Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Большая грудь, широкий зад 50 страница



Она отчётливо вспомнила день, когда убила свекровь, словно это было вчера.

Подволакивая распухшую ногу, матушка подметала во дворе козий навоз, и вдруг из дома донёсся истошный вопль. Отшвырнув метлу, она бросилась туда. Тощими, иссохшими руками Люй вцепилась Юйнюй в бёдра, а своим беззубым ртом ухватила девочку за ухо — так ухватывают сосок козлята — и с причмокиванием сосала его, — вернее сказать, кусала. Что это? Неужели в глазах свекрови светится лучик доброты? Может, она целует внучку? Мысли так и прыгали, сменяя одна другую, но тут раздался ещё один пронзительный и жалобный вопль Юйнюй, всколыхнувший всю скопившуюся в душе матушки злобу. С криком «Ах ты скотина старая!» она, покачиваясь на маленьких ножках, бросилась к Люй. Схватив Юйнюй за плечи, матушка попыталась вырвать её из объятий свекрови, но та впилась в девочку всеми десятью пальцами, как когтями, и оторвать её не было никакой возможности. Юйнюй орала как резаная, а Люй продолжала, причмокивая, глодать её ухо, словно пережёвывая недоваренное мясо. Матушка отпустила Юйнюй и вцепилась в свекровь. Ветхая одежда на плечах Шангуань Люй рассыпалась, как прах. Руки матушки коснулись кожи свекрови, холодной и скользкой, как жабье брюхо. Её аж передёрнуло, и пальцы сами разжались. Она схватила было Люй за свалявшиеся волосы, но они стали отваливаться целыми прядями, как гнилая трава, обнажая сверкающие проплешины. Совершенно растерявшись, матушка ходила кругами, осыпая свекровь страшными ругательствами. Юйнюй же в изнеможении лишь всхлипывала, вырваться из цепких лап сил у неё не было. И тут вдруг из-за чана выкатилась скалка и, словно живая, сама прыгнула матушке в руки. Отполированная, как фарфор, шершавыми руками не одного поколения женщин семьи Шангуань, эта тёмно-красная скалка из жужуба была и крепкая, и тяжёлая. Вспомнились те времена, когда её сжимала в руках Люй, охаживая невестку по голове и по заду. Но, как говорится, десять лет река течёт на восток, а десять лет — на запад, в мире всё меняется, благородные мужи и чернь меняются местами — и вот скалка уже в руках матушки, схватившей её, не раздумывая ни секунды. Она размахивается и опускает её на макушку Люй. Впервые в жизни матушка подняла на человека руку, а значит, впервые услышала и тот особый звук, с каким скалка опустилась на плешивую голову. Хрясь! Звук тихий, нечёткий, но жуткий. На грязной, уродливой макушке, как на мягком тесте, чётко обозначилась полукруглая вмятина. Свекровь как-то сникла, голова её нелепо вывернулась, замерла и вдруг закачалась, как маятник. Тело задёргалось в конвульсиях, придавив Юйнюй, которая визжала, будто резаная. Сжав скалку обеими руками, матушка наносила удар за ударом по мягкой, как глина, голове, причём каждый раз всё сильнее, размашистее, всё с большим воодушевлением, выплёскивая наболевшее:



— Всё не сдохнешь никак, дура старая, скотина! Сколько я натерпелась от тебя! Объедками перебивалась, в рванье ходила! Ты же меня за человека не считала, голову мне этой скалкой пробила, ногу клещами прижгла, сыночка своего всё подбивала, чтобы он помыкал мною! За едой чашку из рук выхватывала, орала, что я только девок рожать могу, что из-за меня в семье Шангуань наследника нет и некому будет воскуривать благовония предкам, так и кормить меня не надо! Горячей кашей в меня плеснула, всё лицо обварила, злыдня жестокосердая! Известно ли тебе, стерва старая, что сынок твой бесплоден, как мул? Пришлось, задрав хвост, как сучке последней, самой мужика искать — вот до чего довели! Унижений вынесла от вашей семьи — несть числа, и страданий нечеловеческих дальше некуда, скотина ты этакая!

