Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Все гости входили пристойно — аккуратно открывали и прикрывали дверь в гостиную, сначала громко здоровались сразу со всеми, потом чинно обходили комнату, рукопожатствуя с каждым. Он не вошёл — 30 страница



Фриз снова рассыпалась в благодарностях. И среди прочих уверений сказала:

— Диктатор, мы сделаем абсолютно всё, что могут наши слабые силы…

Гамов ждал именно этой фразы.

— Ваши слабые силы? Ваши силы огромны — вы половина человечества. Та половина, что порождает жизнь! Мужчины ещё не научились рожать детей, это ваше творческое дело — обеспечивать продолжение человеческого рода. Что может быть почётней вашей роли? Что сильней вашего великого инстинкта возобновлять людей? Но вы не знаете собственной мощи, не способны ею воспользоваться. Вы слабы духом, а не возможностями. Вы трусливы, вот ваша беда! Любое животное даст в силе духа огромную фору самой смелой женщине.

Норма Фриз разразилась слезами, когда Гамов обвинил её в предательстве собственного сына, против личных укоров она не нашла защиты. Но с возмущением встала на защиту всех женщин мира.

— Диктатор, вы непрерывно оскорбляете нас! И я, и мои подруги из Администрации Помощи делаем многое из того, что вы сами посчитали нужным… А вы ставите нас ниже животных!..

— Да, ниже животных! — повторил оскорбление Гамов. — Ибо животное действует по законам естественного своего существования, а вами сильней инстинкта командует извращённая идеология — понятия о родовом, классовом, религиозном, государственном достоинстве, преступное пренебрежение жизнью ради скверных идей превосходства крови, нации, веры в того или другого бога. Сколько раз поклонники Мамуна бросались на слуг Кабина — и женщины благословляли своих детей на отвратительное взаимное истребление. А животные не верят в бога, не прельщаются званиями и орденами, не чтут мистику особого цвета крови. И когда опасность грозит выводку, любая тварь зубами и когтями бросается на обидчика. От уличного разбойника вы ещё попытаетесь спасти своего ребёнка, а если того разбойника зовут министром, президентом либо диктатором? Если он зовётся кардиналом или пророком и разжигает самую мерзкую из войн — религиозную? Певица Радон Торкин застрелила мужа за то, что он не вызволил её дочь, свою падчерицу Жанну Гармиш, и объявила, что намерена так же поступить с президентом Аментолой, если доберётся до него. Но кто поддержал эту решительную женщину? Она одна в вашей среде. Даже обещанные министерством Священного Террора гигантские награды за казнь организаторов войны не побуждают женщин, теряющих мужей и детей, к смелым поступкам.



— Мы не террористки, диктатор…

— Радон Торкин тоже не террористка. Но она подняла руку на подлинных террористов — дипломатов вроде её мужа и государственных деятелей типа Аментолы. Истинно благородный поступок!

— Вы тоже государственный деятель, господин Гамов.

И этого возражения ожидал Гамов.

— Правильно — я государственный деятель, и меня сегодня можно обвинить в терроризме — и обвинение будет справедливым. Но обвинение это и против вас, профессор Норма Фриз. Ибо Радон Торкин пригрозила убить Аментолу, если доберётся до него. Она до него не доберётся, потому что охрана Аментолы непробиваема. Но я — вот он, вы до меня добрались. Радон Торкин, будь она на вашем месте, ни минуты бы не поколебалась разрядить свой крохотный импульсатор в меня, приказавшего казнить её дочь, журналистку Жанну Гармиш, забывшую, что она женщина, творец жизни, и ставшую агитатором смерти, призывавшую в своих стихах на бой, не уточняя, ради чего воевать. Жанна заслужила свою казнь, я тысячу раз буду повторять приказы о казнях, если ещё встретятся такие журналистки. Но её мать, Радон Торкин, мигом пристрелила бы меня, явись ей такая возможность. А вы, сидящие за этим столом? Я главный виновник бед ваших близких в нашем плену, с меня не снять ответственности за тех, кто уже погиб в сражениях, а среди погибших — ваши родные! И что же, хоть одна пытается мне отомстить за принесённое ей горе? Да, импульсаторов в этот зал вам не пронести. Но вас двадцать женщин! Разве вы не могли разом броситься на меня? Разве вы разучились царапаться и кусаться? Разве ногти на ваших холёных пальцах, Норма, не заменят когтей кошки или львицы, защищающей свой помёт? И разве не могли вы затаить убийственные порошки и, напав, забросать меня ядом? Всё это вы могли сделать — и не сделали!

