Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

В настоящий сборник вошли ранее не публиковавшиеся работы Ханны Арендт, написанные ею в последнее десятилетие ее жизни. В них она обращается к фундаментальным вопросам, касающимся природы зла и 8 страница



В "Горгие" имеется лишь одно короткое указание на то, в чем состоит это взаимоотношение между Я и самостью, между мной и мной самим. Поэтому я перехожу к другому диалогу, к "Теэтету", диалогу о знании, где Сократ подробно разъясняет этот вопрос. Он желает объяснить, чтой он понимает под dianoeisthai, хорошо поразмыслить над предметом, и говорит: "Я называю так беседу, которую ум ведет сам с собою о том, что он рассматривает. Я объясню тебе это, хотя и сам в этом не уверен. Я воображаю, что он делает не что иное, как dialegesthai, хорошенько растолковывает дело, сам себя спрашивая и отвечая, утверждая и отрицая. Когда же он достигает точки, где следует вынести решение, когда оба говорят одно и то же и больше не колеблются - тогда мы считаем это его мнением. Так что взвешивание "за" и "против" и формирование мнения я называю беседой, а само мнение-изреченным утверждением, но без участия голоса и обращенным не к кому-то другому, а к самому себе, молча". Почти аналогичное описание можно найти в "Софисте": мысль и изреченное утверждение есть одно и то же, за исключением того, что мысль - это диалог, который ум беззвучно ведет с самим собой, а мнение есть окончание этого диалога. Вполне очевидно, что в таком диалоге преступник будет не слишком хорошим собеседником.

То, что мы знаем об аутентичном Сократе, наводит на мысль, что, проводя все свои дни на рыночной площади - той самой, которой платоновский философ открыто избегает ("Теэтет"), -он должен был полагать, что люди не наделены внутренним голосом совести, но испытывают потребность хорошенько потолковать о всяком предмете; что все люди говорят с самими собой. Говоря более специальным языком, каждый человек суть двое в одном, причем имеется в виду не только сознание и осознание себя (что, когда я нечто делаю, я в то же время осознаю, что я это делаю), но и нечто более специфическое и "деятельное": тот самый молчаливый диалог, постоянные взаимоотношения, поддержание общения с самим собой. Если бы только люди ведали, что делают, то поняли бы, как важно не совершить ничего такого, что навредило бы этому делу -так, должно быть, размышлял Сократ. Если людей отличает от животных речевая способность - так думали греки, и так позже сказал Аристотель, когда дал свое знаменитое определение человека,- то именно упомянутый безмолвный диалог меня самого со мной самим служит доказательством моего сугубо человеческого статуса. Другими словами, Сократ полагал, что люди -не просто разумные животные, но мыслящие существа, и что они скорее откажутся от всех остальных своих притязаний и даже подвергнутся увечьям и оскорблениям, чем пожертвуют этой способностью.



Первым, кто считал иначе, был Платон, который ожидал увидеть на Островах блаженных только философов - тех, кто сделал мышление своим исключительным занятием. И поскольку невозможно отрицать, что ни одна другая человеческая деятельность, кроме безмолвного диалога мысли, столь жестко и неумолимо не требует общения меня самого со мной самим, а мышление, в конце концов, не относится к наиболее частым и обыденным человеческим занятиям, мы естественным образом склонны с ним соглашаться. Вот только мы забываем, что мы, утратившие веру в то, что мышление суть естественная человеческая привычка, все-таки согласны с тем, что даже самые обыкновенные люди должны осознавать, что правильно, а что -неправильно, и соглашаться с Сократом, что лучше страдать, чем поступать неправильно. Проблема политики не в том, чтой постыднее - несправедливо побить кого-то или быть несправедливо побитым. Проблема исключительно в том, чтобы иметь мир, где подобные вещи не происходят ("Горгий", 5°8).

Обозначим теперь некоторые направления, в которых эти рассуждения могут повести нас применительно к дилеммам, описанным мной вначале.

