Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

История Анны Вулф, талантливой писательницы и убежденной феминистки, которая, балансируя на грани безумия, записывает все свои мысли и переживания в четыре разноцветные тетради: черную, красную, 15 страница



— Ты знаешь, что я не могу.

Ничего не ответив, он пошел прочь, в темноту, и я уже почти было двинулась вслед за ним, но тут ко мне подошел Вилли. Мы были почти у нашей спальни, и мы направились туда. Вилли сказал:

— Это лучшее из всего, что могло произойти. Джексон и его семья уедут отсюда, и Джордж придет в себя.

— Это означает, почти наверняка, что семью ожидает разлука. Жена и дети Джексона больше не будут с ним жить.

Вилли заметил:

— Как это на тебя похоже. Джексону повезло, у него была возможность завести семью. У большинства из черных такой возможности нет. А теперь он станет таким, как все. Вот и все. Ты разве рыдала и стонала из-за того, что у всех остальных семей нет?

— Нет, я поддерживала политический курс, призванный положить конец всем этим чертовым порядкам.

— Это так. И это правильно.

— Но случилось так, что я знаю Джексона и его семью. Иногда я не могу поверить в то, что ты действительно имеешь в виду то, что говоришь.

— Ясное дело, не можешь. Сентиментальные люди никогда не верят ничему, кроме собственных чувств.

— А для Джорджа ничего не изменится. Потому что трагедия Джорджа заключается не в Марии, а в нем самом. Когда она уедет, появится кто-нибудь другой.

— Может, все это станет для него уроком, — сказал Вилли, и, когда он это говорил, его лицо стало безобразным.

Я оставила Вилли в спальне и вышла на веранду. Туман был уже не таким густым, и он уже пропускал сквозь себя слабое, рассеянное и холодное свечение, изливавшееся с тусклых небес на землю. В нескольких шагах от меня стоял Пол, и он смотрел на меня. И внезапно все опьянение, вся ярость и боль того вечера сгустились во мне в какой-то клубок и взорвались подобно бомбе, и я больше уже не чувствовала ничего, кроме того, что я хочу быть с Полом. Я подбежала к нему, он схватил меня за руку и, не сказав друг другу ни слова, мы побежали, не зная, куда мы бежим и зачем. Мы бежали по шоссе, ведущему на восток, поскальзываясь и спотыкаясь на мокром, покрытом лужами бетоне, а потом свернули на грубую, поросшую травой колею, которая куда-то вела, но мы не знали куда. Мы побежали по ней, по лужам с песчаным дном, которых мы не замечали, сквозь дымку мороси, которая вновь опустилась на землю. Темные влажные деревья склонялись с двух сторон, наплывали на нас и оставались позади, а мы все бежали и бежали. Мы выбились из сил, и, спотыкаясь, сошли с дороги и побежали по вельду. Земля была покрыта какими-то мелкими, невидимыми в темноте растениями с листочками. Мы пробежали несколько шагов и упали на влажные листья, в объятия друг друга, а мелкий дождь продолжал неторопливо падать, и низкие и темные облака неслись по небу над нами, и луна, борясь с темнотой, то показывалась, то снова скрывалась, так что мы то оказываюсь залитыми ее светом, то снова погружались во тьму. Нас била крупная дрожь, и так сильно, что стучали зубы, и мы смеялись. На мне было тонкое вечернее платье из крепа, и больше ничего. Пол снял свою форменную куртку и укутал меня, и мы снова легли. Мы лежали, обнявшись, и наши тела были горячими, а все вокруг было холодным и мокрым. Пол, не утративший своей обычной манеры держаться даже сейчас, заметил:



— Никогда раньше я этого не делал, дорогая Анна. Ну разве это не умно с моей стороны, выбрать такую многоопытную женщину, как ты?

