Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Борис Александрович Покровский 22 страница



Любопытный «заскок» профессиональности. Преодолим ли он? Да. Музыканты бургасской оперы блистательно доказали это, хотя потратили много труда. А какие театральные возможности открываются при подобном отказе от «удобных» профессиональных трафаретов!

Пусть будет благословенна земля болгарская. Я благодарю ее за то, что и горы, и солнце, и леса, и море — вся природа Болгарии вошла в мое сердце как драгоценное богатство. Мое богатство! Но трижды я благодарен болгарской земле за друзей, которыми она одарила меня.

Заметной фигурой в оперном искусстве Болгарии, может быть, самой заметной, является дирижер Асен Найденов. Музыкант огромного опыта и высочайшего профессионализма. Конечно, как это часто бывает в театрах, в свое время ему дали понять, что могут обойтись и без него. Он уехал в Советский Союз, где работал сначала в Ленинградском Малом оперном театре, потом был приглашен в Большой.

В Болгарии я с Асеном Найденовым ставил «Войну и мир» Прокофьева и «Сказание о невидимом граде Китеже» Римского-Корсакова. Общение с ним было для меня хорошим уроком. Найденов — маститый, самый маститый музыкант Болгарии. Но вместе с тем он ребенок, наивный, легко увлекающийся. Была у него автомашина французской марки «Пежо», он презирал в это время все остальные. Сменил машину — сменилась и оценка автомобилей. Услышал музыкальную грязь на сцене — ужас, театр надо закрыть. Но скоро увидел на сцене что-то хорошее и обрадовался.

Как-то, рассказывая мне о театре, Асен Яковлевич выпалил: «Больше не могу. Это безобразие. Ухожу!» И тут же без всякой паузы добавил, что в работе над новым спектаклем он «всем покажет», и весело заспешил на репетицию. Это — особый склад характера, сохраняющий молодость художника-музыканта, самая действенная консервация жизненных импульсов.

Такому отношению к жизни и искусству надо учиться — уметь сочетать полноту жизни с каждодневной работой в театре, которая каждую секунду может принести горести или радости.

Интересной и памятной для меня работой была постановка «Белой ночи» Тихона Хренникова в Музыкальном театре имени Македонского в Софии. Чем понравилось мне это произведение? Тем, что в нем не определен жанр. Это всегда вызывает режиссерское любопытство, тревожит фантазию и дает свободу для выбора решения. Это интересно для театра, интересно для режиссера, интересно для актеров, а значит — всегда интересно как открытие для публики.



Оперетта? Для оперетты «Белая ночь» слишком серьезна, даже в гротеске, даже в злом смехе. Мюзикл? Нет — слишком хроникальны и историчны события драматургии. Иногда перерывы между музыкальными номерами очень длинны. Для того чтобы удержать нужный темп спектакля и найти пружинистый ритм в сменах эпизодов, попробовал поддержатьего хорошо организованными шумами. Тиканье часов, фабричные гудки, стук каблуков — все было полезно для продления ощущения давно отзвучавшей музыки и подготовки восприятия следующего музыкального номера.

Это было мое очередное «открытие Америки». Как часто вещи, давно известные в творчестве, обретают целесообразность и плоть при конкретном их применении на практике! Только тут познаешь их возможности. Я думал разработать «находку» в другом спектакле, но там она оказалась ненужной, так как не вызывалась драматургией и театральной формой произведения.

Попросили меня поставить в Софийской опере «Пиковую даму». «Ну, что вам стоит?» Действительно, опера известна, почему не помочь друзьям. Спектакль вышел, в нем есть неплохие сцены, есть «концепция». Успех. Но как это мало для подлинно творческого самочувствия! Спектакль должен быть, хоть маленьким, но открытием, должен приоткрывать завесу над той или другой неведомой ранее деталью в произведении. Это требует свежести режиссерского восприятия.

Начинать надо с нуля, что трудно в такой популярной опере, как «Пиковая дама», и это не получилось в моем болгарском спектакле. Я начинал не с нуля, а уже находясь во власти своих прежних представлений, своего опыта постановок оперы и традиций ее исполнения. Ну а театр? Он, и публика в том числе, не ждал открытий. Им я импонировал как знаток известной традиции постановки «Пиковой дамы». Они это и получили.