Норма Фриз сказала с удивлением:

— Вы желаете нападения на себя?

— Нет! — с гневом воскликнул Гамов. — Нападения на себя я не жажду! И моя охрана позаботилась, чтобы нападения не было. Я говорю о том, что счёл бы такое нападение на себя естественным поступком. Защищаясь от него заранее, я этим заранее признаю его закономерную возможность, его нравственную обоснованность. И то, что вы не помыслили о нападении на меня, вызывает моё возмущение. У меня нет причин выказывать уважение к вам, активистки помощи военнопленным. То, что вы реально делаете, безмерно меньше того, что вы должны и можете делать. И через ваши головы я обращаюсь к великой женщине Радон Торкин, так мужественно защищающей если не жизнь, жизнь уже не вернуть, то хотя бы достоинство своей дочери. Вас осудят, Радон, за убийство мужа и угрозы президенту, но я глубоко уважаю вас, ценю и ваши высокие мысли, и ваши мужественные поступки. И если к угрозе расправиться с президентом вы добавите и обещание убить меня, если нам доведётся встретиться, то моё уважение к вам, моя высокая оценка вашего духа станут и глубже, и искренней.

Гамов помолчал, чтобы дать двадцати женщинам в зале и миллионам стереозрителей осознать своё невероятное обращение к арестованной в Кортезии Радон Торкин, и закончил:

— Наша беседа исчерпана. Обсуждение дальнейших действий вы проведёте с министрами Готлибом Баром и Николаем Пустовойтом, оба присутствуют здесь.

Он вышел из зала. За ним удалились мы трое — Прищепа, Вудворт и я. Впереди нас рядком торопились в свои газеты оба редактора — массивный Фагуста и крохотный Георгиу. Фагуста размашисто шагал, в каждом его шаге укладывался лаг, половина его исполинского роста, а крохотный Георгиу проворно семенил ножками, отвечая двумя шажками на один шаг Фагусты — и не отставал от соперника даже на толщину листа своей газеты. И шли они в одном направлении, но Фагуста смотрел вправо, а Георгиу влево, и получалось, что двигаются они одинаково вперёд, но всё время спиной один к другому.

Меня толкнул локтем Прищепа.

— Какая беседа, Андрей! Я начинаю думать, что наш диктатор — страшный человек.

Вудворт засмеялся. Я уже говорил, что даже улыбка у этого человека появлялась очень редко, а смеха я не слыхал — и это добавило впечатления к тому, что он сказал:

— Для разведчика у вас не очень зоркий взгляд, Прищепа. Я давно уже знаю, что Гамов страшен…

Павел Прищепа возразил:

— Напомню вам, Вудворт, что в вагоне литерного поезда вы первый предложили Гамову взять власть. Очевидно, вы тогда ещё не разглядели характера человека, которого прочили нам в лидеры.

Теперь Вудворт только улыбнулся. В его улыбке было что-то вроде покорной печали.

— О характере Гамова я составил себе представление после необыкновенной драки на улице, которую затеяли он и Семипалов. А после его военных побед я понял, что такой человек может стать лидером. Надеюсь, не будем спорить, что лишь Гамов может провести такую беседу, опровергающую и дипломатический этикет, и обычные формы человеческого общения.

Прищепа задумчиво сказал:

— Но зачем Гамов чуть ли не выпрашивал покушения на себя? А если бы женщины и вправду бросились?

