, с каким-то присвистом.

— Господи боже! — воскликнул Юджин.

— Слышал? — сказал Боб Стерлинг, начиная смеяться. Потом он вошёл в комнату, потирая сухие руки.

Но он совсем разболелся и не мог посещать лекции. Его положили в университетскую клинику, где он пролежал несколько недель — вид у него был не очень больной, но губы оставались синими, пульс бился медленно, а температура всё время держалась ниже нормальной. Ничто ему не помогало.

Приехала мать и увезла его домой. Юджин писал ему регулярно каждую неделю и получал в ответ короткие, но бодрые записочки. Потом он умер.

Две недели спустя вдова приехала за вещами сына. Она молча собирала одежду, которую уже никто больше не будет носить. Это была толстая женщина лет сорока пяти. Юджин снял со стены все вымпелы и сложил их. Она упаковала их в чемодан и собралась уходить.

— Вот ещё один, — сказал Юджин.

Она вдруг заплакала и схватила его за руку.

— Он был такой мужественный, — сказала она, — такой мужественный. Эти последние дни… я не хотела… ваши письма доставляли ему такую радость.

Теперь она одна, подумал Юджин.

 

 

«Я не могу оставаться здесь, — думал он, — там, где он был. Мы были здесь вместе. Я всегда буду видеть его на площадке с синими губами и присвистывающим клапаном или слышать, как он твердит задания. А ночью кровать рядом будет пуста. Пожалуй, с этих пор я буду жить один».

Но остаток семестра он прожил в общей спальне. Кроме него, там было ещё двое — один алтамонтец, которого звали Л. К. Данкен (Л. означало Лоуренс, но все звали его Элк), и ещё один, сын священника епископальной церкви, — Харольд Гэй. Оба были гораздо старше Юджина: Элку Данкену исполнилось двадцать четыре, Харольду Гэю — двадцать два. Однако сомнительно, чтобы более редкостная компания чудаков когда-либо собиралась в двух маленьких комнатках, одну из которых они отвели под «кабинет».

Элк Данкен был сыном алтамонтского прокурора, мелкого деятеля демократической партии, всемогущего в делах графства. Элк Данкен был высок — выше шести футов — и невероятно худ, вернее, узок. Он уже начал лысеть; лоб у него был выпуклый, а глаза большие, выпученные и бесцветные; под ними его длинное белое лицо постепенно скашивалось к подбородку. Плечи у него были чуть-чуть сутулые и очень узкие; в остальном его фигура обладала симметричностью карандаша. Он одевался щегольски в узкие костюмы из голубой фланели, носил высокие крахмальные воротнички, пышные шёлковые галстуки и яркие шёлковые носовые платки. Он учился на юридическом факультете, но большую часть времени трудолюбиво тратил на то, чтобы не учиться.

Младшие студенты, особенно первокурсники, собирались вокруг него после трапез с открытыми ртами и ловила его слова, как манну небесную, и чем нелепее становились его выдумки, тем алчнее они требовали новых. Он относился к жизни, как зазывала на ярмарке: многословно, покровительственно и цинично.

Второй их сожитель — Харольд Гэй — был добрая душа, совсем ребёнок. Он носил очки, и только они придавали блеск унылой серости его лица: он был невзрачно безобразен и ничем не облагорожен; он так долго изумлялся непонятности, по крайней мере, четырёх пятых всех феноменов бытия, что больше уже и не старался их понять. Вместо этого он прятал свою застенчивость и растерянность за ослиным хохотом, который раздавался всегда некстати, и за глупой усмешкой, исполненной нелепого и дьявольского всезнания. Приятельские отношения с Элком Данкеном были одним из высочайших взлётов в его жизни; он упивался багряным светом, заливавшим этого джентльмена, курил сигареты с развращённой усмешкой и ругался громко и неловко, с интонациями гуляки священника.