Кто прав? Любой безапелляционный ответ на этот вопрос будет сомнителен. Театр — не только режиссер, но и задачи коллектива, публика, наконец — это производство. А режиссер — не «свободный художник», он в большой мере и производственник. Он не только экспериментирует, но, подчиняясь задачам производства, является мастером, выполняющим заказ. Это ничуть не унижает нашу профессию, напротив, делает ее более реальной. Декларации — декларациями, находки — находками, эксперименты — экспериментами, а дело — делом. Театр не только мир фантазии, но и деловое учреждение. Есть план, нормы, традиции, ожидания конкретного зрителя, наконец, чувство меры. Учет потребностей и возможностей зрителей — вещь реально необходимая. Проблема заключается в том, как сочетать деловое в режиссерских расчетах с «романтикой» и дерзостью профессии. Но все же моя «Пиковая дама» оказалась спектаклем, мало радостным для меня.

Может быть, надо остановиться еще на двух спектаклях той поры: «Хованщине» и «Сказании о невидимом граде Китеже». «Хованщина» в инструментовке Дмитрия Дмитриевича Шостаковича обрела для меня драматургический смысл. Я не мог ставить редакцию, лишенную линии «пришлых людей». Теперь мне все было ясно. Произведение имело драматический хребет и «точку зрения». Я понимал, что в Большом театре «Хованщину» мне не ставить. Она была уже поставлена в отвергнутой мною ранее редакции Римского-Корсакова. В моей жизни не раз случалось, что некоторые важные для моей творческой биографии произведения мне приходилось ставить «на стороне».

В качестве художника спектакля я по совету Вадима Федоровича Рындина взял молодого, тогда только еще начинающего Валерия Левенталя. Визуальный образ был точен: деревянное, погорелое, все в щелях пространство. Артисты были заинтересованы в работе и талантливы. Как хорошо я ни знал произведение, но настоящее познание его приходило только в процессе работы. Да еще — полное ли?

Известно, что в «Хованщине» точного историзма нет. Но если изучать суть, так сказать, «зерно» эпохи по опере Мусоргского, то не промахнешься. В «Хованщине» — правдао том времени. Отдельные эпизоды, случаи, встречи, конфликты, куски общественных и личных эмоций — мозаика. Но вся она скреплена взглядом народным — удивленно взирают на трагические московские события тех лет мужики, группа ходоков, пришедших со стороны. Они объективны, поскольку не принадлежат ни к одной партии, не имеют частных интересов. Они лишь фиксируют то, что наблюдают. Любопытная и четкая драматургия — тот стержень, без которого все произведение разваливается по частям.

Режиссеру надо приобщить взгляд публики на различные события оперы к открыто удивленному восприятию происходящего пришлыми людьми. Сначала они попробовали сказать свое «веское слово» — разгромили будку писаря, но потом перед лицом надвигающихся непостижимых событий смолкли, притихли, окостенели, обобщив свое состояние в заключительной раздумной молитве.

Получилось ли это у меня? Немножко получилось. Я думаю, что это определило успех спектакля на многие годы и во многих странах, в которые по нескольку раз привозили его.

Вторым положительным качеством спектакля был его истинно славянский дух. Это уже от исполнителей — от болгар, близких моему сердцу. Дирижер — А. Маргаритов — сдержан, скромен, честен. Честен — важное качество в искусстве: ведь если встанет за пульт дирижер, который любит покрасоваться, все изменится. Артисты Гюзелев, Бодуров, Димитр Петков так проявляли характеры в споре князей, что я каждый раз был серьезно взволнован тем, как решится судьба русской истории. Неужели так? Да, увы! Хор невелик, но это все мои друзья и в творчестве и в личном общении. Я забывал, что они не русские. С ними было легко работать.

Не люблю я рассказывать о своих спектаклях. Обязательно начинаешь врать, хочется показаться лучше, талантливее, захватить, поразить, увлечь. Пустое! Не надо походить на дирижера, «выскакивающего из фрака». Описывать свои спектакли мог только Станиславский! Даже Мейерхольд за это уже не брался. А мне нужно рассказать о «Сказании о невидимом граде Китеже».