Под градом ударов и от материализовавшейся матушкиной ненависти тело Шангуань Люй постепенно оседало, превращаясь в груду гниющей плоти — мерзкой, смердящей. В разные стороны с него так и брызнули полчища вшей и блох. Из расколотого черепа, как вонючий соевый творог, зловонными каплями разлетелся мозг. Отодрав когтистые пальцы свекрови, матушка освободила чуть живую Юйнюй. Половина ушной раковины сестрёнки, измочаленная беззубым ртом старухи, походила на заплесневелый стебель батата…

 

 

В тот вечер удивительно ярко светила луна. Когда все уснули, Лайди тихо спустилась с кана, не потревожив напрыгавшегося за день по улице, донельзя уставшего немого. Падавший на его лицо лунный свет напоминал тонкий слой инея на чёрном булыжнике. Разинув рот, полный крепких, как железо, зубов, он издавал громоподобный храп. Лайди бросила взгляд на этот источник всех её бед, и в душу почему-то проник холодок вины. На самом-то деле об их с Пичугой Ханем близости в семье знали все, в неведении оставался лишь погруженный в богатырский сон немой. Армейская форма на нём уже износилась до дыр, потёртые награды потускнели, и стал виден дешёвый сплав, из которого они были сделаны. Лайди осторожно приоткрыла дверь. Донёсся тяжёлый, полный безысходности вздох матушки. Волной прилива внутрь устремился лунный свет, а прохладный ночной ветерок развеял уныние. Во дворе уже громко покашливал Пичуга.

— Ну что ты копаешься?

Лайди поспешно зажала ему рот рукой.

— И чего бояться? — недовольно пробубнил он. — Ну чего ты боишься?

Они вышли за околицу и зашагали в сторону болот по извилистой тропке, зажатой между пространствами поздно убранных полей. Уже середина осени, и высохшие жёлтые листья посевов украсились жемчужными ожерельями вечерней росы. Но дунбэйский Гаоми не затих, как раньше. Повсюду легкомысленными золотыми отблесками подрагивают огни кустарных сталеплавильных печей, и дух горящего древесного угля разливается нескончаемым потоком, как река. Какое же всё-таки это чудо — лунный свет! Благодаря ему видно, как завитками поднимается белый дымок, превращаясь в вышине в тончайшую кисею облаков.

Лайди с Пичугой шли ловить птиц. Пичуге всё уже обрыдло, и он снова взялся за старое ремесло. Днём он сказал Лайди, что хочет поймать несколько цапель, чтобы подкормить её. Они шли по тропинке, тесно прижавшись друг к другу, чтобы согреться. Никого и ничего не боявшийся Пичуга заражал своим настроем Лайди. Из-за этого ей на время становилось легче, а запах у него из-под мышек — какой-то птичий — наполнял душу теплом.

— Пичуга, а Пичуга, — тихо проговорила она, — ведь немой рано или поздно дознается, тогда уж пощады не жди… — Пичуга только крепче приобнял её, издав завораживающий заливистый свист.

