Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Философские исследования* 3 страница



55. “То, что обозначают имена языка, должно быть нерушимо; ведь можно описать состояние, в котором все разрушаемое разрушено. И в этом описании будут иметься слова; и то, что им соответствует, в этом случае не должно быть разрушено, ибо в противном случае слова не имели бы значений”. Я не должен пилить сук, на котором сижу.

Можно, конечно, сразу же возразить, что ведь само описание должно было бы выделиться из разрушения. – Но то, что соответствует словам описания и, таким образом, не должно быть разрушено, если данное описание верно, и есть то самое, что придает словам их значение, – без чего у слов нет значений. – Но ведь этот человек в некотором смысле и есть то, что соответствует его имени. Однако он разрушаем; а его имя не теряет своего значения, даже если носитель разрушается. – То, что соответствует имени и без чего у имени нет значения, – это, например, образец, используемый в языковой игре в сочетании с именем.

56. Но что, если ни один такой образец не принадлежит языку, и мы, положим, запоминаем окраску, обозначаемую словом? – “А если мы ее запоминаем, то она, таким образом, появляется перед нашим духовным взглядом, когда мы произносим слово. Таким образом, она должна быть сама по себе неразрушаемой, если предполагается, что у нас есть возможность в любой момент помнить о ней”. – Но что же мы рассматриваем как критерий того, что мы правильно вспоминаем о ней? – Если мы работаем с образцом, вместо того чтобы работать с нашей памятью, то при соответствующих обстоятельствах мы говорим, что образец изменил свою окраску, и судим об этом по памяти. Но не можем ли мы при некоторых обстоятельствах говорить о затемнении нашего памятного образа? Не находимся ли мы во власти памяти точно так же, как и во власти образца? (Ибо кому-нибудь захочется сказать: “Если бы мы не имели памяти, то мы были бы во власти образца”.) – Или, например, какой-нибудь химической реакции. Представь себе, что ты должен нарисовать определенный цвет “Ц”, и это краска, которую можно увидеть при соединении химических веществ X и Y друг с другом. – Предположи, что в один из дней этот цвет показался бы тебе светлее, чем в другие дни; не сказал ли бы ты при некоторых обстоятельствах: “Должно быть, я ошибаюсь, цвет, конечно, тот же, что и вчера”? Это показывает, что то, что говорит память, не всегда используется нами в качестве высшего и окончательного приговора.



57. “Нечто красное может быть разрушено, но красное не может быть разрушено, и потому значение слова красный независимо от существования какой-либо красной вещи”. – Конечно, бессмысленно говорить, что красный цвет (именно цвет, а не пигмент) разрывается или растаптывается. Но разве мы не говорим Красный цвет исчезает, тает…? Так не цепляйся за то, что мы можем вызвать его перед нашим духовным взглядом, даже если нет больше ничего красного! Это – все равно, как если бы тебе захотелось сказать, что всегда имеется некоторая химическая реакция, порождающая Красное пламя. – Но если ты уже не можешь вспомнить цвет? – Если мы забываем, какой цвет носит это имя, то имя теряет для нас свое значение; то есть мы больше не можем с его помощью играть в определенную языковую игру. И эту ситуацию можно сравнить с такой, при которой образец, служивший средством нашего языка, теряется.

58. “Я хочу называть именем только то, что не может стоять в сочетании X существует. – Так, нельзя сказать Красное существует, так как если бы красное не существовало, то о нем вообще нельзя было бы говорить”. – Точнее говоря: если X существует, означает только то, что “X” имеет значение, – то это не предложение, в котором речь идет об X, а предложение о нашем употреблении языка, конкретнее, об употреблении слова “X”.

Нам кажется, что, говоря, что слова красное существует не имеют смысла, мы говорим тем самым нечто о природе красного. Оно существует именно “в себе и для себя”. Та же самая мысль,– что это метафизическое высказывание о красном, – выражается также в том, что мы, например, говорим, что красное вневременно, и, быть может, еще сильнее она выражается в слове неразрушаемый.