Как ставить эту оперу? Как «сказание». Кто сказывает? Тот же, кто действует. Орды после набега делят награбленное и поют о себе, видя себя как бы со стороны, глазами тех, кого грабили и убивали. Оценивают себя и свои поступки русской меркой. Музыка, характеризующая татарское нашествие, — цитата русской песни о татарском полоне. Конечно, принято на это закрывать глаза или, вернее, не открывать их. Если режиссер этого «не заметит», все пройдет благополучно. А если примет как драматургический знак к решению спектакля, то есть будет делать то, для чего его профессия существует, то… держись «новатор». В лучшем случае — его спектакль вызовет недоумение, в худшем — окрик невежды. С подобными «страхами» режиссерам часто приходится приступать к работе.

«Китеж» — сложнейшая драматургическая задача для режиссера. Я видел старые постановки, в которых просто на многое не обращали внимание. Теперь легко говорить: всеупивались музыкой, дескать. Попробуй сейчас так поставить, сраму не оберешься. Глядя на себя в зеркало, со стыда сгоришь…

В болгарском спектакле я попытался сделать всю массу хора сказителями. Но переключаться от рассказа о том, что было, к действию «здесь, сегодня, сейчас», очень трудно. Да и возможно ли? Вряд ли это удалось. Хотя успех был, особенно в Испании, где знают и очень ценят русскую оперу.

Скажем так. Первое — задача поставлена и поставлена, как я и сейчас думаю, правильно. Второе — приняты меры к тому, чтобы решить задачу. Третье — задача до конца не решена.

Исполнительские возможности болгарских артистов огромны, почти безграничны. Они сочетают славянский размах и душевность с темпераментом и прихотливыми, пружинистыми ритмами восточных народов. Это поражает в музыке и танцах многочисленных ансамблей, особенно в самодеятельности, и особенно в болгарских деревнях. Это искусство привлекает самобытностью.

В творчестве молодых болгарских композиторов богатство национального народного искусства отражения до конца не нашло. Авторы опер пока находятся в плену очарования русских или западноевропейских классических опер. В национальном характере болгарского искусства есть что-то уникальное, неповторимое, а значит, здесь можно найти «золотую жилу», увы, еще не полностью разработанную оперным искусством Болгарии.

От оперного образа я жду проявления своеобразных черт болгарина — человека особого склада, носителя особых народных традиций. Например, я нигде, ни у кого, ни у одного народа не встречал той нежности, с которой относятся в Болгарии мужчины к детям. Это не бросается в глаза. Совсем не афишируется, скорее, даже скрывается. Кое-где и кое-кто уже готов стесняться, конфузиться подобных чувств. Но нет, они трогательны и прекрасны! Одному этому чувству можно посвятить оперу, одна эта священная, вечная и трогательная черта характера болгарского мужчины может стать образом прекрасного, быть воспетой искусством.

Но особенность национального характера потребует новых средств от композиторов, особых интонаций, еще не слышанных в операх, особых музыкально-драматургических форм. Повторением известных приемов проблема решена быть не может.

Здесь и находится источник, который может вынести на поверхность мирового оперного искусства великие сюрпризы. Я верю, что болгарское оперное искусство еще прославит уникальные черты народа и тем прославится само.

Еще не вскрыта оперой (а эта сложная тема по плечу только оперному искусству) глубина и в некоторой степени «тайна», сокровенная тайна любви, взаимной любви и доверия друг к другу русского и болгарского народов. Например, случайно ли в свое время мы выбрали для своей письменности Кириллицу? Или — русские воины помогали болгарам освободиться от долгого османского ига? Можно объяснить это политической ситуацией, интересами времени и т. д. и т. п. В глубине этого события безусловно лежит прекрасная «тайна». О ней говорят многие могилы, где похоронены русские воины. Могилы, которые являются священными для болгарского народа.

Болгары всегда неизменно учили русский язык, даже в то время, когда находились под сапогом германского фашизма. Болгары были единственными, кто не воевал (в этих-тоусловиях!) с Советским Союзом.

Мне рассказывала жена, что, когда она в первые годы после войны гастролировала в Болгарии пела во многих больших и маленьких городах, всегда при ее выходе на сцену зал вставал и готов был слушать ее выступление стоя в знак уважения к представителю Советской страны, русскому искусству. Так выражалось чувство братства.