На болоте он устроил Лайди в шалаше из соломы и велел сидеть тихо. А сам нашарил в углу какое-то хитросплетение из конского волоса и проволоки и тихо скрылся в густых метёлках камыша. В свете луны он был похож на большого крапчатого кота. Кожа поблёскивает, движения быстрые, бесшумные — странное, загадочное существо. Взгляд чёрно-лаковых глаз Лайди неотступно следовал за ладно скроенной мужской фигурой, и в душе росло безграничное изумление: «Да разве это человек?! Это просто небожитель! Ну какой человек смог бы десять с лишним лет прожить в тех жутких условиях, не потеряв силу и мужество, а потом превратиться в мужчину, подобного острому, словно заново выкованному драгоценному мечу? Или вот скажет, поймаю, мол, такую-то птицу — именно эту и поймает, скажет — поймаю столько-то, столько и принесёт. Разве человеку дано такое? Птичий язык понимает, их секретами владеет — ну просто повелитель птичьего царства какой-то». Она отдалась этим мыслям, и ей представилось похожее на лик феникса лицо третьей сестры. Этот мужчина изначально был предназначен ей, именно она должна была стать его супругой. «Но судьба распорядилась иначе, всё встало с ног на голову, и вот теперь суженый третьей сестры стал моим. Сейчас он мой, кому ещё он назначен?» Тут же вспомнился смуглокожий Ша Юэлян, мощный Сыма Ку, немой — насильник Птицы-Оборотня… Душу охватили воспоминания о прошедшей жизни, в которой было всё — и радости, и горести. «Помоталась же я в те годы по городам и весям, верхом и с винтовкой, в шелках и бархате хаживала, ела досыта — всё чего душа пожелает. Вот было времечко — белые, как снег, копыта, алая, как кровь, накидка на плечах. Расправляла крылья, как феникс, распускала хвост, как павлин. Но время благоденствия быстро прошло, богатство растаяло как дым, и после того как Ша Юэлян повесился, бреду я, Шангуань Лайди, извилистой тропой несчастий. Не жизнь, а сумасшествие. Вроде любой бы и в жёны взял, а сами плюют в мою сторону и проклинают. Хорошо ли я прожила жизнь, плохо ли? Да, хорошо, никто лучше меня и не жил; а сказать плохо — тоже верно: ни у кого такой худой жизни не было. A-а, была не была — с Пичугой так с Пичугой кувыркаться…» Мысли нахлынули невесёлые, но слёз почему-то не было. Лунный свет лился на загляденье красиво. Чистый и холодный, он, будто шелестя, падал бесконечным потоком на траву и листву. Вода на мелководье поблёскивала, как осколки глазурованной черепицы, а вместе с тем от земли до небес поднималось зловоние гниющего ила и болотной травы.

Пичуга вернулся с пустыми руками. Сказал, что силки поставил, чуть позже вынет цапель, и порядок. Ночь, мол, больно лунная, и привычное время у всех разладилось: и у птиц, и у зверей, у рыб и насекомых. При такой яркой луне рыбы и креветки поднимаются к поверхности воды поиграть, вот цапли и спешат поживиться. По словам Пичуги, обычно они стоят не шелохнувшись на одной ноге всю ночь. А этой ночью бродят туда-сюда у воды, вытягивая и втягивая мягко пружинящие шеи. Долговязые, шеи длинные — всё видят вокруг; то остановятся, то неторопливо вышагивают — просто прелесть! Как раз такой цаплей и был дом Лайди вошедший в шалаш Пичуга.

Он присел рядом, и Лайди жадно вдыхала повеявший от него животворный дух диких трав. Она будто проснулась, опьянела, преисполнилась неги и неистового желания. Когда ещё птицы попадут в силки! И здесь, вдали от деревни, в уютном шалаше, с женщины одежда слетела сама, а с мужчины её совлекла женщина. На этот раз Пичуга с Лайди наслаждались, словно совершая подношение бескрайнему небу и широким просторам дуибэйского Гаоми. Это был образец любовного соития, когда человек воспаряет выше реющих в небе птиц и всё расцвечивается перед глазами бесконечным разнообразием красок, гораздо более богатым, чем многоцветие лугового разнотравья. Они устремлялись друг к другу в таком неистовом порыве, что лунный серп отвёл глаза и с ворчанием отправился на отдых, спрятавшись за белое облачко.

— Знаешь, Лайди, — склонился над ней Пичуга, вспомнив вдруг один печальный эпизод, — видел я однажды женское тело до тебя…

Стрекотали цикады, глаза Лайди посверкивали в темноте.

— Расскажи, — попросила она.

— Ну, слушай, — обнял он её за тонкую талию.