Что заставило меня снова рассмеяться. Ни один из нас вовсе не был умным, для этого мы были слишком счастливы. Спустя несколько часов воздух начал светлеть, отдаленные звуки пианино, доносившиеся из отеля, стихли, и, взглянув наверх, мы увидели, что ветер разметал облака и в небе сияют звезды. Мы встали и, вспомнив, откуда доносились звуки музыки, пошли, как нам казалось, по направлению к отелю. Мы, спотыкаясь, шли сквозь высокую траву и мелкий кустарник, мы держались за руки, и наши руки были горячими, а по нашим лицам струились слезы и влага с растений. Мы не могли найти отель: должно быть, ветер сносил звуки музыки куда-то в сторону. Мы карабкались, падали и вставали в темноте, и, наконец, очутились на вершине небольшого копи. На многие мили вокруг нас не было ничего, кроме совершенной молчаливой тьмы и серого мерцания звезд над нею. Мы уселись рядом на влажный гранитный выступ и, обняв друг друга, стали ждать, когда же покажется свет. Мы так промокли, замерзли и устали, что говорить уже не могли. Мы сидели, щека к холодной щеке, и ждали.

Я никогда, никогда в своей жизни не была так отчаянно, дико и болезненно счастлива, как тогда. Это чувство было настолько сильным, что я не могла в него поверить. Я помню, как говорила сама себе: «Вот оно, вот что такое счастье», но в то же время меня изумляло то, что оно выросло из столь многих несчастий и столь многих уродств. И все это время по нашим замерзшим, холодным, прижатым друг к другу лицам струились горячие слезы.

Много позже во тьму, находившуюся перед нами, вступило красное сияние, и из нее словно выпал навстречу нам пейзаж: молчаливый, серый, изысканный. Отель, неузнаваемый с этой высоты, оказался в полумиле от нас, и совсем не там, где мы думали. Он был весь погружен во тьму, нигде ни огонька. И тогда мы разглядели, что каменная глыба, на которой мы сидели, находилась у входа в небольшую пещеру, и задняя стена пещеры была покрыта рисунками бушменов. Свежие, сияющие даже в этом тусклом свете, они были сильно побиты и поцарапаны. В той части страны, где мы находились, таких рисунков было очень много, но большинство из них были попорчены и даже уничтожены, потому что белые уроды кидались в них камнями, не понимая их ценности. Пол посмотрел на маленькие разноцветные фигурки животных и людей, потрескавшиеся, испещренные шрамами, и сказал:

— Блестящий комментарий ко всему происходящему, дорогая Анна, хотя мне было бы нелегко, в моем нынешнем состоянии, найти верные слова, чтобы объяснить, почему это так.

Он поцеловал меня, в последний раз, и мы начали медленно спускаться вниз по холму, путаясь в клубках промокшей травы и листьев. От влажности мое креповое платье село, оно даже не закрывало моих колен, и это очень нас смешило, потому что теперь я могла ходить только очень мелкими шажками. Мы очень медленно, вдоль дороги, побрели к отелю, а потом к зданию, где находились спальни, и там, на веранде, увидели миссис Лэттимор. Она сидела там и плакала. Дверь в спальню позади нее была приоткрыта; там, на полу, у самой двери сидел мистер Лэттимор. Он все еще был пьян, и он повторял и повторял пьяным голосом, методично и тщательно выговаривая слова:

— Ты шлюха. Уродливая шлюха. Бесплодная сука.

Судя по всему, такое случалось и раньше. Она подняла к нам свое обезображенное слезами лицо, потянув себя обеими руками за рыжие прелестные волосы, с ее подбородка капали слезы. У ее ног свернулась калачиком собака, она тихо скулила, положив морду себе на лапы, и взад-вперед мела рыжим пушистым хвостом по полу, словно извиняясь перед нами. Мистер Лэттимор вообще не обратил на нас никакого внимания. Его покрасневшие безобразные глаза буравили жену:

— Ленивая бесплодная сука. Уличная девка. Грязная сука.