И Вудворт, и я согласились с Павлом. Мы трое судили Гамова по своим меркам — и думали, что его сегодня, как то бывало и раньше, занесла горячность собственной речи: блестящий оратор пересилил рассудочного политика. Уже недалеко было время, когда мы, его помощники и сподвижники, кто с ужасом, кто с невольным восхищением убедились, что плохо знаем своего руководителя. И распознали — задним умом — в любом его эмоциональном всплеске ту самую железно армированную политику, которая командовала всем и которую мы не всегда улавливали.

Когда я возвратился в свой кабинет, на засветившемся экране появился Гамов.

— Семипалов, надо кончать с Нордагом, промедление становится нетерпимым, — сказал он почти сердито. — Если у вас с Пеано готов план захвата этой страны, идите с ним ко мне.

— План захвата Нордага готов, иду с Пеано к вам.

Экран погас. Ни одной чёрточкой лица Гамов не показывал, что в нём сохранилось что-то от страстей, бушевавших при встрече с женщинами. Встреча эта была уже отработанной политической акцией, срок её завершился: одолевали новые заботы.

 

 

 

 

Есть старинное изречение: генералы хорошо готовятся к прошедшей войне, каждая новая застаёт их врасплох. Генералы Нордага, рабы военной классики, блестяще повторяли азы теории, они предвидели наше нападение и хорошо готовились, но лишь к тому, что мы могли произвести год назад, а не к тому, что реально планировалось.

Нет, я не хочу сказать, что они проглядели появление нашего могучего водолётного флота. Глупцов среди генералов Нордага не числилось. Они оценили и высадку десантов в тылу маршала Вакселя, и ту роль, какую водолёты сыграли в разгроме Марта Троншке. Но они видели также, что на полях Патины, Ламарии, Родера и даже Клура конечный успех обеспечивали полевые войска, водолётный флот лишь содействовал их удаче. И уверили себя, что мы бросим полевые армии на штурм пограничных укреплений, а водолёты будут бомбить города и пытаться захватить их хорошо оснащёнными десантами, как в Родере и Патине.

И они великолепно подготовились к войне, какую Пеано и не думал разворачивать. Я потом объезжал все районы возможных — в планах генералов Нордага — боевых действий и поражался, как умело они готовили сопротивление нам, если бы мы действовали по их росписи. Обложив Забон полукружьем своих полевых укреплений, они позаботились о силе бастионов, глубине рвов, мощи электроорудий, удачном расположении батарей… И о противодействии водолётам постарались — на всех аэродромах смонтировали зенитные электробатареи, подготовили истребительные группы, на улицах и площадях городов возвели заграждения, вооружили ополчения — захват с воздуха крупных центров, так нам удавшийся в Патине и Родере, здесь бы не сработал. Но мы задумали войну, им ещё не известную.

Всей мощью нашего водолётного флота мы обрушились на эту небольшую страну, но не на города, не на крепости, не на аэродромы. Наши воздушные машины садились вдали от поселений, десантники захватывали дороги, мосты, линии электропередач, водопроводы, газовые магистрали. И уже на следующий день после начала атаки торжествующий Пеано доложил на Ядре:

— Все значительные города Нордага полностью лишены воды, тепла и света. На дорогах парализовано всякое передвижение машин, кроме наших. Полевые армии потеряли связь с тылом. Склады врага полны снаряжения, но не воды. Ещё до того, как они израсходуют десятую часть своих боезапасов, солдаты будут валиться от жажды на землю.

— Они будут рыть колодцы, — заметил Готлиб Бар, — либо превратят баллоны со сгущённой водой в воду обыкновенную.

— Воды из колодцев на всю армию не хватит, да мы и не дадим им нарыть много колодцев. А без запасов сгущённой воды для орудий армии мало чего стоят.