Причина того, что моральная философия, хотя и занимается "величайшими предметами", так и не получила названия, подобающего ее высокой цели, может заключаться в том, что философы не могли мыслить ее как отдельный раздел философии, подобно логике, космологии, онтологии и т. п. Если моральное предписание вытекает из мыслительной деятельности как таковой, если оно -внутреннее условие безмолвного диалога между мной и мной самим, каков бы ни был предмет, то оно скорее суть дофилософское условие философии как таковой, а значит, условие, общее для философии и всех прочих, неспециальных образов мыслей. Ведь предмет этой деятельности ни в коем случае не ограничивается специфически философскими или, если на то пошло, научными темами. Толчком к началу мышления как деятельности может стать любое событие; оно имеет место, когда я, увидев инцидент на улице или оказавшись вовлечен в какое-нибудь происшествие, начинаю размышлять о произошедшем, пересказывая его себе в виде своего рода истории, готовясь тем самым позже сообщить о нем другим и т.д. Разумеется, сказанное еще более верно в тех случаях, когда предметом моего безмолвного рассуждения оказывается нечто, что сделал я сам. Поступить неправильно означает повредить эту способность; самый надежный способ для преступника не быть вычисленным и избежать наказания - забыть то, что он совершил, и никогда больше не думать об этом. И точно так же можно сказать, что раскаяние состоит в том, чтобы не забывать содеянное, "возвращаться к нему" (что отражено в еврейском слове шув). Эта связь мышления и памяти особенно важна для нас. Никто не может помнить то, о чем он не поразмыслил хорошенько, толкуя об этом с самим собой.

Но мышление в этом неспециальном смысле определенно не является прерогативой какой-либо особой группы людей, будь то философы, ученые и т.п. Его можно обнаружить у людей всех поприщ, как и не обнаружить у тех, кого называют интеллектуалами. Конечно, нельзя отрицать, что оно встречается намного реже, чем предполагал Сократ, но можно надеяться, что все-таки немного чаще, чем опасался Платон. Нет сомнений, что я могу отказаться мыслить и запоминать и, тем не менее, оставаться вполне нормальным человеком. Но опасность очень велика - не только для меня, чья речь стала бессмысленной, поскольку я пожертвовал высочайшим проявлением речевой способности, но и для других, вынужденных жить с, быть может, чрезвычайно рассудительным и все-таки совершенно немыслящим созданием. Если я отказываюсь запоминать, то становлюсь готов на все -точно так же как тот, кто был бы способен немедленно забывать боль, обладал бы абсолютно безрассудным мужеством.

Этот вопрос о воспоминании, по крайней мере, на один маленький шажок приближает нас к докучливому вопросу о природе зла. В философии (и, как я упомянула выше, в великой литературе) злодей известен исключительно как кто-то, кто пребывает в отчаянии, и кого отчаяние осеняет известным благородством. Я не собираюсь отрицать, что этот тип злодея существует, но я уверена, что величайшие известные нам примеры зла -не дело рук этого типажа, который вынужден сталкиваться с собою снова и снова и чьим проклятием является невозможность забыть. Величайшие злодеи -это те, кто не помнит, поскольку они не утруждают себя размышлениями о содеянном; в отсутствие воспоминаний ничто не может их остановить. Для человеческих существ размышлять о прошлом означает переместиться вглубь, пустить корни и укрепиться на одном месте, чтобы не быть унесенным чем- нибудь мимолетным, будь то дух времени, История или простое искушение. Величайшее зло не радикально, у него нет корней, и именно поэтому у него нет и границ, оно может дойти до немыслимых крайностей и объять весь мир.

Выше я упомянула качество быть личностью как отличное от качества быть просто человеком (подобно тому как греки отличали себя от варваров, называя себя logon echon) и сказала, что говорить о "моральных личностях" -это почти излишество. Теперь, следуя Сократу с его обоснованием своего морального высказывания, можно сказать, что тот самый мыслительный процесс, который актуализу- ет мою речь, эту сугубо человеческую особенность, явным образом конституирует меня как личность, и я буду оставаться личностью до тех пор, пока смогу повторять этот процесс все снова и снова. Если в этом и заключается то, что мы обычно называем личностью, и если оно не имеет никакого отношения к талантам или умственным способностям, то это простой, почти машинальный результат мышления. Иначе говоря, когда даруют помилование, прощают личность, а не преступление; в мире зла, лишенного корней, нет личностей и прощать некого.