Взаимное доверие, душевные симпатии народов можно объяснить историей, политикой, совпадением интересов и т. д. Но, мне кажется, опера способна доискаться до глубоких, дивных, несказанных первопричин духовного родства народов, не формулируя их, не объясняя, а проникая в глубь явления, позволяя присутствовать при его зарождении, помогая лицезреть великое и прекрасное «таинство».

В НЕМЕЦКИХ ТЕАТРАХ

 

Удивительно, как разнообразно оперное искусство. Оперы контрастно жанровые: серьезные, трагические, веселые, шутливые, озорные. Оперы «номерные» и с непрерывно развивающимся действием. Оперы с разговорами и с речитативами, «сухими» и мелодическими. Трагическое осмысление реальности жизни и приемы условно гротесковые, эпатирующие. Чувства масс и чувства отдельных лиц. Грандиозные, масштабные и интимные средства выражения. Но более всего оперы различаются для меня по национальному духу, характеру, особенностям художественного мышления. Это качество неповторимое и драгоценное. Качество часто необъяснимое, но всегда увлекающее.

Я думаю, что, как бы ни старался талантливый композитор создать оперу по законам космополитизма, все равно неповторимость национального видения жизни, природа темперамента проявят необъяснимо прекрасное и драгоценное для искусства качество — народность. В сущности, о величии художника мы всегда судим по тому, как он выражает общечеловеческие идеи языком своего народа. Пусть Бизе пишет про испанку Кармен, опера все же французская. Пусть Верди создает образ английского чревоугодника Фальстафа, все равно мы слышим в нем юмор и обаяние итальянца. А события в таинственном замке Прованса, написанные Чайковским, обнаруживают склад характера русской девушки. Пусть зовется она Иолантой.

Не по поведению и словам, а по душе произведения мы понимаем национальную сущность и неповторимость образа. Что уж говорить о национальных шедеврах! Весь мир, к примеру, преклоняется перед итальянцем Верди, немцем Вагнером, русским Мусоргским. Они всем дороги. Какое, кажется, дело современному американцу до того, что колокол Ивана Великого в Кремле возвещает о начале раскола! Что французам до того, как волнуются черноризцы со своим идеологом Досифеем, кланяясь до земли в сторону Кремля, как сомневаются они в победе своего «откровения» на предстоящих прениях! Почему немцев волнует судьба религиозного раскола в далекой русской истории? Почему они переживают, когда Досифей чувствует свое бессилие перед «силой вражьей» («Возможем ли спасти?»)? История Руси выражена по-русски гением, и этот образ заставляет затаить дыхание любого, способного воспринимать искусство.

Национальный характер сказывается не только в великих произведениях, но и в самой организации искусства, в деятельности каждого артиста, режиссера, дирижера, в особенностях восприятия спектакля публикой, в ее отношении к театру. В Советском Союзе публика чаще всего спешит в театр с жадностью, с огромной, прямо-таки биологической потребностью насытиться образами театрального музыкального искусства. Не успел переодеться — не беда. Не приготовил дома ужин — в буфете перехвачу. Но скореена свое место, занять удобную позицию, чтобы смотреть, смотреть, смотреть, слушать, слушать, слушать.

Итальянцы перед спектаклем предвкушают появление какого-нибудь сюрприза, будь то спектакль, исполнение роли, партии. Любой сюрприз обязательно вызовет бурную реакцию (в этом вся «соль»!) — или восторг, благодарность, признание, или провал, скандальный и решительный. Все хорошо! С плохого спектакля русские уйдут тихо, сконфузившись. Возбужденные итальянцы решительно выскажут протест, возмущение и тем вполне вознаградят себя за разочарование.

Американцы очень делово и точно объявляют свою цену спектаклю: а) аплодисментами, б) стуком ногами по полу, в) свистом — вот основные градации положительной реакции американца.

Немцы приезжают в оперу заранее (они все, что нужно было, не спеша успели сделать). Специально одевшись и аккуратно причесавшись, они спокойно прогуливаются по фойеи ждут, когда им объявят о необходимости занять свои места. Даже плохой спектакль будет награжден полагающимися аплодисментами. («Ведь в конце концов артисты не виноваты, что они бездарны. Они трудились, а то, что мы зря провели время, так это наша беда. В следующий раз надо быть осмотрительнее».)