— Харольд! Харольд! — укоризненно говорил Элк Данкен. — Чёрт побери, сынок! Ты совсем, не знаешь меры! Если так пойдёт и дальше, ты начнёшь жевать резинку и тратить на кино деньги, которые должен был опустить в церковную кружку. Подумай о нас, прошу тебя. Вот Джин, совсем ещё юный мальчик, чистый, как нужник в хлеву; ну, а я всегда вращался в лучшем обществе и водил знакомство только с самыми выдающимися буфетчиками и великосветскими уличными девками. Что бы сказал твой отец, если бы он услышал тебя? Разве ты не понимаешь, как он был бы шокирован? Он перестал бы давать тебе деньги на папиросы, сынок!

— Мне наплевать на него и на тебя, Элк! — отвечал Харольд нераскаянно и с ухмылкой. — Ну их к чёрту, — орал он так громко, как только мог.

Из окон других дортуаров доносился ответный рёв — вопли: «Катись к чёрту!», «Заткнись», — и иронические подбадривания, которые доставляли ему большое удовольствие.

 

 

Разбросанная семья собралась на рождество вся. Ощущение надвигающегося разрушения, утрат и смертей свело их вместе. Хирург в Балтиморе не сказал ничего обнадёживающего. Наоборот, он скорее подтвердил смертный приговор Ганту.

— Сколько он может прожить? — спросила Хелен.

Он пожал плечами.

— Моя милая! — сказал он. — Понятия не имею. Ведь он — живое чудо. Вы знаете, что он здесь экспонат номер один? Его осматривали все наши хирурги. Сколько он протянет? Я ничего не смогу сказать — я больше не возьмусь предсказывать. Когда ваш отец уехал после первой операции, я никак не думал, что увижу его снова. Я полагал, что он не доживёт до весны. Но он снова здесь. Возможно, он вернётся ещё не раз.

— Неужели вы ничем не можете ему помочь? Как, по-вашему, от радия есть какая-нибудь польза?

— Я могу облегчить на время его страдания. Я даже могу на время остановить развитие болезни. Но это — всё. Однако его жизнеспособность огромна. Он как скрипучая калитка, которая висит на одной петле — но всё же висит.

Она привезла его домой, и тень его смерти повисла над ними, как дамоклов меч. Страх крался по их сознанию на мягких леопардовых лапах. Хелен жила в состоянии подавленной истерии, которая ежедневно вырывалась наружу в «Диксиленде» или в её собственном доме. Хью Бартон купил дом и заставил её переехать в него.

— Ты не придёшь в себя, — сказал он, — пока ты с ними. Оттого ты сейчас и стала такой!

Она часто болела. Она постоянно ходила к докторам за помощью и советом. Иногда она на несколько дней ложилась в больницу. Болезнь её проявлялась по-разному — иногда в страшных болях в груди, иногда в нервном истощении, иногда в истерических припадках, во время которых она смеялась и плакала поочерёдно и которые были вызваны отчасти болезнью Ганта, а отчасти гнетущим отчаянием, потому что она оставалась бесплодной. Она постоянно украдкой пила — понемножку для бодрости, никогда не напиваясь допьяна. Она пила отвратительные жидкости, ища только воздействия алкоголя и получая его не обычным путём, а с помощью ядовитых гнусностей, которые называются «экстрактами» и «тонизирующими средствами». Почти сознательно она губила в себе вкус к хорошим спиртным напиткам и «принимала лекарства», пряча от себя истинную природу мерзкой жажды, жившей в её крови. Этот самообман был в её характере. Её жизнь проявлялась в серии обманов-символов; свои антипатии, привязанности, обиды она объясняла любыми причинами, кроме истинных.

Но, кроме тех случаев, когда ей действительно не разрешали вставать, она никогда надолго не оставляла отца. Тень его смерти лежала на их жизнях. Они содрогались от ужаса; эта затянувшаяся угроза, эта неразрешимая загадка лишала их достоинства и мужества. Они были порабощены усталым и унижающим эгоизмом жизни, которая воспринимает чужие смерти с философским благодушием, но свою считает нарушением всех законов природы. О смерти Ганта им было так же трудно думать, как о смерти бога, и даже труднее, потому что для них он был реальнее, чем бог, он был бессмертнее, чем бог, он был сам бог.