Возможно, в этой связи можно несколько лучше понять удивительную настойчивость, с какой вся религиозная и моральная мысль акцентирует преданность самому себе. Речь идет не о том, чтобы любить себя так, как я могу любить других, но о том, чтобы полагаться на молчаливого собеседника, которого я в себе ношу-на его, если можно так сказать, милость,-больше, чем на кого-либо другого. Страх потерять себя оправдан, ведь это страх навсегда утратить возможность с собой разговаривать. Не только скорбь и печаль, но и счастье, радость и все прочие эмоции будут совершенно невыносимы, если их нельзя будет артикулировать.

Но у проблемы есть и другая сторона. Сократо- платоновское описание процесса мышления кажется мне столь важным потому, что оно подразумевает (хотя и только мимоходом), что люди существуют во множественном числе, а не в единственном, что Землю населяют люди, а не Человек. Даже если мы сами по себе, когда мы артикулируем, или актуализуем, это бытие-наедине, мы обнаруживаем себя в компании - в компании самих себя. Именно покинутость самим собой, так сказать, временную неспособность стать двумя в одном в ситуации, где некому больше составить нам компанию, называют одиночеством (кошмар, который, как нам всем известно, легко может посетить нас даже посреди толпы). С этой точки зрения действительно верно, что мое поведение по отношению к другим будет зависеть от моего поведения по отношению к самому себе. Однако речь не идет ни о каком особенном содержании, ни о каких особых обязанностях и долженствованиях-ни о чем, кроме одной только способности мыслить и вспоминать (или ее потери).

Наконец, давайте вспомним о тех убийцах Третьего рейха, кто не только был образцовым семьянином, но и любил проводить досуг, читая Гельдерлина и слушая Баха, тем самым доказывая (как будто прежде был недостаток в таких доказательствах), что из интеллектуалов преступников сделать так же легко, как из всех остальных. Но разве чувствительность и вкус к так называемым высшим творениям человека не есть душевная способность?

Разумеется, так и есть, но эта способность оценивать по достоинству не имеет совершенно никакого отношения к мышлению, которое, напомню, есть деятельность, а не пассивное наслаждение чем-либо. В той мере, в какох! мышление - деятельность, его можно преобразовать в конкретный результат, например, в стихи, музыку или картины. Собственно, все перечисленное -это вещи мышления, подобно тому как предметы нашего повседневного использования совершенно правильно называются предметами пользования. На создание одних вдохновляет мысль, на создание других- применение, та или иная человеческая нужда и потребность. Суть в том, что ни один из этих высоко образованных убийц не написал стихотворения, которое стоило бы запомнить, музыкального произведения, которое стоило бы послушать, или картины, которую кому-то пришло бы в голову повесить на стену. Чтобы написать хорошее стихотворение, музыкальное произведение или картину, нужно нечто большее, чем просто глубокомыслие - нужны особые таланты. Но никакие таланты не выдержат утраты внутренней целостности, которая случается, когда теряем обыкновеннейшую способность мышления и воспоминания.

III

Мораль затрагивает индивида в его единичности. Критерий правильного и неправильного, ответ на вопрос "Что я должен делать?" зависит в конечном счете не от обычаев и привычек, которые я разделяю с окружающими, и не от заповедей божественного или человеческого происхождения, а от того, что я решу относительно самого себя. Другими словами, я не могу делать определенных вещей, поскольку сделав их, не смогу больше с собой жить. Такая жизнь-с-собой есть нечто большее, чем сознание, чем осознание себя, которое сопутствует мне, что бы я ни делал и в каком бы состоянии ни пребывал. Пребывание с собой и суждение по себе артикулируется и актуализуется в процессах мышления, а всякий мыслительный процесс есть деятельность, состоящая в том, что я говорю с самим собой о чем-то, чему случилось приковать мое внимание. Модус экзистенции, наличный в этом безмолвном диалоге меня самого со мной самим, я буду называть уединением. Уединение, следовательно, есть нечто большее и нечто иное, чем другие модусы бытия наедине, главным образом, одиночество и изоляция.