Пол меня оставил, и я пошла в спальню. Там было темно и душно.

Вилли спросил:

— Где ты была?

Я ответила:

— Ты это прекрасно знаешь.

— Иди сюда.

Я подошла к нему, и он схватил меня за запястье и притянул к себе. Я помню, как я лежала и ненавидела его, и я не понимала, почему тот один-единственный раз, из всех, что я помню, когда Вилли занимался со мной любовью хоть сколько-нибудь убедительно, случился именно тогда, когда он знал, что я только что делала это с другим.

Тот случай положил конец нашим с Вилли отношениям. Мы так и не сумели друг другу этого простить. Мы никогда не обсуждали события той ночи, но помнили о них всегда. И так получилось, что именно секс положил конец нашим «лишенным секса» отношениям.

На следующий день было воскресенье, и перед самым обедом мы все собрались под деревьями неподалеку от железной дороги. Джордж сидел в стороне от нас, один. Он выглядел как конченый человек, старый и печальный. Ночью Джексон забрал жену и детей и исчез; сейчас они шли на север, в Ньясаленд. Их домик, или, точнее, их лачуга, в которой, казалось, жизнь всегда била ключом, в одну ночь приобрел запущенный и опустелый вид. Маленькое, разрушенное и покинутое местечко, видневшееся за деревьями пау-пау.

Но Джексон слишком торопился, он не успел забрать своих цыплят. У домика бродило несколько цесарок и несколько огромных красных кур-несушек, и стайка маленьких и жилистых птичек, которых называли «куры кафров», и молодой прекрасный петушок в сияющих коричневых и черных перьях: черные перья в его хвосте на солнце переливались всеми цветами радуги, а он скреб грязь молодыми, сильными белыми лапами и громко кукарекал.

— Это я, — сказал мне Джордж, глядя на петуха, и паясничая, чтобы выжить.

Когда мы вернулись в отель, на обед, к нам подошла миссис Бутби, чтобы извиниться перед Джимми. Она торопилась и нервничала, глаза у нее были красные, но, при том что она не могла даже взглянуть на Джимми без того, чтобы на ее лице не отразилось отвращение, свои извинения она принесла вполне искренне. Джимми принял ее извинения с горячей благодарностью. Он совершенно не помнил того, что произошло накануне ночью, а мы не стали ему ничего рассказывать. Он подумал, что она извиняется за тот инцидент, который произошел во время танцев, когда он немного потанцевал с Джорджем.

Пол спросил:

— А что Джексон?

Она ответила:

— Ушел, и скатертью дорога.

Она произнесла это тяжело, нетвердым голосом, в котором слышалось огромное изумление и неспособность поверить в то, что она сама же и говорила. Было очевидно, что миссис Бутби силится и никак не может понять, что же такое могло произойти, что заставило ее с такой легкостью прогнать слугу, который служил ее семье верой и правдой целых пятнадцать лет.

— У нас здесь предостаточно желающих занять его место и получить его работу, — сказала она.

Мы решили, что уедем из отеля днем, и больше мы туда уже не возвращались. Через несколько дней Пол погиб, а Джимми отправился летать на своих бомбардировщиках над Германией. Тед вскоре завалил экзамены пилота, а Стэнли Летт сказал ему, что он дурак. Джонни-пианист по-прежнему играл на вечеринках и оставался нашим молчаливым, интересующимся и отстраненным другом.

Джордж, пользуясь своим знакомством с местными властями, навел справки о Джексоне. Оказалось, что тот отвез семью в Ньясаленд, там их оставил, а сам устроился работать поваром в один частный господской дом. Время от времени Джордж посылал деньги его семье, в надежде, что они подумают, будто деньги поступают от Бутби, которые, как он утверждал, вполне возможно, страдают от мук раскаяния, но с какой бы стати им так страдать? Ведь, с точки зрения Бутби, не произошло ничего такого, чего им следовало бы устыдиться.

На том все и закончилось.