— И Корина, сосед Нордага, и сама Кортезия окажут Нордагу метеоподдержку, — продолжал возражать Готлиб Бар. — Погонят с океана циклоны, и будет вода.

Готлиба Бара опроверг Казимир Штупа.

— Победа на фронте и последующее затишье дали мне возможность усилить метеоресурсы. Я отгоню от Нордага любой циклон с океана. Над этой страной будет сиять безоблачное небо.

Толстый Пустовойт покачал маленькой головой, столь не гармонирующей с массивным телом.

— Дети в городах погибнут первыми, когда иссякнет вода.

Все мы уже знали, что Гамов, способный на любую жестокость в борьбе, сразу смягчается, когда речь заходит о детях.

— Пустовойт и Гонсалес, подготовьте совместную декларацию для жителей блокированных городов Нордага, — сказал он. — В ней — угроза выморить жаждой всех жителей, если они не сдадутся. Это по вашей части, Гонсалес. И совет выводить из городов женщин и детей, чтобы не подвергать их мукам. Это ваше дело, Пустовойт.

Декларация Гонсалеса и Пустовойта в тот же день вышла в эфир.

Неделя прошла без больших происшествий. Мы умножали десанты, Штупа энергично отгонял в океан напирающие оттуда дождевые облака, войска нордагов бездеятельно таились в своих укреплениях — ещё не верили, что никаких сражений не будет. А на исходе недели Павел Прищепа потребовал срочного Ядра.

— Франц Путрамент выпустил обращение к нации. Этот северный президент схватился за ум. Признаёт, что недооценил врага. Берёт на себя всю вину за неизбежное поражение и предлагает армии сдаться на волю победителя, а мирному населению предаться нашей милости. Он особо подчёркивает эти разные позиции: волю победителя — для армии и нашу милость — для мирного населения.

— Сам он тоже сдаётся? — спросил Гамов.

— О себе он говорит, что переберётся в Кортезию и там продолжит войну с нами. А когда война переломится в их пользу — он в таком переломе уверен, — вернётся на родину освободителем.

— Он уже пробрался в Кортезию?

— Затаился где-то в лесах Нордага и ждёт случая махнуть через океан.

— Он такого случая не дождётся, — заверил Пеано. — Наши водолёты контролируют побережье. Мы не пропустим ни одного судна к Нордагу, и ни одно их судно не выйдет в океан.

Гамов возразил:

— Защита побережья ненадёжна. А появление Путрамента в Кортезии нежелательно. Прищепа, надо захватить президента.

Павел Прищепа ответил с большой осторожностью:

— Страна незнакомая, обширные леса… И Путрамента любят. Вряд ли его выдадут, если и знают, где он затаился.

Гонсалес, как и Вудворт, редко брал слово на Ядре, разве что испрашивал разрешения на очередные жестокости.

— Надо использовать дочь Путрамента Луизу как подсадную утку. Чёрный суд приговорил её к смерти, но приговор, по вашему желанию, Гамов, пока не исполнен. Что нам мешает предложить Путраменту сдаться в обмен на жизнь его дочери?

Гамов размышлял недолго.

— Принимаю, Гонсалес. Но исполнять вы будете с Пустовойтом — каждый свой раздел плана.

Сотрудничество с Пустовойтом не вызывало энтузиазма у Гонсалеса, но возражать он не осмелился.