Уединение означает, что, будучи наедине с собой, я тем не менее пребываю вместе с кем-то (а именно, со мной самим). Оно означает, что я -двое в одном, тогда как ни одиночество, ни изоляция не знают такого рода схизмы, этой внутренней дихотомии, когда я могу задавать самому себе вопросы и получать ответы. Уединение и связанная с ним деятельность, мышление, может быть прервано, если ко мне обратится кто-то другой, если я просто устану, либо-как и любая прочая деятельность -если я займусь чем-то другим. В каждом из этих случаев двое, которыми я был, пока мыслил, вновь становятся одним,. Если кто-то ко мне обращается, то я вынужден говорить с ним, а не с собою, а говоря с ним, я меняюсь. Я становлюсь одним: я, конечно, по-прежнему себя осознаю, т. е. обладаю сознанием, но уже не обладаю собой отчетливо и в полной мере. Если ко мне обращается только один человек, и если, как это порой бывает, мы начинаем говорить в форме диалога о тех самых вещах, которые интересовали нас обоих, пока мы еще были в уединении, то это равносильно тому, как если бы я теперь обратился к еще одной самости. Эту другую самость, alios authos, Аристотель совершенно верно определил словом "друг". Если, с другой стороны, мой процесс мышления в уединении по какой-то причине останавливается, я тоже вновь становлюсь одним. Поскольку этот один, которым я стал, лишен компании, я могу начать добиваться компании других - людей, книг, музыки - и если они обманывают мои ожидания, или если я не в состоянии установить с ними контакт, меня одолевают скука и одиночество. Для этого необязательно быть наедине: можно очень сильно скучать и чувствовать себя очень одиноким посреди толпы. Но нельзя скучать и нельзя чувствовать себя одиноким, пребывая в настоящем уединении, то есть в компании самого себя или вместе с другом, то есть с еще одной самостью. Вот почему, как однажды заметил Майстер Экхарт, одиночество гораздо труднее вынести в толпе, чем в уединении.

Последний модус бытия наедине - я называю его изоляцией - возникает тогда, когда я пребываю не вместе с самим собой, но и не в компании других; вместо этого мое внимание приковано к вещам в мире. Изоляция может быть естественным условием всякой работы, во время которой я настолько сосредоточен на том, что делаю, что присутствие других, включая меня самого, может только помешать мне. Это может быть производительная работа, изготовление какого-нибудь нового предмета, хотя и не обязательно: изоляции, защищенности от присутствия других, до некоторой степени требует и обучение, и даже простое чтение книги. Изоляция может возникнуть и как негативный феномен: другие, с которыми у меня тот или иной общий интерес к миру, могут меня покинуть. Подобное часто встречается в политической жизни: таков вынужденный досуг политика, или, вернее, человека, который, сам будучи гражданином, утратил контакт со своими согражданами. Изоляцию в этом втором, негативном, смысле может вынести только тот, кто превратит ее в уединение, и любому, кто знаком с латинской литературой, известно, как римляне, в противоположность грекам, открыли уединение, а вместе с ним - философию как образ жизни в условиях вынужденного досуга, сопутствующего отстранению от публичных дел. Если вы откроете уединение, имея привычку к деятельной жизни в кругу равных себе, то придете к точке зрения, на которой стоял Катон, когда сказал: "Никогда я не бываю деятельнее, чем когда ничего не делаю, никогда не бываю я менее одинок, чем когда я сам по себе". Пожалуй, в этих словах мы до сих пор можем слышать удивление деятельного человека, первоначально не одинокого и отнюдь не бездействующего, радостям уединения и мыслительной деятельности двоих в одном.

Если, с другой стороны, вы откроете уединение, переживая кошмар одиночества, то поймете, почему философ, Ницше, изложил свои мысли по этому поводу в стихотворении ("Лш Hohen Bergen" в конце "По ту сторону добра и зла"), прославляющем полдень жизни, когда гнетущая тоска одиночества, тоска по друзьям, прекратилась потому, что "Um

Mittag war's da wurde Eins zu Zwei"K - один стал двумя. (В гораздо более раннем афоризме Ницше заметил по поводу изложения мыслей в стихах: "Поэт торжественно везет свои мысли на колеснице ритма - обыкновенно потому, что они не идут на своих ногах". ["Человеческое, слишком человеческое", 189] Что же случилось, зададим мы вежливый вопрос, если то же самое делает и философ?)