И это послужило материалом для «Границ войны». Конечно, у этих двух «историй» совсем ничего общего нет. Я очень ясно помню тот момент, когда поняла, что я буду писать об этом. Я стояла на ступенях спального корпуса отеля «Машопи», и холодное, тяжелое, мерцающее сияние лунного света заливало все вокруг. Там, за эвкалиптами, на железнодорожную станцию прибыл товарный поезд, он стоял, свистел и выбрасывал в воздух клубы белого пара. Неподалеку от поезда был припаркован грузовик Джорджа, а позади него — фургон: какая-то нелепая, выкрашенная в коричневый цвет коробка, похожая на непрочную упаковочную тару. Там в это время Джордж был с Марией, я только что видела, как она прокралась к фургону и забралась в него. Влажные остывающие клумбы источали мощный аромат цветения и роста. Из комнаты для танцев доносились ритмы, выбиваемые Джонни из рояля. Позади меня звучали голоса Пола, Джимми, Вилли и неожиданные взрывы молодого смеха Пола. Меня переполняло столь сильное, опасное и сладостное возбуждение, что я могла сойти со ступеней прямо в воздух и по нему пойти, взбираясь силой собственного опьянения до самых звезд. Это пьянящее возбуждение происходило, как я понимала уже тогда, от безрассудства бесконечных возможностей, от опасности, от потайного, уродливого и пугающего пульса самой войны и смерти, которой мы все желали, желали друг другу и самим себе.

Дата, несколькими месяцами позже.

Сегодня я все это перечла, впервые после того, как написала. Все пропитано ностальгией, каждое слово ею нагружено, хотя, пока я писала, мне казалось, что я «объективна». По чему эта ностальгия? Я не знаю. Я предпочла бы умереть, чем снова пережить хоть что-нибудь из тех времен. И «Анна» того времени похожа, скорее, на врага, или на друга, которого ты знал так близко, что теперь не хочешь видеть.

Вторая тетрадь, красная, была начата сразу и без колебаний. Поперек первой страницы было четко написано: «Коммунистическая партия Великобритании»; заголовок был подчеркнут двойной линией, стояла дата, 3-е янв. 1950, и далее:

На прошлой неделе Молли зашла ко мне в полночь, чтобы рассказать, что среди членов партии распространили анкету, содержащую вопросы об их личной истории пребывания в партийных рядах, и там был раздел, где всех просили подробно изложить свои «сомнения и колебания». Молли сказала, что она начала заполнять этот раздел, считая, что ограничится несколькими предложениями, но обнаружила, что пишет «целую диссертацию — десятки чертовых страниц». Было похоже, что она сердится на себя.

— Мне что, нужна исповедальня? В любом случае, раз уж я это написала, я собираюсь это им отправить.

Я сказала ей, что она сошла с ума. Я сказала:

— Предположим, Коммунистическая партия Великобритании когда-нибудь все-таки придет к власти, и этот документ будет храниться в их архивах, и если им понадобятся улики, чтобы тебя повесить, — то вот, они уже есть — причем в тысячи раз больше, чем надо.

Она мне улыбнулась уголками рта, улыбнулась кисловато, как она всегда это делала, когда я говорила ей такого рода вещи. Молли никак нельзя назвать невинным коммунистом. Она сказала:

— Ты очень цинична.

Я ответила:

— Ты знаешь, что это правда. Или может ею стать.

Она поинтересовалась:

— Если ты так думаешь, то как ты можешь собираться вступить в партию?

Я сказала:

— А как ты можешь оставаться в партии, если ты и сама так думаешь?

Молли снова улыбнулась, но уже не кисло, а иронично, и кивнула. Потом она немного посидела молча, покурила.

— Все это очень странно, Анна, верно ведь?

А утром она сказала:

— Я последовала твоему совету, я все это порвала.