Дела в Нордаге шли, как мы их заранее наметили, но не с такой интенсивностью, как ожидали. Всё, что относилось к нашим действиям, выполнялось точно: уже на второй день вторжения во всех городах ввели нормирование воды. Вряд ли даже в армии суточная выдача превышала три-четыре глотка. Не только были сразу закрыты все столовые и рестораны, но и воинские кухни потушили свои топки. И солдаты, и мирное население довольствовались бутербродами и консервами. И высокое небо не омрачало ни одно облачко, великолепное солнце днём, ясные звёзды ночью могли в иных условиях порадовать самого придирчивого поклонника хорошей погоды. Но и жаркое солнце, и блестяще иллюминированные небеса создавали ощущение безысходности. А запущенные из Кортезии циклоны бушевали, не добираясь до побережья Нордага, над океаном и над Кориной и Клуром, — в этих странах за одну неделю выпала почти годовая норма осадков. Только когда Корина сама прекратила перенапрягать свои метеогенераторы, а возмущённый Клур двумя нотами, одна другой решительней, заявил Кортезии, что выйдет из союза, если великая заокеанская держава не перестанет превращать его плодородные поля в болота, кортезы поняли, что пришла пора оставить своих союзников на произвол судьбы, в смысле — предоставить воле назначенных нами комендантов. И вынужденный отказ Корины в метеопомощи, и решительный протест Клура против напущенных на него потопов в дальнейшем оказали исключительное влияние на весь ход мировых событий, но в те дни даже Гамов, временами достигавший политического ясновидения, не смог и отдалённо предугадать, какие следствия породит энергичная метеорологическая контратака нашего скромного друга Казимира Штупы.

Этот удивительный народ, нордаги, и осознав абсолютную невозможность сопротивления, не спешил поднять руки. Даже то, что мы встречали выходящих из городов женщин с детьми не как семьи врагов, а чуть ли не как дорогих гостей — Гамов отдал в этом смысле строжайшие указания Николаю Пустовойту и Готлибу Бару, — не произвело смягчающего действия на призванных к оружию нордагов. Поручить свои семьи нашей милости они решились, но отдаться самим воле победителя, не испробовав импульсатор против импульсатора и вибратор против вибратора — нет, это многим показалось горше смерти: Пустовойт не случайно разделил эти два понятия — воля победителя и милость его. Да и слишком долго каждому нордагу внушали, что ему вручено самое мощное оружие, какое знает сегодня человечество, — было безмерно тяжко сдавать это оружие врагу, не попробовав, так ли оно грозно. Несколько отрядов выбрались из своих укреплений и нападали на наши блокирующие посты. С опухшими от жажды губами, неспособные не только кричать, но даже шептать, они тем не менее завязывали настоящие сражения. Зато помощи своих тяжёлых электроорудий эти отряды смертников получить не могли — ни один наш блокирующий пост не приближался к зоне их досягаемости, это тоже было предусмотрено. В общем, можно было спокойно ожидать неизбежного завершения событий. Гамов так и вёл себя, он выглядел на редкость уравновешенным. Но я злился — план захвата Нордага был всё же моей задумкой.

И когда столица Нордага Парко объявила о капитуляции, а полевые войска, складывая оружие, стали выходить из укреплений, я вылетел туда. Военной необходимости в этом не было, с хозяйственными делами отлично справлялся Готлиб Бар, он первым прибыл в Парко. Но унять тревогу о поведении среди нордагов Аркадия Гонсалеса я не мог. Я чувствовал себя лично ответственным за Нордаг и не желал предоставить всевластие Гонсалесу. Именно так — намеренно резко — я обосновал Гамову необходимость поездки в Парко — и Гамов только молча кивнул. Я получил полновластие на умиротворение Нордага. Лишь на прощание Гамов заметил:

— Собственно, и Гонсалес, и Пустовойт действуют по моим инструкциям. Но если они не найдут согласованных решений, вы сами продиктуете им, что найдёте нужным. Последнее слово за вами.

В Парко меня встретила охрана, высланная Гонсалесом, — два десятка «чёрных воротников», это был отличительный знак солдат министерства Террора. Сам Гонсалес приветствовал меня — ничего худшего он не мог бы придумать. И я сразу дал ему понять, что играть его музыку не намерен. Я не забыл, как он расправился в Забоне с пленными генералами.

— Почему нет полевых солдат, Гонсалес? Я министр обороны, а не чиновник вашего ведомства.

Он невозмутимо выслушал. Было что-то зловещее в удивительной красоте его лица. И он не сомневался, что я помню кровавую расправу с Сумо Париона и Кинзой Вардантом.