Однако в действительности мы хотим понимать красное существует именно лишь как высказывание о том, что слово красный имеет значение. Или, может быть, точнее: красное не существует – как “красный не имеет значения”. Мы хотим лишь сказать, что данное выражение должно говорить это, если оно имеет смысл, а не что оно говорит это. Но что, однако, при попытке сказать это, оно противоречит само себе – именно потому, что красное есть “в себе и для себя”. Тогда как противоречие состоит приблизительно в том, что предложение выглядит так, как если бы оно говорило о цвете, тогда как оно должно говорить об употреблении слова красный. – В действительности, однако, мы весьма охотно говорим, что некоторый определенный цвет существует; и это означает: существует нечто, имеющее этот цвет. И первое выражение не менее точно, чем второе; особенно там, где “имеющее этот цвет” не является физическим предметом.

59. “Имена обозначают лишь то, что является элементом действительности. Что не может быть разрушено; что остается одинаковым при любых изменениях”. – Что это такое? – Пока мы произносили это предложение, нам ведь уже что-то мерещилось! Мы произносили уже некоторое вполне определенное представление. Определенный образ, который мы хотим употребить. Ибо опыт ведь не показывает нам эти элементы. Мы видим составные части чего-то сложного (например, кресла). Мы говорим, что спинка является частью кресла, но сама она опять же составлена из разных досок; тогда как ножка есть простая составная часть. Мы видим также целое, которое изменяется (разрушается), в то время как его составные части остаются неизменными. Это материалы, из которых мы изготовляем данный образ действительности.

60. Если я говорю: “Моя метла стоит в углу”, то является ли это высказыванием о рукоятке и щетке? Во всяком случае, ведь можно было бы заменить это высказывание некоторым высказыванием, сообщающим о положении рукоятки и о положении щетки. А ведь это высказывание есть лишь результат дальнейшего анализа формы первого высказывания. – Но почему я называю его результатом “дальнейшего анализа”? – Ведь если метла находится там, то это же означает, что там должны быть рукоятка и щетка, занимающие относительно друг друга определенное положение; и ранее это было как бы спрятано в смысле предложения, а в проанализированном предложении оно выражается. Тогда тот, кто говорит, что метла стоит в углу, на самом деле имеет в виду, что там находится рукоятка и там находится щетка и рукоятка вставлена в щетку? – Если бы мы спросили кого-нибудь, имеет ли он это в виду, он бы скорее всего сказал, что он не думал отдельно о рукоятке или отдельно о щетке. И это был бы правильный ответ, потому что он не хотел говорить ни о рукоятке отдельно, ни о щетке отдельно. Подумай, что мы сказали кому-то вместо Принеси мне метлу! – Принеси мне рукоятку и щетку, которая к ней прикреплена! – Разве ответ на это не такой: Тебе нужна метла? А почему ты так странно выражаешься? – Поймет ли он результат дальнейшего анализа предложения? – Это предложение, можно сказать, достигает того же самого, но более подробным (обстоятельным) образом. – Представь себе языковую игру, в которой кому-то даются приказы приносить, двигать и т.п. определенные вещи, состоящие из нескольких частей. И два способа игры в нее: при способе (а) составные вещи (метлы, стулья, столы и т.д.) получают имена, как в (15); при другом способе (б) имена даются лишь частям, а целое описывается с их помощью. – В каком же смысле приказ во второй игре представляет собой результат аналитического разложения формы приказа в первой игре? В том ли, что первый содержится во втором и извлекается с помощью анализа? – Да, метла разлагается, если разъединить щетку и рукоятку; но разве из этого следует, что приказ принести метлу тоже состоит из соответствующих частей?

61. “Но ты ведь не станешь отрицать, что приказ в (а) говорит то же самое, что и приказ в (б); а как же ты хочешь называть второй приказ, если не результатом анализа первого?” – Правда, я бы сказал также, что приказ в (а) имеет тот же смысл, что приказ в (б); или, как я выразил это ранее: они достигают одного и того же результата. А это значит, что если мне, к примеру, показывают приказ типа (а) и задают вопрос “Какому приказу типа (б) он равнозначен?” или даже “Каким приказам типа (б) он противоречит?”, то я отвечу на этот вопрос так-то и так-то. Но это еще не означает, что мы вообще пришли к согласию относительно употребления выражения иметь одинаковый смысл или достигать одного и того же. Ибо можно спросить, в каком случае мы говорим: “Это лишь две различные формы одной и той же игры”?