Я упоминаю эти разные формы бытия наедине, разные способы, какими человеческая единичность сама себя артикулирует и актуализует, потому что их ничего не стоит спутать - не из-за того, что нам свойственно пренебрежение и невнимательность к различиям, но и из-за того, что различия обязательно и почти незаметно переходят друг в друга. Внимание к себе как окончательный эталон морального поведения существует, разумеется, только в уединении. Значимость этого эталона выражается в генеральной формуле "Лучше несправедливо страдать, чем несправедливо поступать", которая, как мы видели, покоится на догадке о том, что лучше быть в разногласии со всем миром, чем с одним человеком -с самим собой. Поэтому этот эталон может сохранять свою значимость для нас лишь в той мере, в какой мы -мыслящие существа, которые ради мыслительного процесса нуждаются в компании самих себя. Ничто из сказанного не относится к одиночеству и изоляции.

Как мы сказали, мышление и запоминание -это тот способ, каким мы, люди, пускаем корни, занимаем свое место в мире, в который все мы попадаем чужаками. Именно в результате этого процесса пускания корней и возникает то, что мы обычно называем личностью,-не просто человек и не пустое место. Поэтому я сказала, что говорить о "моральных личностях" - почти излишество. Конечно, личность тоже может быть как доброй по природе, так и дурной, склонности могут подталкивать ее как к великодушию, так и к скупости, она может быть агрессивной или покладистой, открытой или замкнутой в себе, может страдать самыми разными пороками, быть от рождения умной или глупой, красивой или безобразной, дружелюбной или бессердечной. К нашей теме все это имеет мало отношения. Если она - мыслящее существо, укорененное в своих мыслях и воспоминаниях и, следовательно, знающее, что ей суждено с собою жить, то возникают границы того, что она может себе позволить, и эти границы не навязываются ей извне, но проводятся ей самой. Эти границы могут сильно и неприятно меняться в зависимости от страны, столетия и конкретной личности, но предельное, безграничное зло возможно только там, где такие самостоятельно выращенные корни, которые автоматически ограничивали бы набор возможностей, полностью отсутствуют. Они отсутствуют там, где люди только вскользь касаются поверхности событий, позволяют себе нестись по течению, никогда не проникая на ту глубину, на какую они, возможно, могли бы проникнуть. Эта глубина, конечно, тоже различается в зависимости от личности и столетия - не только в количественном, но и в качественном отношении. Сократ учил людей тому, как мыслить, как говорить с самими собой, в противоположность ораторам, учившим людей тому, как убеждать, и мудрецам, заявлявшим, что они учат тому, что надо мыслить и как надо учиться. Он полагал, что так он сделает своих сограждан лучше. Но если бы мы приняли это допущение, а потом спросили его, какие были бы санкции за знаменитое "преступление, спрятанное от глаз богов и людей", то он смог бы ответить только одно: санкцией будет утрата этой способности, утрата уединения и, как я попыталась показать, утрата способности к творчеству- другими словами, утрата той самости, которая конституирует личность.

Поскольку моральная философия есть в конце концов порождение философии, а философы никак не могли бы пережить утрату самости и потерю уединения, то можно больше не удивляться тому, что окончательным эталоном поведения по отношению к другим, не только в философской, но и в религиозной мысли, всегда была самость. Так, довольно типичную смесь христианской и дохристианской мысли мы находим у Николая Ку- занского (в его трактате "О видении Бога"), у которого Бог, обращаясь к человеку, почти повторяет дельфийское "Познай самого себя": Sis tu tuus et ego его tuus ("Принадлежи себе, и я [т.е. Бог] буду принадлежать тебе"). Основа всякого поведения, говорит Кузанец, заключается в том, что "я выбираю быть самим собой" (ut ego eligam mei ipsis esse), а человек свободен потому, что Бог оставил ему свободу быть самим собой, если захочет (ut sim, si yolam, mei ipsius). Надо добавить, что хотя этот эталон представляет собой существенное условие мышления и может быть подтвержден в опыте, его нельзя истолковать в виде особых предписаний и законов поведения. Поэтому допущение, почти единодушно принимаемое всеми моральными философами на протяжении веков, любопытным образом противоречит нашему нынешнему убеждению, что закон страны суть истолкование существенных моральных правил, по поводу которых все люди согласны-то ли потому, что так им сказал Бог, то ли потому, что эти правила можно вывести из человеческой природы.