Он, как крестьянин в поле, одновременно махал мотыгой и рассказывал:

— Было это в горах Японии. Осенью того года задумал я поживиться кукурузой на склоне. Склоны тамошних гор сплошь покрыты пёстрым ковром из жёлтых и красных листьев, а цветы источают благоухание. К тому времени я оброс — волосы длинные, бородища всклокоченная, тело прикрыто лишь рваной бумагой Короче, больше на злого духа похож, чем на человека. А нож свой старый я давно потерял. Кукурузу уже убрали, вокруг, как заплаканные вдовы, стояли лишь стебли. Я начал искать — не могли же всё убрать начисто, чтобы ни одного початка не осталось! И один таки нашёл. Наковырял зёрен и стал с хрустом грызть. Так давно не ел ничего человеческого, что зубы заныли и зашатались, а кукуруза такая ароматная! Вдруг зашуршали листья — я решил, что это медведь. А мы с ним были не в ладах, я его, честно говоря, побаивался. Я быстренько растянулся на земле этаким презренным трупом, даже дышать перестал. Но появился вовсе не медведь, а японка. Я её сначала за мужчину принял: мешковатые рабочие штаны из парусины, халат жёлто-коричневый верёвкой подпоясан, на голове — шляпа соломенная грибом. Она её сняла и на стебель повесила. Лицо худое, видно недоедал человек, волосы наподобие коровьей лепёшки уложены. «Да вроде это женщина!» — осенило меня. И стало уже не так страшно. Она развязала верёвку и распахнула халат. Взявшись руками за полы и двигая ими, как усталая птица крыльями, стала обмахивать костлявую, покрытую капельками пота грудь. На эти два плоских коровьих языка с острыми кончиками, которые болтались у неё почти на животе, налипли семена травы. «Силы небесные, точно женщина, баба!»

В голове зашумело, кровь понеслась по извилинам сосудов, как электрический ток. Застывшее и отяжелевшее за долгие годы жизни на голой земле тело вдруг ожило, и он резко вскочил, будто выросшее на ровном месте дерево. Узкие глаза японки округлились, рот раскрылся, и она, издав странный звук, повалилась навзничь, словно подгнивший стебель. Пичуга ринулся к ней, как голодный тигр. Его трясло в ознобе, руки суетливо хватали ледяные, словно дохлые рыбки, груди, и они жгли пальцы, подобно пирожкам, только что вынутым из печи. Дрожа, он стал неуклюже стягивать с женщины завязанный на талии матерчатый пояс. Оттуда выкатились две помятые варёные картошины, от которых исходил такой умопомрачительный дух, что на них тут же обратились все чувства и помыслы. Под его помутившимся взором это были две шаловливые белки, которые в любой момент могут ускользнуть, и когда, забыв обо всём, он схватил их, то ему даже почудился тоненький писк. А потом — невыносимая удушающая боль в горле. В руках уже ничего не было: картошины то ли укатились, то ли провалились в живот. И тут он понял, что ими-то и подавился. Погладил горло, а во рту ещё чувствовался вкус этих картошин. В животе урчало, текла слюна, восхитительные картошины так и стояли перед глазами. Он обшарил всё тело женщины, осмотрелся вокруг и, не обнаружив вожделенной картошки, приуныл. Поднялся, собравшись было уйти, но, бросив взгляд на распластавшиеся груди женщины, начал постепенно осознавать, что не сделал что-то важное и так вот уходить негоже. А эта японка, раскинувшаяся перед ним, не та ли самая, что навела облаву на двух братьев-китайцев, из-за чего они и погибли?! Из глубин памяти поднялось всё пережитое: вот его угоняют на работы из Гаоми, потом рабский труд на шахте в Японии, разлука с юной и чистой девочкой из семьи Шангуань… Ненависть к японцам возгорелась в нём с новой силой, и где-то высоко над головой почудился звонкий крик: «Уделай её, отомсти!» Он с ожесточением сдёрнул с японки штаны и обнаружил под ними грязные трусы. Тёмно-красные, с чёрной заплатой величиной с ладонь. Его будто холодной водой окатили: он вдруг вспомнил, как когда-то давно он переодевал для похорон мать, убитую подлецом из дунбэйского Гаоми, и на ней тоже были такие красные трусы с такой же чёрной заплатой. И тут его вытошнило: желудок изверг и картофельное месиво, и кукурузные зёрна. Чудовищная потеря! Корчась от боли, он сгрёб две пригоршни земли и бросил на тело женщины. Потом встал и, шатаясь, побрёл обратно в горы…

Приподнявшись на локте и растроганно глядя в лицо Пичуги, Лайди пробормотала:

— Милый! Какой ты славный…

Пичуга тёрся жёсткой щетиной о вишенки её сосков:

— Пойди я на это, нарушил бы законы Неба и тебе бы навредил! Не смог бы вернуться в Гаоми, тебя бы не встретил…

Со сладостной болью в сердце оба страстно приникли друг к другу, словно желая раствориться один в другом. Они меняли позиции, хотя никто их этому не учил, от избытка чувств лепетали глупости, а заливающий их тела лунный свет был сродни отравленному вину.