— В вашей воле, Семипалов, заменить охрану. Диктатор потребовал от меня обеспечить вашу безопасность. Других солдат у меня нет.

Я молча прошёл к машине. Споры надо было начинать с более важных дел, чем цвет мундиров охраны. Гонсалес сел со мной. Я сделал вид, что погружён в рассматривание Парко. Город был как город — дома, улицы, площади, люди на улицах. На перекрёстках высились щиты с портретами Франца Путрамента. Все проходили мимо, будто и не замечали их. Я показал на один из щитов.

— Ваша работа, Гонсалес?

— Моя. Хотите посмотреть?

Я вышел из машины. На щите красовался Путрамент — средних лет мужчина, усатое лицо, на голове военная фуражка, на груди набор орденов. Под щитом — большими буквами — объявление:

 

Франц Путрамент, сорок три года, генерал кавалерии, президент Нордага. Развязал преступную войну против Латании. Трусливо сбежал и скрывается. За поимку его — награда в миллион золотых лат. За укрытие — смертная казнь. Если президент добровольно не предаст себя военным властям Латании, будет казнена его дочь Луиза. Казнь Луизы Путрамент совершится в первый день месяца листопада в 12 часов дня.

Председатель Акционерной компании Чёрного суда полковник Аркадий Гонсалес.

 

— Логика у вас отменная, Гонсалес, — сказал я, возвращаясь в машину. — Казнить уже казнённую! Ведь вы объявили, что приговорённые к казни все казнены, и забыли оговорить, что для Луизы сделано исключение. Вам могут не поверить, Гонсалес. И тогда Путрамент и не подумает выбираться из своего логова.

— Вы поддержали моё предложение о подсадной утке, — напомнил Гонсалес. — И не вспомнили сами, что Луиза уже объявлена казнённой. Важно, что она жива и потеряет свою жизнь уже всерьёз, если отец не вылезет наружу.

— А если Путрамент не поверит, что Луиза жива? Так ли трудно подобрать актрису, имитирующую её облик?

— Очень трудно, вы это сами увидите. И Пустовойт разрешил ей показываться в эфире, даже произносить короткие речи. Лично я считаю, что она за каждую такую речь заслуживает особой казни. Свобода вражеской агитации — не синоним милосердия к сдавшемуся врагу.

— Посмотрим, — ответил я.

В президентском дворце меня встретили Пустовойт, Бар и Прищепа. Павла я не ожидал, его присутствие в Нордаге не оговаривалось. Впрочем, по роду своей службы он мог появляться в любом месте, не спрашивая разрешения ни у меня, ни у Гамова. Я обратился к нему:

— Рад тебя видеть. Что скажешь?

Он развёл руками.

— Даже отдалённо не представляю себе, где Путрамент. Боюсь, миллион лат за его выдачу и смерть за его укрытие только умножат жаждущих его спасти.

— Итак, завтра казнь, — сказал я министрам. — Будет большим просчётом казнить женщину, хоть и осуждённую Чёрным судом.

— Путрамент явится, — поспешно сказал Пустовойт. — В эфир третий день передаётся обращение к нему и народу.

— К нему и к народу… Народ слышит, народ не в тайных укрытиях. Но слышит ли Путрамент? А если в его логове нет стереовизора? Вспомните, как скрывался Вилькомир Торба в переполненном водою подвале, — даже присесть не мог, ни куска хлеба, дрожал, прижавшись к грязному стояку… Что сообщают твои профессора разведки в Нордаге, Павел?

— В нынешнем логове Путрамента, возможно, и нет стереовизоров. Но вряд ли он брошен на произвол случая, как Вилькомир Торба. И если он уверится, что Луиза и вправду Луиза…

— Если уверится… А если не поверит?..

— Поговорите сами с Луизой, — посоветовал Пустовойт. — И решите, можно ли подделать такую натуру. Пока Путрамент не отозвался, но у нас ещё полные сутки…

За стол бывшего президента я попросил сесть Пустовойта, чтобы не придавать своей особе чрезмерного значения. Но Луиза сразу определила меня.