В тот же самый день мне позвонил товарищ Джон: он слышал, что я вступаю в партию, и поэтому товарищ Билл, который отвечает за культуру, хотел бы провести со мной собеседование.

— Конечно, если тебе не хочется, ты можешь с ним и не встречаться, — добавил Джон поспешно, — но он сказал, что ему было бы интересно познакомиться с первым со времен начала холодной войны интеллектуалом, который решил вступить в партию.

Это прозвучало настолько сардонически, что мне понравилось, и я сказала, что приду на встречу с товарищем Биллом. Хотя на самом деле я еще не приняла окончательного решения относительно вступления в партию. Одна из причин не вступать — я ненавижу связываться с тем (а это может быть что угодно), что, с моей точки зрения, достойно презрения. Другая причина — мое отношение к коммунизму таково, что я никогда не смогу поделиться тем, что я на самом деле думаю, ни с одним из товарищей. Казалось бы, этот аргумент должен иметь решающее значение? А тем не менее, похоже, это не так, потому что, невзирая на то, что на протяжении многих месяцев я говорила себе, что никак не могу примкнуть к организации, которую считаю бесчестной, я снова и снова ловлю себя на том, что почти окончательно приняла решение вступить в партию. И всегда при одних и тех же обстоятельствах, — это обстоятельства двух типов. Во-первых, это происходит всегда, стоит мне только пообщаться, при каком-либо стечении обстоятельств, с писателями, издателями и так далее — словом, соприкоснуться с литературным миром. Это мир настолько жеманный, барышнево-бабский, настолько классово повязанный, или, если я сталкиваюсь с его коммерческой стороной, настолько вопиюще вульгарный, что любое с ним соприкосновение заставляет меня задуматься о вступлении в партию. Во-вторых, это происходит, когда я вижу полную жизнелюбия и энтузиазма Молли, которая на всех парах несется что-нибудь организовывать, или же когда я поднимаюсь по лестнице и слышу доносящиеся с кухни голоса, — и я вхожу. Дружелюбная атмосфера, общение людей, вместе работающих на общее благо. Но этого все же недостаточно. Завтра я встречусь с этим их товарищем Биллом и скажу ему, что по своей натуре я «попутчик», и вступать не стану.

Следующий день.

Собеседование на Кинг-стрит, скопление крошечных офисов за фасадом из бронированного стекла. Почему-то я раньше никогда не замечала этого места, хотя неоднократно проходила мимо. Бронированное стекло вызвало во мне двоякие чувства. С одной стороны — ощущение страха; мир насилия. С другой — защищенности: необходимость защищать организацию, в которую люди бросают камнями. Поднимаясь по узкой лестнице, я думала о первом ощущении: сколько людей примкнули к КП Великобритании из-за того, что в Англии трудно прочувствовать реалии власти, насилия? Может, КП служит для них воплощением реалий обнаженной власти, которые у нас обычно стыдливо прикрываются покровами?

Товарищ Билл оказался совсем юным, евреем, очкариком, умным, из рабочих. Он отнесся ко мне подозрительно, говорил холодно, отрывисто, в голосе звенело презрение. Мне показалось интересным, что в ответ на его презрение, в котором он не отдавал себе отчета, я почувствовала, что во мне зарождается потребность извиняться, почти потребность заикаться. Собеседование оказалось очень эффективным; товарища Билла предупредили, что я готова вступить, и, хотя я пришла сказать ему, что я вступать не буду, я обнаружила, что принимаю ситуацию. Я почувствовала (может быть, из-за его презрительного отношения), что, ну да, он прав, они делают всю работу, а я просто сижу и все, что я делаю, так это вибрирую от угрызений совести. (Хотя, разумеется, я не думаю, что он прав.) Когда я собралась уходить, товарищ Билл ни с того ни с сего вдруг заявил:

— Полагаю, через пять лет вы будете писать статьи для капиталистической прессы, выставляя нас в виде монстров, точно так, как это делают все остальные.