Этот жуткий сумрак, в котором они жили, оледенял Юджина ужасом, заставлял задыхаться от ярости. Прочитав письмо из дому, он приходил в бешенство и колотил кулаками по оштукатуренной стене спальни, пока не обдирал суставы пальцев в кровь. «Они отняли у него мужество! — думал он. — Они превратили его в скулящего труса! Нет, если я буду умирать, никакой семьи! Дышат на тебя назойливым дыханием! Хлюпают над тобой назойливыми носами! Обступают тебя так, что невозможно дышать. С весёлыми улыбками говорят тебе, как ты хорошо выглядишь, и причитают у тебя за спиной. О, назойливая, назойливая смерть! Неужели нас никогда не оставят одних? Неужели мы не можем жить одни, думать одни, жить в своём доме сами по себе? Нет, я буду! Буду! Один, один и далеко, за завесой дождя».

Потом, неожиданно ворвавшись в кабинет, он увидел Элка Данкена, который тупо устремлял непривычный взгляд на страницу с определением правонарушений, — пёстрая птица, завороженная пристальным взором змеи, которая зовётся юриспруденцией.

— Неужели мы должны умирать, как крысы? — сказал он. — Неужели мы должны задохнуться в норе?

— Чёрт! — сказал Элк Данкен, закрывая большой кожаный фолиант и прячась за него. — Да, верно, верно! Успокойся. Ты Наполеон Бонапарт, а я твой старый друг Оливер Кромвель. Харольд! — крикнул он. — На помощь! Он убил сторожа и убежал.

— Джин! — завопил Харольд Гэй, отбрасывая толстый том при звуке громких имён, упомянутых Элком. — Что ты знаешь об истории? Кто подписал Великую Хартию?

— Она не была подписана, — ответил Юджин. — Король не умел писать, пришлось отпечатать её на мимеографе.

— Верно! — взревел Харольд Гэй. — А кто был Этельред Ленивый?

— Он был сыном Синевульфа Глупого и Ундины Неумытой, — сказал Юджин.

— Через своего дядю Джаспера, — сказал Элк Данкен, — он был в родстве с Полем Сифилитиком и Женевьевой Неблагородной.

— Он был отлучён папой в булле от девятьсот третьего года, но продолжал отлучаться для случек, — сказал Юджин.

— Тогда он созвал всё местное духовенство, включая архиепископа Кентерберийского доктора Гэя, который и был избран папой, — сказал Элк Данкен. — Это вызвало великий раскол в церкви.

— Но, как всегда, бог был на стороне больших батальонов,233 — сказал Юджин. — Позднее семья эмигрировала в Калифорнию и разбогатела во время золотой лихорадки сорок девятого года.

— Вы, ребята, мне не по зубам! — завопил Харольд Гэй, внезапно вскакивая с места. — Пошли! Кто со мной в киношку?

Это было единственное постоянное платное развлечение в городке. Кинотеатр по вечерам захватывала воющая орда студентов, которые под метким градом арахиса лавиной катились по проходам, вымощенным ореховой скорлупой, а затем трудолюбиво посвящали себя до конца вечера несчастным шеям и головам первокурсников и гораздо менее — рассеянно-жалкому мерцающему танцу марионеток на заплатанном экране, хотя они сопровождали его дружным рёвом одобрения и негодования или советами. Усталая, но трудолюбивая молодая женщина с тощей шеей почти непрерывно барабанила по разбитому пианино. Стоило ей остановиться на несколько минут, как вся стая начинала насмешливо выть и требовать: «Музыки, Мертл! Музыки!"

 

 

Необходимо было разговаривать со всеми. Тот, кто разговаривал со всеми, был «демократичен», тот, кто не разговаривал, был снобом и получал мало голосов. Оценка личности, как и все другие оценки, производилась ими грубо и тупо. Всё выдающееся внушало им подозрение. Они испытывали непримиримую крестьянскую враждебность к необычному. Человек блистательно умён? В нём кроется яркая искра? Плохо, плохо! Он ненадёжен, он не здравомыслящ. Университет был микрокосмосом демократии, пронизанным политическими интересами — общенациональными, региональными, местными.