Только за полночь они поднялись, оделись и отправились за цаплями. На болоте дул ветерок, распустившиеся в ночи цветы источали пьянящий аромат, какие-то большие белёсые птицы с криком взлетели навстречу лунному свету. Стая других птиц облепила невысокое деревце, словно плоды. «Как же несравненно красива луна этой ночью!» Опираясь на Пичугу, Лайди зашла в камыши. На расстоянии полёта стрелы, там, где ноги уже увязали, она действительно увидела двух цапель, попавших в силки. Обессилев от попыток вырваться, они уткнулись в ил длинными клювами стального цвета.

— Может, отпустим? — тихо спросила расчувствовавшаяся Лайди.

— Как скажешь! — согласно кивнул Пичуга.

Всякий раз с наступлением сумерек цапли стаей взлетали и опускались на болота в великолепии лучей вечерней зари. Их неброское оперение мелькало подобно коже бедра в разрезе платья несравненной красавицы.

 

 

Чтобы спасти нас от смерти, четвёртая сестра продала себя в проститутки, и это стало затаённой болью семьи Шангуань. Она и так совершила для нас благодеяние, а когда появилась неизвестно откуда, да ещё с укрытыми в лютне-пипа драгоценностями, из глаз матушки, как жемчужинки с порванного ожерелья, покатились слёзы. Семью раскидало, как ветром облачка, — кто умер, кто сбежал. Немудрено, что матушка расчувствовалась, когда появилась четвёртая сестра. О ней ведь столько лет не было известий!

Драгоценности сестры реквизировал один из ганьбу — функционеров коммуны, она вернулась домой со сломанным инструментом в потрёпанном футляре. Обнявшись с матушкой, они рыдали до изнеможения, казалось, выплакали все слёзы.

— Мамочка, — говорила она, глядя на седую голову матушки, — я и не чаяла свидеться с вами… — И не договорив, снова разрыдалась.

— Сянди, Сянди, доченька моя горемычная… — гладила её по плечу матушка.

Когда Сянди наконец спросила о своих сёстрах, матушка только рукой махнула:

— И не спрашивай!

— Ну, Цзиньтун здесь, так что я спокойна, — глянула на меня сестра. — Значит, род Шангуань не прервётся.

— Глупышка ты моя, — уныло вздохнула матушка. — Какой уж тут род, до того ли нынче…

Жизнь четвёртой сестры была полна горя и страданий. Мы много не расспрашивали, чтобы не бередить её незаживающие раны. Но кое-кто думал совсем иначе, им каждый день хотелось щекочущего нервы представления. Конечно же, за счёт семьи Шангуань.

Четвёртая сестра из дома почти не выходила. Но слух о том, что вернулась дочка Шангуань, бывшая проститутка, которая накопила несметные богатства, облетел весь дунбэйский Гаоми.

Иногда я ходил в поле и разорял мышиные норки, чтобы найти немного зерна. И вот однажды игриво подхихикивая, ко мне подплыла Фань Гохуа, жена Хромого Чэня:

— Что же это ты, почтенный братец? Неужто охота копаться в мышиных норах из-за горстки гнилого зерна? Или опасаешься, что на какую-нибудь безделицу из драгоценностей твоей четвёртой сестры вагон риса и заморской муки не купишь?

Я с отвращением уставился на эту женщину: вся деревня знала, что она якшается со своим свёкром.

— Чушь ты городишь!