62. Представь, например, что тот, кому отдавались приказы в играх (а) и (б), прежде чем приносить требуемое, должен посмотреть в таблицу, устанавливающую соответствие между именами и картинками. Делает ли он одно и тоже, выполняя приказ типа (а) и выполняя соответствующий приказ типа (б)? – И да и нет. Ты можешь сказать: “Цель в обоих приказах одна и та же”. Я бы здесь сказал то же самое. – Но не всегда ясно, что нужно называть “целью” в составе приказа. (Точно так же об определенных вещах можно сказать: их назначение такое-то и такое-то. Существенно, что это лампа, что она служит для освещения – а то, что она украшает комнату, заполняет пустое пространство, и т.д., несущественно. Но существенное и несущественное не всегда четко отделены друг от друга.)

63. Однако утверждение, что предложение (Satz) в игре (б) есть результат аналитического разложения предложения из игры (а), легко вводит нас во искушение предположить, что форма (б) является более фундаментальной; что только она показывает, что подразумевалось в форме (а) и т.д. Например, мы думаем: тому, кто имеет в распоряжении лишь неразложенную форму, не хватает анализа; но кто знает аналитическую форму, тот одновременно имеет в распоряжении всё. – Но не могу ли я сказать, что в этом случае, так же как и в том, упускается из виду некоторая сторона проблемы?

64. Представим себе, что игра (48) изменилась так, что в ней имена обозначают не одноцветные квадраты, а прямоугольники, состоящие каждый из двух таких квадратов. Такой прямоугольник, полукрасный, полузеленый, называется “У”; прямоугольник полузеленый, полубелый называется “Ф” и т.д. Не могли ли бы мы представить себе людей, употребляющих для таких цветовых комбинаций имена, но не употребляющих их для отдельных окрасок? Подумай о случаях, в которых мы говорим: “Это сочетание красок (например, французский трехцветный флаг) имеет весьма характерную особенность”.

В какой мере знаки этой языковой игры нуждаются в аналитическом разложении? Да, то есть в какой мере эта игра может быть замещена игрой (48)? – Ведь это другая языковая игра, хотя и родственная игре (48).

65. Здесь мы сталкиваемся с серьезным вопросом, стоящим за всеми этими наблюдениями. – Ведь мне можно было бы возразить: “Ведь ты облегчаешь себе работу! Ты говоришь обо всех возможных языковых играх, но нигде не сказал, в чем же сущность языковой игры и соответственно языка. Что свойственно всем этим процессам и делает их языком или частями языка? Таким образом, ты снимаешь с себя ту самую часть исследования, которая в свое время заставила тебя самого поломать над ней голову, а именно ту часть исследования, которая затрагивает общую форму предложения и языка”.

И это верно. – Вместо раскрытия чего-то общего для всех явлений, которые мы называем языком, я говорю, что эти явления не имеют чего-то одного общего им всем и позволяющего нам употреблять одно и то же слово для их обозначения, но они родственны друг другу многими различными способами. И это родство (сходство) или эти сходства и позволяют нам называть все эти явления “языками”. Попытаюсь пояснить это.

66. Рассмотри, например, процессы, которые мы называем “играми”. Я имею в виду игры на доске, карточные игры, игры в мяч, спортивные игры и т.д. Что свойственно им всем? – Не говори: “Должно быть нечто общее, иначе бы они не назывались “играми”” – но посмотри, есть ли что-нибудь общее для них всех. – Ведь когда ты смотришь на них, ты видишь не что-то общее им всем, а подобия, сходства, причем целый ряд. Как уже было сказано: не думай, а смотри! – Погляди, например, на игры на доске с их многообразными сходствами. Затем перейди к карточным играм: здесь ты найдешь множество соответствий с первой группой, но много общих черт исчезнет, зато появятся другие. Если мы далее обратимся к играм в мяч, кое-что общее сохранится, но многое утратится. – Все ли они “развлекательны”? Сравни шахматы и “крестики-нолики”. Или: всегда ли есть победа и поражение или соперничество между игроками? Подумай о пасьянсах. В играх с мячом есть победа и поражение; но если ребенок бросает мяч в стену и ловит его, то этот признак исчезает. Посмотри, какую роль играют ловкость и удача. И сколь различны ловкость в шахматах и ловкость в теннисе. Теперь подумай о хороводах: здесь есть элемент развлечения, но как много других черт исчезло! И таким образом мы можем пройти через многие и многие группы игр. И увидеть, как сходства то появляются, то снова исчезают.