Вера в чистоплотность усилий театра стопроцентна. Теперь уже может быть оценка качества. Если спектакль хорош, то и оценка будет соответствующей. Все талантливое и по-настоящему квалифицированное немец не пропустит без благодарности. Он знает всему свою цену. Если спектакль плохой, немецкий зритель, отстучав свою долю аплодисментов, спокойно покинет помещение театра, тем сильно наказав недостойную труппу. («Уж лучше бы освистали, закидали бы гнилыми помидорами, чем так», — подумает честный артист.)

Немецкий зритель проявляет особую дисциплину и готов подчиниться полагающемуся распорядку в отношении успеха спектакля. Я вспоминаю поразивший меня вопрос моего ассистента перед выпуском спектакля «Пиковая дама» Чайковского в Лейпциге: «Поклоны вы будете ставить сами или поручите мне?» В то время о специальной организации поклонов мне не было известно. Смутившись, я ответил: «Поставьте их вы, пожалуйста, сами». «Сколько минут аплодисментов вы хотите иметь после спектакля?» — спросилтогда мой коллега. Я совершенно растерялся. «Пять минут хватит?» «Хорошо», — ответил я. Мой ассистент поставил выходы актеров на публику и их поклоны таким образом, что публика действительно аплодировала пять минут. (Время достаточное для того, чтобы считать, что спектакль имел успех.) Прошло пять минут, аплодисменты дружно прекратились. Публика довольная ушла домой.

Немецкие театры я знаю по гастролям Камерного музыкального в городах ГДР, ФРГ и в Западном Берлине; по спектаклям Большого театра в Восточном и Западном Берлине; по моим спектаклям в берлинском театре «Штатсопера» и Лейпцигском оперном театре.

С последним городом меня связывают долгие годы знакомства. В разное время я поставил в этом театре «Пиковую даму» и «Евгения Онегина» Чайковского, «Золотого петушка» Римского-Корсакова, оперы Прокофьева «Игрок» и «Любовь к трем апельсинам».

Я был при рождении этого театра, когда во вновь отстроенном здании состоялось первое представление. Это были «Нюрнбергские мастера пения» Вагнера. Мы с Д. Б. Кабалевским были приглашены на торжество. Спектакль тогда произвел на меня огромное впечатление. Он был совершенно не скучным. Восприятию оперы помогала четкая организация постановки. Организация творческая, конструктивная, временная. Четкость выполнения любой детали, любой мизансцены. Декоративная тщательность. Все это сообщилов конце концов спектаклю убедительность. А поведению актеров, если хотите, — темперамент изображаемых ими персонажей.

В самом деле, если человек должен выполнить ряд четких, точно определенных по роли задач, хотя бы физических, если каждое мгновение его жизни на сцене наполнено ясной целью — не целью вообще, аморфной, литературной, а действенной, до предела конкретной, — то он становится интересным для наблюдения. Переходя от куска к куску, актер заботится о том, чтобы ни одно звено в логике поведения не потерялось, чтобы никогда и нигде не образовался вакуум, столь любимый дилетантствующими в опере артистами, тот самый вакуум, когда исполнители просто наслаждаются своим пребыванием на сцене и могут делать бессмысленные переходы, позировать, производить лишенные всякой целесообразности жесты, словом, «играть».

В связи с этим вспоминаю, как однажды в Горьком, ставя «Ивана Сусанина», я работал с совсем неопытной артисткой над ролью Вани. Мне никак нельзя было довериться ее опыту. Нельзя было понадеяться на то, что тот или иной кусок роли будет сыгран самостоятельно, исполнен на «накате», в общем напоре одного большого куска. Мне пришлось «забить» ее роль многими действиями, выполнение которых организовывало бы ее внимание, придавало поведению энергию и убедительность. После того, как ее роль была проведена на публике и вызвала удивление и восхищение на обсуждении, артистка растерянно сказала: «Все хвалят, но мне все время было некогда играть. Я все время былазанята. Делала то одно, то другое, едва успевая. И я не помню, каков был спектакль. Я не поняла себя в роли Вани. Все время надо было что-то делать, делать, делать».

Если роль наполнена действием, в ней нет пустых мест, и есть актерское неудовлетворение оттого, что некогда было «поиграть», — это,по-моему,правильное состояние артиста в спектакле. Самочувствие исполнителя далеко не всегда совпадает с качеством исполнения. Бывает, что актер чувствовал себя в спектакле хорошо, роль удалась, голос звучал, сам он получал наслаждение от творческого процесса, но… окружающие прячут глаза, не хотят обсуждать увиденное.