Подойдя ближе, она понизила голос:

— Говорят, братец, у неё есть жемчужина, что в темноте светится, большущая, с куриное яйцо. Якобы светит так ярко, что ночью в доме всё красным светом залито, а издали глянешь — будто пожар. Вот бы посмотреть на неё хоть одним глазком! Поговорил бы с сестрой, может, даст тётке поносить какое-нибудь маленькое украшеньице — жемчужинку с горошину или цепочку с волосок. — Подмигнув, она похотливо зашептала: — Не гляди, что лицом черна, я как арбуз — корка пёстрая да толстая, а мякоть сладкая, нежная…

Хоть и сидела сестра дома, беда не обошла её стороной. Вот уж правда, деревья не хотели бы качаться, да ветер не унимается. В народной коммуне вспыхнула эпидемия классовой борьбы, и в актовом зале устроили выставку наглядной агитации, уже вторую в истории дунбэйского Гаоми, и она мало чем отличалась от предыдущей: те же топорные рисунки, сюжеты которых вертелись вокруг семей Шангуань и Сыма, будто их история и была историей всего уезда. На эти картинки народ внимания не обращал, а вот что касалось Сянди, тут интерес был огромный. Руководящие кадры коммуны, гады ползучие, выставили на всеобщее обозрение всё, что она скопила за свою жизнь. Блеск золотых и серебряных украшений просто притягивал всех.

Через три дня интерес к украшениям угас, а классовая ненависть ничуть не выросла. Руководство решило искать новые пути и предложило выступить самой четвёртой сестре.

В наши ворота забарабанил замсекретаря парткома коммуны по пропаганде Ян Цзефан. У этого очкарика плешь отливала желтизной, как ковш для воды, ротик маленький, а щёки как у обезьяны. Явился он в сопровождении четырёх ополченцев с карабинами.

Сестру постоянно трясло, она хлопала себя по карманам, ища сигареты. Курила она уже давно, и её белоснежные зубы пожелтели. Наконец сигареты нашлись, она прикурила и затянулась. Экономная матушка с трудом сносила эту вредную привычку даже у родной дочери, сделавшей для семьи столько добра. Сигареты «Циньцзянь» [284]

покупал для сестры в кооперативе я, по гривеннику пачка. Думаю, денег у неё всего-то и оставалось что на пару пачек таких сигарет. Когда она затягивалась, щёки у неё вваливались, потрескивал, разгораясь, огонёк сигареты, и вокруг разносился запах низкосортного табака с примесью горелого тряпья. В какой-то миг я понял, что сестра постарела. Мутный свет из смотрящих исподлобья глаз походил на густую и клейкую жёлтую смолу, — казалось, к нему мухи могут прилипнуть. Возможно, это был страх, а может, и не страх. Может быть, ненависть, а может, и нет. Сейчас её обезображенное старостью лицо было затянуто табачным дымом, а вообще мало кто осмеливался смотреть ей прямо в глаза.

— Открой, Цзиньтун, — велела навидавшаяся всякого матушка. — Коли счастье — значит, не беда, а коли беда — не сбежишь никуда.

Ворота отворились, и, задрав нос и выпятив грудь, вошёл член парткома Ян. На лице у него застыло присущее всем ганьбу заносчивое и самодовольное выражение. Росточком не вышел, а энергии хоть отбавляй — торчит, как ослиный уд. Ополченцы, храбрые за спиной начальника, стянули с плеч карабины и принялись хлопать по ложу. Прищурившись, матушка смерила Яна взглядом. У того спеси сразу поубавилось, он кашлянул пару раз по-козлиному и обратился к четвёртой сестре:

— Шангуань Сянди, предлагаю тебе пройти с нами.

За последние годы в семье Шангуань такое слышали не раз и прекрасно знали, что ничего хорошего за этой фразой не кроется. Это было всё равно что отправиться в тюрьму или на казнь.

— С какой это стати? — заговорила матушка. — В чём виновата моя дочь?

— Никто и не говорит, что она виновата, — принялся плести Ян. — Я разве сказал, что её в чём-то обвиняют? Ничего такого я не говорил, лишь предложил пройти с нами.

— Куда вы намерены её вести? — не унималась матушка.

— Вот ты меня спрашиваешь, а мне у кого спросить? — отвечал Ян. — Я тоже человек подневольный, как осёл у мельничного жёрнова: что говорят, то и делаю.