Под «всеми остальными» он, конечно, подразумевал интеллектуалов. Потому что в партии существует миф, что именно интеллектуалы приходят и уходят, в то время как правда заключается в том, что текучесть партийных кадров совершенно одинакова во всех слоях и классах. Я рассердилась. А еще, и это меня обезоружило, я обиделась. Я сказала ему:

— Хорошо, что я человек в этих делах опытный. Будь я свежим рекрутом, ваше отношение могло бы меня сильно разочаровать.

Он посмотрел на меня пронизывающим, холодным, долгим взглядом, который говорил: «Ну, разумеется, я бы не позволил себе подобного замечания, не будь вы человеком опытным». Это и порадовало меня (я снова, так сказать, была принята в стаю, мне уже полагалось участвовать в искусных ироничных перестрелках и прочих сложных виражах, доступных лишь для посвященных), и в то же время я неожиданно почувствовала себя опустошенной. Я так давно не окуналась в эту атмосферу, что уже, конечно, позабыла, какой напряженный, саркастический, оборонительный дух царит во внутренних кругах. Но в те мгновения, когда мне хотелось вступить в партию, я полностью отдавала себе отчет в том, что собой представляют эти внутренние круги. Все коммунисты, которых я знаю, — я имею в виду тех, которые наделены хоть каким-то умом, относятся к Центру одинаково, — они считают, что партию оседлала группа мертвых бюрократов, которые ею управляют, и что настоящая работа ведется вопреки существованию центра. Например, вот что сказал товарищ Джон, когда я впервые призналась ему, что, возможно, вступлю в партию:

— Вы сошли с ума. Они презирают и ненавидят писателей, которые вступают в партию. Они уважают только тех, которые не вступают.

«Они» означало Центр. Конечно, это было шуткой, но весьма характерной. В метро я читала вечернюю газету. Нападки на Советский Союз. То, что там говорилось, показалось мне вполне похожим на правду, но сам тон — недобрый, торжествующий, злорадный — был тошнотворен, и я порадовалась, что вступила в партию. Пошла домой, чтобы пообщаться с Молли. Ее не было, и я провела несколько унылых часов, недоумевая, почему я вступила в партию. Она пришла, я ей все рассказала и заметила:

— Смешно, я собиралась сказать, что вступать не буду, а сама вступила.

Она слегка улыбнулась той самой кисловатой улыбочкой (а улыбочка эта предназначена только для разговоров о политике и никогда ни о чем другом, в характере Молли нет ничего кислого):

— Я тоже вступила против своей воли.

Никогда раньше она даже не намекала на что-либо подобное, она всегда была чрезвычайно лояльна; поэтому, думаю, на лице моем отразилось немалое удивление. Молли добавила:

— Ну, теперь, когда ты уже внутри, я могу тебе это сказать.

Имея в виду, что человеку стороннему правды знать не следовало.

— Я была близка к партийным кругам так долго, что…

Но даже сейчас Молли не могла откровенно закончить фразу, сказав: «что я знала слишком много, чтобы хотеть вступить». Вместо этого она улыбнулась или, скорее, как-то криво усмехнулась.

— Я начала работать в той миротворческой штуке, потому что я в это верила. Все остальные там были членами партии. И однажды эта сука Элен спросила, почему я до сих пор не в партии. Я ответила как-то легкомысленно, — это было ошибкой, она разозлилась. Через пару дней Элен сказала мне, что ходят слухи, будто я не в партии потому, что я агент. Думаю, это она сама пустила такой слух. Вообще-то смешно: ведь очевидно, что, будь я и правда агентом, я бы как раз вступила в партию, — но я была так расстроена, что пошла и поставила свою подпись там, где было нужно…

Молли сидела, курила, вид у нее был несчастный. Потом она сказала:

— Все это очень странно, верно ведь?

И пошла спать.