Результат этого рассмотрения звучит так: мы видим сложную сеть сходств, переплетающихся и пересекающихся. Сходств больших и малых.

67. Я не могу придумать никакого лучшего выражения для характеристики этого сходства, чем “фамильное сходство”; ибо именно так переплетаются и пересекаются различные линии сходства, существующие между членами одной семьи: рост, черты лица, цвет глаз, походка, темперамент и т.д. и т.п. – И я буду говорить: “игры” образуют семью.

И точно так же образуют семью, например, виды чисел. Почему мы называем что-то “числом”? Пожалуй, потому, что оно имеет некоторое – прямое – родство с некоторыми явлениями, которые мы ранее называли числами; и благодаря этому можно сказать, что оно связано отношением непрямого родства с другими явлениями, которые мы тоже называем так. И мы расширяем наше понятие числа так же, как мы прядем нитку, скручивая волокно с волокном. А прочность нитки не в том, что какое-то одно волокно проходит по всей ее длине, а в том, что многие волокна переплетаются друг с другом.

Но если кто-то захотел бы сказать: “Значит, всем этим образам свойственно что-то общее, – а именно дизъюнкция всех этих общих свойств”, – то я бы ответил: тут ты просто играешь словами. Ведь точно так же можно было бы сказать: через всю нить проходит нечто – а именно непрерывное переплетение этих волокон.

68. “Хорошо; таким образом понятие числа для тебя толкуется как логическая сумма таких отдельных родственных друг другу понятий, как целое число, рациональное число, действительное число и т.д.; и таким же образом понятие игры определяется как логическая сумма соответствующих частных понятий”. – Этого не должно быть. Ведь я могу, таким образом, придать понятию числа жесткие границы, то есть употреблять слово число для выражения жестко ограниченного понятия, но я могу также употребить его таким образом, чтобы объем этого понятия не был замкнут какой-либо границей.

И ведь именно так мы употребляем слово игра. Как же ограничено понятие игры? Что еще является игрой, а что – уже не есть игра? Можешь ли ты указать границы? Нет. Ты можешь лишь провести их: ведь еще никаких границ не проведено. (Но это никогда раньше не смущало тебя, когда ты пользовался словом игра.)

“Но тогда употребление слова оказывается неуправляемым; “игра”, которую мы с ним играем, не подчиняется никаким правилам”. – Она ограничивается правилами не всегда; но ведь, например, не существует также никакого правила, определяющего, сколь высоко или с какой силой нужно бросать мяч при игре в теннис, однако теннис тоже игра и тоже имеет свои правила.

69. Как же объяснить кому-либо, что такое игра? Я думаю, что мы могли бы описать ему игры и добавить: “Это, а также подобное этому называется игрой”. А разве сами-то мы знаем хоть что-нибудь сверх того? Только ли другим людям мы не можем точно объяснить, что такое игра? – Но это не есть незнание. Мы не знаем границ, потому что их нет. Как уже было сказано, мы можем – для особых целей – провести некоторую границу. Делаем ли мы таким образом данное понятие пригодным к употреблению? Никоим образом! Разве что специально с этой целью. Не более, чем дала бы дефиниция “1 шаг =75 см” для уточнения меры длины 1 шаг. А если ты хочешь сказать “Но ведь раньше это не была точная мера длины”, то я отвечу: хорошо, значит, тогда она была неточной мерой длины. – Хотя ты должен еще дать мне дефиницию точности.

70. “Но если понятие игры не ограничено таким образом, то ты ведь, в сущности, не знаешь, что ты имеешь в виду под словом игра”. Если я предъявляю описание Вся земля была покрыта цветами, то скажешь ли ты, что я не знаю, о чем я говорю, пока не могу дать дефиницию цветка?

Описанием того, что я имею в виду, мог бы быть, например, рисунок и слова: Земля выглядела приблизительно так. Я, может быть, даже скажу: в точности так она и выглядела. – Значит, там были в точности эти листья и травы, так же расположенные? Нет, это не имелось в виду. И я бы не признал никакую картинку точной в э т о м смысле[iv].