Бывает и наоборот. Спектакль игрался с трудом, было перенапряжение внимания, какие-то неосознанные тормоза, надо было себя контролировать, мобилизовывать. Самочувствие после такого спектакля плохое, а вокруг все хвалят: «Хорошо, убедительно. Молодец».

Впервые я познакомился с этим феноменом на выпускных экзаменах по актерскому мастерству в ГИТИСе. В пьесе «Враги» я играл Синцова. На генеральной репетиции был, как говорится, сам себе не мил. А в результате — высокая оценка. Иные поговаривали о том, что уж не пойти ли мне на эту роль в МХАТ. На другой день на экзамене я катался в спектакле, «как сыр в масле», многие пришли посмотреть наш экзамен, даже из МХАТа. Когда спектакль заканчивался, я жалел о том, что приходится с ним расставаться, расставаться с таким чудным творческим состоянием. Но… если мне и поставили за этот спектакль приличную оценку, то только по воспоминаниям некоторых членов экзаменационной комиссии о генеральной репетиции. Целый день после этого друзья не смотрели мне в глаза («Ну, учудил!»). «В чем дело?» — спросил я у профессора Раевского. «Самочувствие часто обманывает актера», — ответил он мне.

Так вот, в лейпцигском спектакле я увидел, что актерам некогда, у них не было свободного времени поиграть, «пофигурять» на сцене, показывая больше себя, чем исполняемую роль. Можно сказать, что энтузиазм артистов (всех, включая хор и сотрудников разных рангов и положений), предельная четкость и добросовестность выполнения любых режиссерских заданий переросли в зримую картину высокой художественности. Это был прекрасно, солидно и тщательно оформленный спектакль. Музыкальная сторона была превосходной, хотя дирижер по всем законам вагнеровского спектакля не был виден публике, как, увы, принято в некоторых наших театрах. Яркий, осмысленный спектакль,а не навязчивое мерцание одной, двух, трех звезд, наличие которых предполагает как минимум серый фон, а еще лучше темную-претемную ночь.

Опера шла без купюр — это тоже условие, при котором обеспечивается естественная внутренняя логика целого, без досадных и насильственных разрывов единой системы произведения, когда искусственно нарушаются художественные коммуникации отдельных частей, объединяющихся в цельный, единый образ. В спектакле не было вычурности, поисков приемов, которые должны поразить зрителя неожиданностью, непременной погоней за новым. Если и было что-то новое, так это естественный темперамент событий, предельно органичное действие.

В этом спектакле я познакомился с режиссерским искусством Иоахима Херца и решил пригласить его на постановку в Большой театр. Он ставил у нас «Летучего голландца»Вагнера. Работал темпераментно, эмоционально, организованно. Спектакль получился хорошим. Но режиссерский метод — фиксирование каждого движения артиста, пунктуальное исполнение всего заранее задуманного режиссером, полнейший и точнейший диктат режиссера, который в дальнейшем необходимо оправдать актерской индивидуальностью, стать органичным и естественно необходимым данной сценической ситуации, — не был принят некоторыми русскими артистами.

При всей своей доброжелательности и желании выполнить задание как можно лучше актеры не могли свободно творить в жесткой сетке режиссерских указаний, сковывавших их собственную инициативу. Режиссер ходил с клавиром по сцене и сообщал артистам заранее сделанные в нем пометки. «На второй четверти четвертого такта резкий поворот вправо, а на паузе четвертого такта надо сесть…» Артисты с трудом запоминали подробности режиссерского рисунка, путали, удивленно смотрели на режиссера, глядевшего в клавир, а не в их глаза.

Подобного рода удивление я увидел у немецких актеров, а того более — у ассистентов режиссера, когда я в Лейпциге на первую свою репетицию пришел без клавира и объяснял течение действия и мизансценировку, разглядывая актеров, примериваясь к ним. Естественно, что я был готов менять на ходу технические детали роли в зависимости от индивидуальности артистов. И тогда в многочисленных клавирах сопровождавших меня ассистентов и помощников (каждый по своей специальности!) нервно замелькали резиночки, стирающие намеченное ранее.