февр., 1950

Как я и предвидела, политические дискуссии, в ходе которых я могу сказать то, что действительно думаю, случаются у меня только с теми людьми, которые состояли в партии, а потом вышли из ее рядов. Они относятся ко мне откровенно снисходительно: легкое помрачение ума, я вступила в партию.

августа, 1951

Обедала с Джоном, впервые с тех пор, как вступила в партию. Начала говорить так, как я это делаю со своими друзьями — бывшими партийцами: откровенное признание того, что происходит в Советском Союзе. Джон тут же автоматически начал защищать Советский Союз, очень противно. При этом тем же вечером ужинала с Джойс, из кругов «Нью стейтсмэн», и она начала резко критиковать СССР. В ту же секунду я обнаружила, что разыгрываю сцену под названием «автоматическая защита Советского Союза», ту самую, которую я ненавижу в исполнении других людей. Джойс стояла на своем; и я стояла на своем. С ее точки зрения, она находилась в обществе коммунистки, а потому прибегла к определенным клише. Я отвечала ей тем же. Мы дважды пытались все это прекратить, начать разговор на другом уровне, не получилось — в воздухе звенела враждебность. Вечером ко мне заглянул Майкл, я рассказала ему об инциденте с Джойс. Сказала, что, хоть мы с ней и старые друзья, возможно, мы больше никогда не увидимся. Хотя мои взгляды ни в чем не изменились, я, став членом партии, сделалась для Джойс воплощением чего-то, к чему она была обязана иметь определенное отношение. И я тоже реагировала соответствующим образом. На что Майкл сказал:

— Ну, а ты чего хотела?

Он говорил со мной, пребывая в роли восточноевропейского ссыльного, бывшего революционера, закаленного подлинным опытом политической борьбы, и обращаясь ко мне в моем амплуа «политически невинной». И я отвечала ему, пребывая в этом амплуа, выдавая всяческие либеральные глупости. Все это поразительно — роли, которые мы играем, и как мы играем эти роли.

сент., 1951

Дело Джека Бриггса. Журналист «Таймс». Ушел из «Таймс» с началом войны. Тогда был вне политики. Во время войны работал на британскую разведку. Именно тогда на Бриггса оказали влияние коммунисты, которые встречались на его пути, он начал стабильно двигаться влево. После войны отказался от нескольких высокооплачиваемых должностей в консервативных изданиях, работал за маленькую зарплату в левой газете. Или в притворявшейся левой; потому что, когда он захотел написать статью о Китае, этот столп левых, Рекс, создал такие условия, что Джеку пришлось уволиться. И он остался без средств к существованию. И вот в это время, когда в газетном мире его считают коммунистом и, соответственно, никуда не принимают на работу, его имя всплывает в Венгрии, на судебном процессе, где он фигурирует как британский агент, ведущий подрывную работу против коммунизма. Случайно его встретила, пребывает в мрачной депрессии, — в партии и в околопартийных кругах шепчутся, что Бриггс «капиталистический шпион» и всегда им был. Друзья относятся к нему с подозрением. На собрании группы писателей мы это обсудили, решили обратиться к Биллу, чтобы положить конец этой отвратительной кампании. Мы с Джоном пошли к Биллу, сказали, что это явная ложь и что Джек Бриггс никогда не был и не мог быть агентом, потребовали, чтобы он сделал что-нибудь. Билл — любезный, приятный. Сказал, что «наведет справки» и даст нам знать. Мы промолчали насчет «справок», знали, что это означает обсуждение в партийных кругах «этажом выше». От Билла — ни звука. Шла неделя за неделей. Мы снова отправились к Биллу. Чрезвычайно любезен. Сказал, что ничего не может сделать. Почему не может? «Видите ли, в делах такого рода, когда могут быть сомнения…» Мы с Джоном разозлились, потребовали от Билла, чтобы он ответил: допускает ли лично он вероятность того, что Джек мог когда-то быть агентом. Билл заколебался, пустился в долгие, откровенно неискренние умствования на тему, что всегда есть вероятность, что кто угодно может оказаться агентом, «включая меня самого». И все это улыбаясь ослепительно и дружелюбно. Мы с Джоном ушли — подавленные, злые, в том числе — на самих себя. Мы встречались с Джеком Бриггсом лично, сочли, что это сделать необходимо, и настояли, чтобы и другие с ним пообщались. Но слухи и злобные сплетни не прекращались. Джек Бриггс — в жестокой депрессии, а также в полной изоляции — и слева, и справа. Что усугубило иронию происходящего, так это то, что через три месяца после его скандала по поводу статьи о Китае, о которой Рекс сказал, что она была «коммунистической по своему тону», респектабельные газеты начали публиковать статьи, написанные в точно таком же тоне, и тут Рекс, отважный мужчина, решил, что самое время опубликовать статью о Китае. Он предложил Джеку Бриггсу написать эту статью. Джек, пребывающий в замкнутом и горьком настроении, отказался.