71. Можно сказать, что понятие “игра” есть понятие с расплывчатыми краями. – “Но является ли вообще расплывчатое понятие понятием?” – Является ли нечеткая фотография вообще изображением человека? Да, но тогда всегда ли можно с выгодой заменить нечеткое изображение четким? Не являются ли нечеткие понятия часто именно тем, что нам нужно? Фреге сравнивает понятие с участком и говорит: участок с нечеткими границами вообще нельзя назвать участком. Это, по-видимому, значит, что с его помощью мы не можем ничего предпринять. – Но бессмысленно было бы сказать “Стой приблизительно здесь!”. Представь себе, что я стою вместе с другим человеком на площади и сказал это. При этом я не провожу никакой границы, а делаю, например, указательное движение рукой – как будто я показываю ему определенную точку. И именно так можно объяснить, что такое игра. Можно приводить примеры, желая, чтобы они были поняты в определенном смысле. – Но, выражаясь так, я не имею в виду, что он должен видеть в этих примерах то общее, что я по какой-то причине не могу выразить словами. Я имею в виду, что он должен теперь использовать эти примеры определенным образом. Здесь приведение примеров не есть непрямой способ объяснения за неимением лучшего. Ведь любое общее определение тоже может быть понято неправильно. Именно так мы играем в эту игру. (Я имею в виду языковую игру со словом игра.)

72. Видеть общее. Предположим, я показываю кому-то разные пестрые картинки и говорю: “Цвет, который ты видишь во всех этих картинках, называется охрой”. Перед нами определение, которое понимается путем взгляда на картинки и нахождения того общего, что свойственно им всем. После этого собеседник может посмотреть на это общее свойство, показать на него.

Сравни это с другим случаем: я показываю ему фигуры различной формы, окрашенные одним и тем же цветом, и говорю; “То, что они имеют общего между собой, называется охрой”.

И сравни еще такой случай: я показываю ему образцы разных оттенков синего и говорю: “Цвет, общий для них всех, я называю синим”.

73. Если кто-то объясняет мне цветообозначения, показывая на образец и говоря: “Этот цвет называется синим, этот зеленым… ”, то этот случай с многих сторон сопоставим с тем случаем, когда он дает мне в руки таблицу, в которой под образцами окрасок стоят слова. – Хотя и это сравнение во многих отношениях обманчиво. – Теперь мы склонны расширить сравнение: понять определение – значит иметь в сознании понятие определяемого, а это – образец или картинка. Если мне показывают различные листья и говорят “Это называют листом”, то я получаю понятие формы листа, ее образ в сознании. – Но как же выглядит рисунок листа, не показывающий никакой определенной формы, но показывающий “то общее, что свойственно всем формам листьев”? Какой цветовой оттенок имеет “образец зеленого цвета в моем сознании” – образец того, что является общим для всех оттенков зеленого?

“Но может быть возможны такие “общие” образцы? Например, схема листа или образец чисто зеленого цвета?” – Конечно, возможны! Но то, что эта схема понимается как схема, а не как форма определенного листа и что плитка чисто зеленого цвета понимается не как образец чисто зеленого цвета, а как образец всего того, что является зеленоватым, – это опять же заключено лишь в способе использования этих образцов.

Спроси себя: какой облик должен иметь образец зеленого цвета? Должен ли он быть четырехугольным? или тогда он стал бы образцом зеленого четырехугольника? – Так, значит, он должен иметь “неправильные” очертания? А что тогда предотвратит нас от понимания его как образца “неправильной” формы, то есть от употребления его в этом качестве?

74. Сюда относится также мысль, что тот, кто рассматривает этот лист как образ “формы листа вообще”, видит его иначе, чем тот, кто рассматривает его, например, как образец этой определенной формы. Ведь теперь это может быть так – хотя это и не так, – ибо это свидетельствовало бы лишь о том, что тот, кто видит лист определенным образом, практически использует его так-то и так-то, или по таким-то и таким-то правилам. Конечно, можно видеть что-либо и так и иначе; и имеются также случаи, в которых тот, кто видит образец так, будет, как правило, использовать его одним способом, а тот, кто видит его иначе, – другим способом. Например, тот, кто видит схематический рисунок куба как плоской фигуры, состоящей из квадрата и двух ромбов, возможно, будет выполнять приказ “Принеси мне что-нибудь подобное!” иначе, чем тот, кто видит эту картину пространственно.