В студенческом городке были свои кандидаты, свои агенты, свои боссы, свои политические машины, как и в штате. Юнцы приобретали в университете политическую сноровку, которую позже использовали, верша дела демократической партии. Сын политикана проходил обучение у своего ловкого родителя ещё до того, как с его щёк исчезал детский пушок, — уже в шестнадцать лет его жизненный путь был твёрдо намечен и вёл в резиденцию Губернатора или к гордым обязанностям конгрессмена. Такой юноша поступал в университет для того, чтобы сознательно ставить первые свои капканы с приманками, он сознательно заводил дружбу с теми, кто мог пригодиться ему впоследствии. К третьему курсу, если его усилия увенчивались успехом, он обзаводился политическим агентом, который помогал осуществлению его чаяний в пределах студенческого городка; он внимательно следил за каждым своим действием и говорил с лёгкой напыщенностью, которая мило уравновешивалась сердечностью: «А, господа!», «Как поживаете, господа?», «Хорошая погода, господа».

Безграничные просторы мира раскидывали перед ними неиссякаемые чудеса, но лишь немногие позволяли выманить себя из крепости штата, лишь немногие умели расслышать далёкие раскаты идей. Они не могли представить себе большей чести, чем место в сенате, а путь к этой чести — путь к пределу власти, величия и славы — лежал через юриспруденцию, узкий галстук и шляпу. Отсюда рождались политика, юридические факультеты, дискуссионные клубы и речи. Рукоплескания сената, выслушивающего приказ.

Разумеется, в седле были мужланы — они составляли девять десятых всех студентов; звучные титулы находились в их распоряжении, и они принимали все меры предосторожности, чтобы надёжно сохранить свой мир для мужланства и домотканых добродетелей. И обычно эти высокие посты — председательство в студенческих обществах и клубах и в Ассоциации молодых христиан, а также руководство спортивными командами — поручались какому-нибудь честному серву, который утвердил своё величие за плугом, прежде чем выйти на университетские поля, или какому-нибудь трудолюбивому зубриле, который показал себя во всех отношениях безупречным середнячком. Такого трудолюбивого зубрилу называли «человеком что надо». Он был надёжен, здравомыслящ и безопасен. Он был неспособен на дикие идеи. Он был прекрасным цветком, взращенным университетом. Он был приличным футболистом и успевал по всем предметам. Он во всём показывал хорошие успехи. И всегда получал хорошие оценки — за исключением нравственности, которая была у него сияюще отличной. Если он не посвящал себя юриспруденции и не шёл в священники, ему давали стипендию Родса.

В этом странном месте Юджин процветал на удивление. Он оставался за пределами завистей и интриг — все видели, что он ненадёжен, что он не здравомыслящ, что он в любом отношении неправильная личность. Он явно не мог стать человеком что надо. Было очевидно, что губернатора из него не выйдет. Было очевидно, что политика из него тоже не выйдет, потому что он имел обыкновение говорить какие-то странные вещи. Он был не из тех, кто ведёт за собой остальных или читает молитвы перед занятиями; он годился только для необычного. Ну что же, снисходительно думали они, такие нам тоже нужны. Не все мы созданы для весомых дел.

Он никогда ещё не был так счастлив и так беззаботен. Его физическое одиночество стало ещё более полным и восхитительным. Избавление от унылого ужаса болезни, истерии и надвигающейся смерти, который нависал над его скорчившейся семьёй, исполняло его ощущением воздушной лёгкости, пьянящей свободы. Он пришёл сюда один, без спутников. У него не было связей. Даже теперь у него не было ни одного близкого друга. И такая обособленность была преимуществом. Все знали его в лицо, все называли его по имени и говорили с ним дружески. Он не вызывал неприязни. Он был счастлив, полон заразительной радости и каждого встречал с восторженной пылкостью. Он испытывал огромную нежность ко всей чудесной и неизведанной земле, которая слепила глаза. Никогда ещё он не был так близок к ощущению братства со всеми людьми, и никогда ещё он не был так одинок. Он был полон божественного пренебрежения к условностям. Радость, как великолепное вино, струилась по его молодому растущему телу; он прыжками, с дикими воплями в горле, мчался по дорожкам, он подскакивал за жизнью, как яблоко, стараясь сосредоточить раздирающее его слепое желание, сплавить в единую идею всю свою бесформенную страсть и сразить смерть, сразить любовь.