Поскольку Сократ полагал, что то, что мы ныне зовем моралью, и что, на самом деле, касается человека в его единичности, сделает людей лучше еще и как граждан, с нашей стороны будет совершенно честным принять во внимание выдвинутые против него политические возражения, актуальные до сих пор. Вопреки заявлению Сократа, что он делает граждан лучше, город выдвинул против него обвинение в порче афинских юношей и подрыве традиционных верований, на которых зиждилось моральное поведение. Попробую истолковать смысл выдвинутых возражений, цитируя и перефразируя то, что мы находим, главным образом, в "Апологии". Сократ, проводящий жизнь в расспросах других и самого себя, научая их и себя мышлению, не может не поставить все существующие мерила и эталоны под вопрос. Отнюдь не делая других "моральнее", он вместо этого подрывает мораль и сокрушает беспрекословную веру и повиновение. Быть может, обвинение в том, что он хотел ввести новых богов, и было ложным, но лишь потому, что вина его была еще страшнее: он "никогда не учил и даже не делал вид, что учит, какому бы то ни было знанию". К тому же его призвание привело его к (idioteuein alia те demosieuein) приватной жизни, заставило избегать скоплений людей, а значит, публичной жизни. Тем самым он практически доказал, насколько права была афинская публика, когда полагала, что философия -для юнцов, еще не ставших гражданами, и что даже им следует заниматься ею осторожно, потому что она, хотя и необходима для образования, вызывает malakia, мягкость духа. Наконец, в дополнение ко всему этому и опять-таки с признания самого Сократа, всем, что он мог предъявить окружающим, когда дело касалось действительного поведения, был "голос", говоривший изнутри него, который мог отвратить его от чего-то, что он собирался совершить, но который никогда не побуждал его к действию.

Ни одно из этих возражений так просто не снимешь. Мыслить означает расспрашивать и вопрошать; этот процесс неизменно влечет то самое расшатывание идолов, которым так увлекался Ницше. К тому моменту как Сократ заканчивал свои расспросы, было невозможно более держаться ни за нормы, принятые у обычных людей, ни за контрнормы софистов,- вообще ни за что. Уединенный диалог с самим собой, либо с другой самостью, даже если вести его на рыночной площади, не терпит множеств. И когда Сократ говорил, что Афины никогда не были облагодетельствованы больше, чем когда он расшевелил их подобно оводу, что заставляет шевелиться крупную, породистую, но довольно ленивую лошадь, он мог иметь в виду только одно: для общества не может быть большего блага, чем вновь распасться на отдельных людей, которые смогут обратиться к своей единичности. Если бы это было возможно, если бы каждого человека можно было заставить мыслить и судить по себе, то, действительно, можно было бы обойтись без незыблемых правил, норм и эталонов. Если же отрицать такую возможность - а после Сократа ее отрицали почти все - то становится понятно, почему жители полиса сочли его опасным человеком. Любой, кто слушал Сократовы расспросы, но сам при этом не мыслил, не погружался в мыслительный процесс, очень легко мог испортиться, лишившись тех норм и эталонов, которых придерживался, не мысля. Иными словами, любой, кто был подвержен порче, оказывался в серьезнейшей опасности. На эту двойственность, состоящую в том, что одно и то же действие делает хороших людей лучше, а плохих хуже, однажды намекнул Ницше, пожаловавшийся, что его не поняла женщина: "Она сказала мне, у нее не было морали -а я подумал, что у нее, как и у меня, была более суровая мораль". Такое непонимание-вещь обычная, хотя именно в этом случае (Луи Андреас Саломе) упрек имел давнюю историю. Все это верно, коль скоро мы согласны с тем, что конвенции, правила и нормы, по которым мы обычно живем, при детальном рассмотрении показывают себя не слишком хорошо, и что было бы безрассудством хоть сколько-то на них полагаться в чрезвычайных обстоятельствах. Из чего следует, что в политике сократическая мораль уместна только во времена кризиса, а самость как последний критерий морального поведения - это с точки зрения политики своего рода, чрезвычайная мера. А это означает, что воззвание к якобы моральным принципам в повседневных делах -это, как правило, лукавство. Едва ли нужен опыт, чтобы понять, что обычно именно упрямые моралисты, постоянно апеллирующие к высоким моральным принципам и незыблемым эталонам, раньше всех готовы принять любые эталоны, какие им только предложат, а добропорядочное общество - то, что французы называют les bien-pensants,- скорее окажется крайне недобропорядочным и даже преступным, чем большинство битников или представителей богемы. Все, о чем мы говорили выше, важно только в чрезвычайных обстоятельствах; страны же, в которых чрезвычайные обстоятельства стали общим правилом, а вопрос о том, как в таких обстоятельствах себя вести,-самым животрепещущим в повестке дня, уже в силу этого факта подлежат обвинению в плохом управлении (мягко говоря). Но те, кто апеллирует к высокопарным моральным принципам при совершенно нормальных обстоятельствах, весьма напоминают тех, кто поминает имя Господа всуе.