75. Что значит знать, что такое игра? Что значит знать это и не мочь сказать этого? Является ли это знание каким-то эквивалентом некоторой невыраженной дефиниции? Ну, а если бы она была выражена, то мог бы я признать ее выражением моего знания? Не выражено ли все мое знание, мое понятие об игре, в определениях, которые я мог бы дать? То есть в том, что я описываю примеры игр различного рода; описываю, как можно по аналогии с этими играми различными способами строить другие игры; говорю, что я вряд ли стал бы называть то-то и то-то игрой; и т.д. и т.п.

76. Если бы кто-нибудь провел резкую границу, то я бы не смог признать ее той границей, которую я тоже всегда хотел бы провести или проводил бы мысленно. Ибо я не хотел бы проводить вообще никаких границ. Тогда можно сказать: его понятие – не то же, что мое, но родственно ему. И это родство есть родство двух картин, одна из которых состоит из неясно очерченных цветовых пятен, а другая – из цветовых пятен той же формы и так же расчлененных, но резко разграниченных. Тогда родство столь же бесспорно, как и различие.

77. А если мы проведем это сравнение несколько дальше, станет ясно, что та степень, до какой четкая картина может быть подобна размытой, зависит от степени нечеткости размытой картины. Ибо представь себе, что ты должен для некоторой расплывчатой картины сделать набросок четкой картины, которая ей “соответствует”. В расплывчатой картине – нечеткий красный прямоугольник; ты вместо него рисуешь четкий. Конечно, всегда можно нарисовать несколько четких прямоугольников, соответствующих одному нечеткому. – Но если в оригинале краски переходят одна в другую без намека на какую-либо границу, то не становится ли безнадежной задача нарисовать четкую картину, соответствующую расплывчатой? Не должен ли ты будешь тогда сказать: “Здесь я мог бы точно так же хорошо нарисовать круг или сердечко вместо прямоугольника; ведь все цвета переходят один в другой. Все это верно; и ничего не верно”. – И в этом положении находится, например, тот, кто пытается в этике или в эстетике найти дефиниции, соответствующие нашим понятиям.

В этой трудной ситуации всегда спроси себя: как мы выучили значение этого слова (например, слова хороший)? На каких примерах? В каких языковых играх? Тогда тебе будет легче увидеть, что слово должно иметь целое семейство значений.

78. Сравни знать и сказать:

сколько метров составляет высота Монблана;
как употребляется слово игра;
как звучит кларнет.

Кто удивляется тому, что можно знать нечто и при этом не уметь сказать, тот, возможно, думает о случаях типа первого. Но, конечно, не о случаях типа третьего.

79. Рассмотри следующий пример. Когда говорится: “Моисей не существовал”, то это может значить самые разные вещи: израильтяне имели не одного вождя, когда уходили из Египта, – или: их вождя звали не Моисей, – или: не было человека, который совершил все то, что рассказывает о Моисее Библия, – или и т.д. и т.д. – Вслед за Расселом, мы можем сказать: имя Моисей может быть определено с помощью различных дескрипций. Например, таких, как человек, который провел израильтян через пустыню; человек, который жил в это время в этом месте и назывался тогда Моисеем; человек, который в детстве был найден в Ниле дочерью фараона, и т.д. И в зависимости от того, принимаем ли мы то или другое определение, предложение Моисей существовал имеет различный смысл, равно как и всякое другое предложение, в котором речь идет о Моисее. – И если нам говорят “N не существовал”, то мы тоже спросим: “Что ты имеешь в виду? Ты хочешь сказать, что…, если что… и т.д.?”.