Он начал вступать. Он вступал во всё, во что только можно было вступить. Раньше он не «принадлежал» ни к одной группе, но его манили все группы. Без особого труда он завоевал себе место в редакции университетского журнала и газеты. Маленькая капель отличий превратилась в мощную струю. Сначала дождик брызгал, потом полил как из ведра. Он был принят в литературные клубы, драматические клубы, театральные клубы, ораторские клубы, журналистские клубы, а весной — и в светский клуб. Он вступал в них с восторгом, с фанатическим упоением переносил рукоприкладство в процессе инициации и ходил с синяками, прихрамывая, но больше ребёнка или дикаря радовался цветным ленточкам в петлице и жилету в булавках, значках, эмблемах и греческих буквах.

 

 

Но эти титулы дались ему не без труда. Ранняя осень была бесцветна и пуста; тень Лоры всё ещё тяготела над ним. Она преследовала его. Когда он вернулся домой на рождество, горы показались ему унылыми и тесными, а город — подлым и зажатым в угрюмой скаредности зимы. Семья была исполнена нелепой судорожной весёлости.

— Ну, — печально сказала Элиза, щурясь над плитой, — попробуем хотя бы это рождество провести весело и спокойно. Кто знает, что будет! Кто знает! — Она покачала головой, не в силах продолжать. Её глаза увлажнились. — Может быть, мы последний раз собрались все вместе. Старая болезнь! Старая болезнь! — сказала она хрипло, поворачиваясь к нему.

— Какая старая болезнь? — спросил он сердито. — Господи боже, почему ты не можешь сказать прямо и ясно?

— Сердце! — прошептала она с мужественной улыбкой. — Я никому ничего не говорила. Но на прошлой неделе… я уже думала, что пришёл мой час. — Это было произнесено зловещим шёпотом.

— О господи! — простонал он. — Ты будешь жить, когда все мы давно сгниём.

Поглядев на его насупленное лицо, Хелен разразилась скрипучим сердитым смехом и ткнула его в рёбра крупным пальцем.

— К-к-к-к! Вечная история, разве ты не знаешь? Если у тебя удалят почку, сразу окажется, что ей пришлось ещё хуже. Да, сэр! Вечная история!

— Смейтесь! Смейтесь! — сказала Элиза, улыбаясь с водянистой горечью. — Но, может быть, вам уже недолго осталось надо мной смеяться.

— Ради всего святого, мама! — раздражённо воскликнула дочь. — У тебя ничего нет. Не ты больна! Болен папа! И в заботах нуждается он. Неужели ты не понимаешь, что… что он умирает. Он, возможно, не доживёт до конца зимы. И я больна. А ты переживёшь нас обоих.

— Кто знает, — загадочно сказала Элиза. — Кто знает, чья очередь наступит раньше. Вот только на прошлой неделе мистер Косгрейв, здоровее человека было не найти…

— Начинается! — с безумным смехом взвизгнул Юджин в исступлении, мечась по кухне. — Чёрт побери! Начинается!

В эту минуту одна из старых гарпий, которые постоянно коротали в «Диксиленде» угрюмую зиму, возникла в дверях из полутьмы коридора. Это была крупная, костлявая старуха, давняя наркоманка, которая при ходьбе конвульсивно дёргала худыми ногами и цеплялась за воздух скрюченными пальцами.

— Миссис Гант, — сказала она, после того как долго и жутко подёргивала отвисшими серыми губами. — Я получила письмо? Вы его видели?


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 36 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.024 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>