Матушка загородила собой сестру и решительно заявила:

— Никуда не ходи. Мы законов не нарушали, так что никуда не пойдёшь!

Ополченцы снова захлопали по прикладам.

— А вы не хлопайте, — презрительно глянула на них матушка. — Наслушалась я этого, ещё когда японские дьяволы из пушек палили, — вас тогда и на свете не было!

— Не пьёте заздравную, уважаемая, как бы не пришлось пить штрафную! — отставив уже всякое притворство, с угрозой проговорил Ян.

— Небо не позволит обижать одинокую вдову! — не сдавалась матушка.

Но тут сестра усмехнулась и встала:

— Мама, не стоит препираться с ними! — И повернулась к Яну: — Выйдите-ка и подождите, мне нужно привести себя в порядок!

Я подумал, что сестра в подражание героиням-мученицам, идущим на казнь, собралась причесаться, умыться и принарядиться. А возможно, просто не хочет показаться на люди в неряшливом виде.

Она с присвистом докурила сигарету, пока та не стала обжигать пальцы, потом смачно сплюнула в сторону. Из бумаги вылетели остатки табака — Паньди тоже так умела — и упали к ногам члена парткома Яна. У неё это получилось настолько вызывающе, а может, и подзадоривающе, что Ян уставился на дымящиеся остатки табака, и было видно, как ему неловко.

— Поторопись, десять минут, не больше!

Сестра неспешно прошла в восточную комнату и копалась там битый час. Ян с ополченцами нетерпеливо ходили по двору кругами. Ян несколько раз стучал в окно, чтобы поторопить её, но сестра и ухом не вела. Наконец она вышла. На ней был потрясающий ципао из красного шёлка, вышитые бархатные туфельки и жемчужное ожерелье. Она напудрилась и ярко накрасила губы. Стройная, как ива, в разрезе ципао мелькает белая кожа бедра. Глаза полны презрения и гордости. Из-за этого её вида я почему-то почувствовал себя виноватым. Я не знал, куда деваться от стыда, лишь глянул на неё одним глазком и больше не смел головы поднять. Я хоть и родился под флагом с солнечным диском, [285]

но вырос-то под красным, и такую женщину, как четвёртая сестра, видел лишь в кино. Личико члена парткома Яна стало аж пунцовым; четверо красовавшихся ополченцев тоже обомлели и хвостиком поплелись за сестрой. Выходя из ворот, она обернулась и улыбнулась мне. Эту завораживающую кокетливую улыбку мне не забыть до конца дней своих. Я часто вижу её во сне, и тогда мой сон превращается в кошмар. Матушка, вся в слезах, только тяжело вздохнула.

Сестру привели на выставку наглядной агитации, и она остановилась перед стендом со своими драгоценностями. А народ словно с ума посходил, все повалили смотреть на неё как на диковинного зверя. Руководство коммуны предложило ей рассказать, как она, эксплуататор, накопила такие ценности. Сестра усмехнулась и ничего не ответила. Вообще-то, с её появлением выставка потеряла всякий смысл. Мужчины глазели на проститутку. Женщины тоже пришли на проститутку глянуть. Сестра хоть и была падшей женщиной, но, как говорится, исхудавший верблюд всё равно больше лошади, и курице не сравниться даже с самым уродливым фениксом. Да ещё этот её огненно-красный ципао — он отбрасывал багровые блики на всё помещение, так что казалось, будто что-то горит. Ну совсем как эта Фань Гохуа, ети её, говорила. Сестра долго пробыла в среде ветра и луны [286]

и конечно прекрасно знала, что у мужчин на уме. Она пустила в ход всё своё обаяние: пальчики переплела цветком орхидеи, строила глазки, изгибала стан и покачивала ножкой, кокетливо поправляла волосы. Все аж рты пораскрывали, даже ганьбу почёсывали носы и постреливали глазами по сторонам, гадко ухмыляясь. Хорошо хоть, секретарь парткома коммуны Ху был старым революционером с твёрдой позицией. Сжав кулаки, он подскочил к стенду и сунул сестре кулаком в грудь. Детина здоровенный, кулачищи могучие — камни дробить впору, разве сестре сдюжить? Она качнулась и упала навзничь. Ху схватил её за волосы и поднял, изрыгая грязные ругательства на своём цзяодунском говорке:

— Ты что же это, мать твою, прискакала на выставку по классовому воспитанию бордель здесь разводить?! Говори давай, етит твою, как бедняков эксплуатировала!