Но если я сам делаю высказывание о Моисее, то всегда ли я готов подставить вместо Моисей какую-либо одну из этих дескрипций? Возможно, я скажу: под Моисеем я разумею того человека, который совершил то, что приписывает Моисею Библия, или хотя бы многое из этого. Но сколь многое? Решил ли я для себя, сколько дескрипций должны оказаться ложными, чтобы я отклонил мое предложение как ложное? Так имеет ли имя Моисей для меня четкое и однозначно определенное употребление во всех возможных случаях? – Не обстоит ли дело так, что я, так сказать, имею наготове целый ряд подпорок и готов опереться на какую-нибудь одну из них, если из-под меня будут удалены остальные, и наоборот? – Рассмотри еще другой случай. Когда я говорю “N умер”, то значение имени “N” может заключаться в следующем: я полагаю, что жил некий человек, которого я (1) видел там-то и там-то, который (2) выглядел так-то и так-то (картинки); (3) сделал то-то и то-то и (4) известен в окружающем обществе под именем “N”. – Если бы меня спросили, что я понимаю под именем “N”, то я стал бы перечислять все это, или что-то из этого, различное в зависимости от обстоятельств. Моя дефиниция слова “N” была бы, видимо, такая: тот человек, для которого все это верно. – Но если вдруг что-то из этого окажется ложным! – Буду ли я готов истолковать предложение N умер как ложное, даже если ложным оказалось лишь что-то, что мне кажется второстепенным? Но где же граница второстепенного? – Если бы я в таком случае дал определение имени, то теперь я был бы готов отменить его.

И это можно выразить так: я употребляю слово “N” без жесткого значения. (Но это причиняет его употреблению столь же мало ущерба, сколько употреблению стола мешает то, что он стоит на четырех ножках вместо трех и потому иногда шатается.)

Следует ли говорить, что я употребляю слово, значение которого я не знаю, и потому говорю бессмыслицу? – Говори, что угодно, пока это не мешает тебе видеть, как обстоит дело. (А если ты видишь это, то ты многого не будешь говорить.)

(Колебание научных дефиниций: что сегодня считается явлением, эмпирически сопутствующим явлению A, то завтра начинает использоваться в качестве дефиниции “A”.)

80. Я говорю: “Там стоит кресло”. А что если я подхожу к нему и хочу его достать, а оно вдруг исчезает из моего взгляда? – “Значит, что было не кресло, а какое-то заблуждение”. – Но через несколько секунд мы видим его снова и можем пощупать его и т.д. – “Значит, кресло все-таки было здесь, а его исчезновение было оптическим обманом”. – Но предположи, что через некоторое время оно снова исчезает – или кажется, что исчезает. Что мы должны сказать теперь? Есть ли у тебя готовые правила для таких случаев – правила, говорящие, можно ли еще называть нечто креслом. Но чувствуем ли мы их нехватку при употреблении слова кресло; и должны ли мы говорить, что мы, в сущности, не связываем с этим словом никакого значения, так как не вооружены правилами для всех возможностей его применения?

81. Ф.П.Рамсей в разговоре со мной однажды подчеркнул, что логика – “нормативная наука”. Какую именно мысль он при этом имел в виду, я не знаю; но она, несомненно, была тесно связана с той, которая пришла мне в голову лишь позднее: а именно, что в философии мы часто сравниваем употребление слов с играми, вычислениями по жестким правилам, но не можем сказать, что тот, кто употребляет язык, должен играть в такую игру. – Но тот, кто говорит, что наше языковое выражение лишь приближается к таким исчислениям, подходит непосредственно к самому краю, за которым начинается недоразумение. Ведь так может показаться, будто в логике мы говорим о некотором идеальном языке. Как будто наша логика – это логика, так сказать, для безвоздушного пространства. Тогда как в действительности логика имеет дело не с языком (или, соответственно, мышлением) в том смысле, в каком естествознание имеет дело с природными явлениями, и самое большее, что мы можем сказать, – это то, что мы конструируем идеальные языки. Но здесь слово идеальный обманчиво, ибо оно звучит так, как если бы эти языки были лучше, совершеннее, чем наш обыденный язык, а это требовало бы от логика, чтобы он наконец показал людям, как выглядит правильное предложение.

Однако все это может быть понято верно лишь тогда, когда будет достигнута большая ясность относительно таких понятий, как “понимание”, “подразумевание” и “мышление”. Ибо тогда станет также ясно, что может вести нас (и привело меня) к мысли, что тот, кто произносит предложение и вкладывает в него смысл или понимает его, при этом производит исчисление по определенным правилам.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 21 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.026 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>