В наше время этот сюжет, с более или менее мелодраматичными вариациями, типичен для любого интеллектуала-коммуниста или человека, близкого к коммунистам.

янв., 1952

В этой тетради я пишу очень мало. Почему? Я вижу, что все, что я пишу, содержит в себе критику партии. И все же я до сих пор еще не вышла из ее рядов. И Молли тоже.

Троих друзей Майкла вчера повесили в Праге. Весь вечер он проговорил со мной — или, скорее, с самим собой. Сначала он объяснил, почему эти трое ни при каких обстоятельствах не могли предать идеи коммунизма. Потом он объяснил, проявив немалую политическую тонкость, почему партия ни при каких обстоятельствах не могла фабриковать обвинения против невинных людей и их вешать; и что эти трое, возможно, заняли, сами этого не желая, «объективно» антиреволюционные позиции. Он говорил, говорил и говорил, пока наконец я не сказала, что пора идти спать. Всю ночь он плакал во сне. Много раз я просыпалась, как от резкого толчка, и видела, что Майкл тихо плачет, орошая слезами подушку. Утром я сказала ему, что он плакал. Он разозлился — на самого себя. Когда Майкл уходил на работу, он выглядел как старик, с посеревшим морщинистым лицом; он мне рассеянно кивнул, — он был очень далеко, замкнутый в том пространстве, где задавал сам себе горькие вопросы. А я тем временем участвую в работе над прошением о помиловании Розенбергов. Невозможно заставить людей его подписать, за исключением членов партии и близких к партии интеллектуалов. (Не как во Франции. В нашей стране за последние два-три года общая обстановка резко переменилась; все напряженные, подозрительные, напуганные. Еще немного, и мы окончательно сойдем с резьбы и впадем в свою разновидность маккартизма. Мне часто задают вопрос, даже члены партии, не говоря уж о «респектабельных» интеллектуалах, почему я ходатайствую в защиту Розенбергов, а не тех, кто был оклеветан в Праге? Выясняется, что я не могу дать этому разумного объяснения, могу только сказать, что кто-то же должен заниматься защитой Розенбергов. Мне все отвратительно — и я сама, и люди, которые отказываются ставить свои подписи; мне кажется, я живу в атмосфере отвращения, пропитанного подозрительностью. Сегодня вечером Молли расплакалась, это было как гром среди ясного неба: она сидела на краю моей постели и беззаботно болтала о том, как прошел ее день, а потом вдруг расплакалась. Тихо и беспомощно. Мне это что-то напомнило, в тот момент я не поняла — что, но, конечно же, мне вспомнилась Мэрироуз, которая внезапно позволила излиться своим слезам, и они так и потекли по ее лицу, когда она сидела там, в большой комнате в «Машопи», и говорила: «Мы верили, что все будет прекрасно, а теперь мы знаем, что не будет». Молли плакала точно так же. У меня по всему полу разбросаны газеты со статьями о Розенбергах, о событиях в Восточной Европе.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>