Сначала эти резиночки были маленькие, надетые на конце карандаша, но вскоре каждый из коллег запасся большой резинкой, а записи моих первых мизансценических наметок стали делаться тоненькими-тоненькими штрихами в ожидании замены. Впрочем, как московские артисты в конце концов привыкли к Херцу, так и немецкие — к моей манере репетировать.

Но все-таки некоторые актеры Большого театра отказались от участия в постановке немецкого режиссера, чураясь его метода. Что касается отношения ко мне немецких актеров, то о таких отказах я ничего не слышал. Да и позволит ли этакое дисциплина немецкого артиста? Тем не менее я замечал, что в первом моем спектакле полной договоренности, полного доверия, полного взаимопонимания между нами не было. А в постановке «Князя Игоря» Бородина, которую я делал в Берлине в 1978 году, известный певец Н. не смог сдержать своего обещания, данного дирекции, и не спел Игоря. Он прислал мне письмо, полное сожалений и жалоб на то, что болезнь, мол, не позволяет ему… В самом ли деле весь период постановки «Игоря» он был болен? Театральный мир сложен и запутан. Никогда нельзя ни за что ручаться.

А что же с методом? Я предпочитаю клавир и партитуру оперы оставлять дома. Когда иду на репетицию, голова полна, более того, просто перенасыщена разными приспособлениями для исполнителей. Но как только начинается репетиция, все проясняется. Все ненужное данному актеру в данном месте улетучивается в мгновение ока. Появляется нечто такое, что не было заранее припасено, что родилось из совокупности всего приготовленного «хаоса» и индивидуальности, которая прямо-таки прет из каждого человека в каждое мгновение его жизни, видна в каждом его жесте, гримасе, слышна в его интонации, тембре голоса. Что же, все приготовленное, увиденное, сочиненное заранее — бессмысленно? Нет, это почва, без которой не вырастет цветок окончательного решения.

А метод Херца? Был ли он формален? Был ли он проявлением режиссерского насилия? Судя по тому, как непринужденно, естественно, как заинтересованно по его партитуре действовали немецкие артисты в «Нюрнбергских мастерах пения», его метод не зажимал их творчества, а напротив, был формой, в которую они с готовностью и радостью вливали свои эмоции. Эта форма принималась как не подлежащая обсуждению, не нуждающаяся в проверке каждым артистом, принималась как естественная осознанная необходимость, как обязательное условие их творчества. У них не было и тени возражений или ощущения возможных несоответствий. Так дано. Теперь это надо освоить.

Русский артист все сначала проверяет на себе, и малейшая несхожесть, минимальная конфликтность задачи с его возможностями вызывает протест. В этом есть свои преимущества, которые чаще всего ощутимы в финале работы, в спектакле. Но такой подход приносит и художественные потери, артист часто отступает от трудного и непривычного, ограничивает себя. Рассказываю об этом, чтобы подчеркнуть силу национального характера, проявляемую артистами в процессе работы.

Эти национальные особенности надо учитывать. Мои уважаемые немецкие коллеги — режиссеры И. Херц в «Летучем голландце» и Э. Фишер, привлеченный мною для постановкив Большом театре «Трубадура» Верди, — ища в артистах привычного послушания и дисциплины, естественно ориентировались в своих постановках на более покладистых актеров, отвергая тех, которые настаивали на своем. Но «покладистые» не всегда бывают самыми лучшими, а «инакомыслящие» вместе с трудностью общения приносят искры неожиданного откровения, влияют на творчество режиссера.

А почему режиссеру отказываться от еще одной порции творческой пищи, творческого влияния, если он может отделить влияние благородное и благотворящее от пошлой тупости штампа?

Пищу полезную — от ядовитой? Тут должен проявить себя режиссерский инстинкт. Кошка не будет есть недоброкачественную пищу, она лучше поголодает.

Итак, я получил приглашение поставить в Лейпцигском театре «Пиковую даму». С одной стороны, я наполнен традициями ее исполнения, с другой — в новых условиях я должен ориентироваться на определенный склад характера публики. Я понимал, что меня приглашают не для того, чтобы я поставил «Пиковую даму» по-немецки. Вместе с тем спектакль традиционно русский может шокировать своей непривычностью и тем, что он не будет оправдан национальной природой исполнителей.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.024 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>