— И вы тут, Семипалов, — значит, предстоит серьёзный разговор, — объявила она и уселась на диван.

Я сказал сколько мог вежливо:

— Рад, что вы оцениваете меня как серьёзного человека, Луиза. Но разве мои товарищи не вели с вами серьёзных разговоров?

Она огрызнулась:

— Я не сказала, что вы серьёзный человек, генерал. Я имела в виду, что с вами пойдёт серьёзный разговор. Вы умней своих товарищей, исключая лишь вашего диктатора. И, как умный человек, постараетесь исправить то идиотство, что они нагородили. Впрочем, заранее уверяю, исправить не сумеете.

Пока она выпаливала свою тираду, я вдумывался в её внешность. У женщин внешность гораздо больше, чем у мужчин, отражает натуру — простое любование лицом, манерой причёсываться, стилем одежды даёт не меньше, чем вслушивание в их слова. Слова могут зависеть от настроения, от реплик спорщика, возникать случайно, но ни одна женщина без раздумья не сделает праздничной причёски, без предварительной прикидки не выберет губной помады, без зеркала не наденет платья. Луиза Путрамент давала достаточно внешних поводов, чтобы определить её характер до того, как выкажет его.

Она была некрасива — очень важный определитель женского характера. Худое, малокрасочное — белёсое, я так бы сказал — лицо усеивали мальчишечьи веснушки. Кстати, она во всём смахивала на мальчишку — курносая, быстроглазая, с острыми локтями, ещё более острыми коленками и руками, ни минуты не пребывавшими в покое: если она и не жестикулировала, то пальцы всё равно непрерывно шевелились — и не от нервности души, а от желания самих пальцев пребывать в постоянной живости. Не знаю, был ли у неё женский бюст, она это скрыла под костюмом, но то, что бёдра скорей подходят для парня, и костюм скрыть не мог. И она была ярко-рыжей, волосы почти пламенели. Мне вдруг почудилось, что тот, кто обнимет эту голову, обожжёт пальцы. Луиза, похоже, недолюбливала гребёнки, её дикие по цвету волосы были так же дико спутаны. «Капризна, решительна, упряма, привыкла командовать, легко вспыхивает, уговорам не поддаётся, а на удар отвечает двумя. В солдаты подошла бы, в жёны — не дай бог!» — вот так я мысленно нарисовал себе её характер. И не очень ошибся, говорю это почти с гордостью.

Она возмутилась моим пристальным взглядом и пошла в атаку:

— Генерал, вы слишком любуетесь человеком, приговорённым вами к завтрашней казни. Я начинаю думать о вас плохо.

— Не надо думать обо мне плохо, Луиза. И я не любуюсь вами, а прикидываю, как вести с вами разговор. Кстати, к смертной казни приговорил вас не я, а Чёрный суд.

Она мгновенно перестроилась.

— Но тогда вы подтверждаете другое моё наблюдение, генерал. Ваши помощники — глупцы, особенно этот красавец с талией девицы и плечами штангиста-тяжеловеса, которого вы возвели в верховные палачи. Объявить на весь мир о моей казни и потом предъявить всему миру живой! Так опозориться! И такому человеку вы поручили переговоры со мной. Он провалил их одним тем, что вторично приговорил меня к казни.

Я старался не смотреть на Гонсалеса, так он был одновременно и страшен, и жалок.

— О каких переговорах вы говорите, Луиза?

— О том, чтобы упросить отца добровольно сдаться. Вы тоже будете убеждать меня пойти на это? Я была лучшего мнения о вашем уме, Семипалов! Вы так жестоко и эффективно расправились с собственной высокомерной Флорией — поступок незаурядный, акт большой политики… Неужели я ошиблась в вас? Вы и вправду повторите все идиотства Гонсалеса?

Я уже знал, как держать себя.