То, что с точки зрения политики вопросы морали представляют пограничные собой вопросы, становится совершенно очевидно, если задуматься о том, что единственный совет, который мы вправе извлечь из формулы "Лучше быть в разногласии со всем миром, чем с одним человеком - мной самим", всегда будет оставаться полностью негативным. Эта формула никогда не скажет вам, что делать, но лишь удержит вас от совершения определенных поступков даже тогда, когда их совершают все вокруг. Не стоит забывать, что мыслительный процесс сам по себе несовместим ни с какой другой деятельностью. Идиоматическое выражение "остановись и поразмысли" абсолютно справедливо. Чем бы мы ни занимались, когда мы мыслим, мы останавливаемся, и пока мы двое в одном, мы не способны ни к какой деятельности, кроме мышления.

Следовательно, имеется не просто различие мышления и действия. Между этими двумя видами деятельности существует неустранимое напряжение, и платоновское презрение к непоседам, к тем, кто постоянно действует и никогда не останавливается,-это мотив, который в той или иной форме будет появляться у любого настоящего философа. Однако это напряжение было скрадено благодаря еще одному дорогому каждому философу представлению: идее, что мышление - это тоже форма действия, что это, как иногда говорят, своего рода "внутреннее действие". Есть много причин этой путаницы: несущественные причины, связанные с попытками философов защититься от упреков со стороны действующих людей и граждан, и существенные причины, происходящие из самой природы мышления. Мышление, в противоположность созерцанию, с которым его так часто уравнивают, и вправду является деятельностью, более того, деятельностью с определенными моральными результатами (а именно: тот, кто мыслит, превращает себя в кого-то определенного, в личность). Но деятельность и действие-не одно и то же, и результат мыслительной деятельности есть по отношению к самой этой деятельности своего рода побочный продукт. Это не то же самое, что цель, на которую действие направляется сознательно и намеренно. Различие мысли и действия часто изображают в виде контраста между Духом и Силой, причем Дух автоматически приравнивают к Немощи. В такой картине действительно есть зерно истины.

С точки зрения политики главное различие между Мыслью и Действием состоит в том, что, пока я мыслю, я пребываю с самим самой или с другой самостью, но стоит мне начать действовать, как я оказываюсь в компании многих. Человеческие существа, не будучи всемогущими, могут обладать силой лишь тогда, когда предстают в одной из многих форм человеческой множественности, тогда как любой модус человеческой единичности по определению немощен. Однако верно и то, что даже единичность или двойственность мыслительного процесса, обладают некими зачатками множественности, ведь хотя я и один, я могу мыслить, только раскалывая себя надвое. Но эти "двое в одном", если посмотреть на них с позиций человеческой множественности, походят на след былой компании (даже будучи сам по себе одним человеком, я являюсь или могу стать двумя), который лишь потому становится так важен, что мы обнаруживаем множественность там, где меньше всего ждали. Но в том, что касается бытия с другими, это все еще следует считать малозначительным явлением.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.01 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>