К ругани секретаря Ху дружно присоединились ганьбу, выражая свою твёрдую позицию. Член парткома Ян, размахивая рукой, прокричал лозунг — всё тот же, что и несколько лет назад: «Не забывать о классовой ненависти, мстить за кровь и слёзы!» В толпе на него откликнулись единицы. А у сестры глаза просто горели, с губ не сходила презрительная усмешка. После того как секретарь Ху убрал руку, она поправила сбившуюся причёску:

— Скажу, скажу. Что хотите, то и скажу…

— Правду давай выкладывай! — злобно орали ганьбу. — Нечего темнить!

И тут взор сестры постепенно потух, из глаз вдруг брызнули слёзы, оросив ципао.

— Хлеб проститутки нелёгкий, зарабатывать своим телом, накопить столько денег — ох как непросто. Хозяйка вечно торопит с оплатой, мерзавцы всякие обижают. Всё это невеликое богатство полито кровью… — Её прекрасные глаза вдруг снова просветлели, загорелись, и слёзы высохли от их огня: — Вы отобрали у меня деньги, заработанные потом и кровью. Мало того, притащили сюда комедию ломать: я ведь такая-сякая, каких только мужчин не перевидала! И японских дьяволов, и высоких чиновников, и знаменитостей, и мелких торговцев, и торговцев вразнос… Молоденьких юнцов с деньгами, уворованными у отцов, тоже привечала. Как говорится, у кого молоко, та и мать, у кого деньги, тот и мужчина…

— Конкретнее давай! — шумели ганьбу.

Сестра холодно усмехнулась:

— Вот вы кричите, что я фальшивая, ненастоящая. Хотите увидеть, какая я настоящая, неприкрытая, во всём непотребстве — пожалуйста, доставлю вам сегодня такую радость! — С этими словами она ловко расстегнула пуговицы под мышкой, потом рванула запах на груди, и ципао упал ей под ноги. Сестра осталась абсолютно нагая, и в воздухе зазвенел её пронзительный крик: — Смотрите же все, раскройте глаза и смотрите! Вот чем я эксплуатировала! Этим, этим и ещё раз этим! Кто платит, тому и даёшь! Вот уж одно наслаждение, ветер не дует, дождь не мочит, ешь и пей в своё удовольствие, каждый день невеста, каждую ночь брачные покои! У кого дома есть жёны, дочери, давайте, отпустите их заниматься этим ремеслом, пусть ко мне приходят, научу петь и играть на разных инструментах, дам уроки применения всех видов оружия в обхождении с мужчинами, помогу стать деревьями, с которых будете трясти деньга! Ну, кто желает, господа? Сегодня я занимаюсь благотворительностью, обслуживаю бесплатно себе в убыток, позволю попробовать, что такое всеми желанная проститутка! Ну что? Слабо? Поникли, как спустившая елда?

От гнева и насмешек сестры мужчины дунбэйского Гаоми, ещё несколько минут назад стоявшие с горящими глазами, опустили голову. Выпятив грудь, сестра повернулась к секретарю Ху:

— Ну а ты, начальник? Только не говори, что не хочешь, глянь, как у тебя встал — что твой маузер «куриная нога», будто парус надулся. Давай, кто осмелится, если ты пример не подашь? — С непристойными жестами и выражениями сестра подступала к секретарю Ху, а тот, побагровев, пятился от неё. Грубая рожа этого бравого цзяодунского верзилы покрылась каплями пота, а от торчащих, подобно щетине, волос валил пар, как над пароваркой. Он вдруг взвыл, словно пёс, обжёгший кончик носа о раскалённые клещи, в бешенстве размахнулся железным кулачищем и нанёс сестре страшный удар прямо в лицо. Раздался ужасающий хруст, и она со стоном распласталась на полу. Из носа и меж зубов у неё хлынула кровь…


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.021 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>