— Ничего я не буду повторять, Луиза. Хотел посмотреть, какая вы и правильно ли вам присудили завтрашнюю казнь?

— И как? Посмотрели и поняли, что гожусь для петли?

— Завтра перед виселицей вам предоставят слово, и вы сами объявите миру, считаете ли петлю достойным украшением своей шеи.

Она поднялась с дивана, глаза её горели.

— Семипалов, вы прогадаете, как и ваш неумный красавец. Завтра я снова объявлю миру, что вы тираны и захватчики. Я попрошу отца не поддаваться на уговоры, а бежать в Кортезию. И если завтра меня повесите, то возбудите во всём мире лишь негодование против себя — и долго вам расхлёбывать заваренную Гонсалесом кашу! А мой отец ускользнёт из ваших мохнатых лап и потом жестоко отомстит за меня. Вот так я завтра скажу, если допустите меня к эфиру.

— Буду внимательным слушателем вашей пламенной завтрашней речи, — холодно уверил я и приказал увести её.

У всех были такие смущённые лица, что я невольно рассмеялся, когда Луиза исчезла за дверью.

— Бестия, а не девка! — с ненавистью произнёс Гонсалес. — Вот уж кого повешу с радостью!

— Такую отчаянную вешать жалко, — высказался Прищепа.

— Верю в появление её отца, — повторил Пустовойт.

Я прямо спросил:

— Вы не придумали для неё такой же казни, какую проделали со мной? Она не менее достойна её.

Пустовойт вздохнул.

— Такую операцию трудно подготовить в чужой стране. Вот отложить бы казнь…

— Возражаю! — гневно воскликнул Гонсалес.

Я попросил Прищепу остаться, остальных отпустил. С Павлом я мог разговаривать как с другом, а не только как с министром. Я со злостью сказал:

— Я поддержал идею Гонсалеса о подсадной утке. А сейчас раскаиваюсь. Что за чертёнок эта женщина! Казнь её вызовет возмущение в мире. Между прочим, Гамов её уже раз пощадил. Почему он это сделал? Тебе не говорил?

— Это ведает только Гонсалес. Но от него не узнать, о чём Гамов совещался с ним. Может, прямо позвонишь Гамову?

— Не буду. У меня с ним не такие отношения, чтобы нарываться на новый отказ.

Утро было ясное и тёплое. Корина и Кортезия недавно гнали столько циклонов на Нордаг, а Штупа так энергично поворачивал их на океан и на несчастный Клур, что на севере планеты исчерпались все водные ресурсы. Уже к десяти часам жара установилась как в середине лета. На площадь прибывали нордаги, вскоре весь город, и мужчины, и женщины с детьми, заполнил обширное пространство перед помостом.

Я спросил Прищепу:

— Новостей нет?

— Никаких.

— То, о чём я говорил. До Путрамента не доходят вести о его дочери…

На помосте появилась Луиза. Ради торжественного случая она надела нарядное платье, но оно лишь подчёркивало её некрасивость. Впрочем, решительность в каждом движении — ни намёка на подавленность и уныние — заставляли видеть её именно такой, какой ей хотелось: она была хороша и без красивости. Пустовойт сам поднёс ей микрофон. Она звонко прокричала в него:

— Отец, мне разрешили сказать последнее слово. Если слышишь меня, то знай — я не хочу, чтобы ты вызволял меня. Моя жизнь не стоит твоей, ты нужен нашему народу, а не только мне. Скрывайся и готовь борьбу, только ты сумеешь её возглавить. Я верю в тебя, отец! Прощай!

Толпа ответила на её обращение к отцу смутным гулом. Мужчины кричали, женщины плакали. С раскрасневшимся лицом, с горящими глазами, она возвратила микрофон. Теперь она стояла, выпрямившись и закинув голову, рыжепламенная копна волос закрыла половину лица, — поза гордой мученицы очень шла ей. Я с отвращением сказал Прищепе:


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.03 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>