Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Все гости входили пристойно — аккуратно открывали и прикрывали дверь в гостиную, сначала громко здоровались сразу со всеми, потом чинно обходили комнату, рукопожатствуя с каждым. Он не вошёл — 27 страница



— Он будет интересоваться вашими ответами и осуществлять наказания, если вы их заслужите. Но над вами будет поставлен и другой орган, имеющий право принимать или отвергать ваши решения. Этот орган — Контрольный женский Комитет. В нём будет несколько самых известных женщин страны. Почему женский Комитет, спросите вы? Потому что женщины не только разумом, но и сердцем ощущают, что воистину полезно стране, что ей вредно, хоть, как и мы, и прикрываются порой звучными словечками о чести, благородстве, высоких традициях и прочем. И чтобы избавить членов Контрольного Комитета от мужского воздействия, ни один мужчина не будет допущен на их заседания, а сами заседания будут тайными, и отчёты о них объявляться не будут. И больше того — военный командующий страны не получит права отменять решения Контрольного Комитета, хотя до конца войны он у вас в стране — истина в последней инстанции. — Гамов повернулся к Милошевской. — Возглавлять Контрольный женский Комитет я попрошу вас. Вы согласны?

Милошевская сверкнула глазами. Было что-то колдовское в том, как умела она менять их выражение.

— Принимаю должность председателя Контрольного женского Комитета. Уведомляю вас, что командующий вашими оккупационными войсками генерал Леонид Прищепа не раз проклянёт судьбу, столкнувшую его со мной.

— Это уже его личное дело — проклинать или благословлять судьбу, — добродушно сказал Гамов.

Он встал. Заседание закончилось.

 

 

 

 

Как ни странно, но диктаторское решение Гамова — принудить Патину к придуманной им удивительной конституции — не только не вызвало возмущения, но было принято со злорадным удовольствием. Этот народ готов был примириться с любой несообразностью, лишь бы она поражала воображение, да ещё ущемляла тех, кого они объявляли своими противниками. На улицах оптиматы с хохотом кричали максималистам: «Болтать не будете, зарядит ваш Понсий речь в три лиги длиной — потащат под розги!» А максималисты возражали: «И вашему Вилькомиру, что не войдёт сразу в мозги, введут публично через задницу». И оба противника тут же приходили к согласию: «Теперь мама Люда всему голова!». Милошевская вскоре после нашей встречи появилась на стерео. На неё трудно было смотреть, до того она была зловеще красива. Ничего важного она, естественно, не сказала — пригрозила, что и Вилькомиру Торбе, и Понсию Маркварду придётся держать ушки на макушке, как бы они ни оправдывали свои действия военными обстоятельствами. Гамов хохотал и бил себя ладонями по коленям — любимый его жест.



— Семипалов, вы не находите, что она почувствовала себя выше партий? Не представительницей, а выразительницей народа. Именно на это я и рассчитывал, когда придумывал патинам конституцию.

— А также на то, что у патинов культ женщины. От мужчины они не потерпели бы внепартийности, но женщина может встать надо всеми. Особенно если она так красива, да ещё хорошая пианистка — ведь у патинов, как и у родеров, музыка возвышается над всеми искусствами.

— У вас нет желания послушать её игру, Семипалов?

— Боюсь, что частые встречи с Людмилой, как бы она хорошо ни играла, не обойдутся без политических ссор. Патина умиротворена — и ладно. Будем думать об Аментоле.

Аментола быстро оправился от позора в Клуре. Ему удалось бежать на своих кораблях в Кордазу, столицу Кортезии. Павел Прищепа доложил, что Аментола концентрирует в окрестностях столицы весь свой воздушный флот и что водолётные заводы страны получили гигантские задания. Президент Кортезии понял, что поворот в войне произошёл благодаря появлению у нас огромного водолётного флота — и энергично преодолевал своё отставание.

— Если данные Прищепы верны, то мы скоро лишимся нашего воздушного преимущества, — высказался Пеано на Ядре. — Нужно оккупировать весь Клур и Родер! Промышленность этих стран усилит нашу, а кортезы не смогут использовать их базы для нападения на нас.

Против военных решений Пеано восстал Готлиб Бар. Мы упоены военной победой, но в ней и грозные осложнения. Урожай так плох, что придётся ввести нормирование. А к своим родным ртам добавляются и чужие: военнопленных родеров, кортезов и патинов. И хоть все продовольственные склады врага в наших руках и все оккупированные страны обложены продовольственной контрибуцией, но брать можно только там, где есть, что брать. Сперва Ваксель заливал наши поля, потом Штупа разверз на Западе хляби небесные. В западных странах урожай не выше нашего. Оккупация Родера и Клура поставит нас перед катастрофой: ведь кормить эти страны придётся нам!

Гамов решил:

— Военнопленных будем кормить их продовольствием, но не захваченными в Родере запасами. Надо, чтобы и Кортезия участвовала в спасении своих сынов от истощения. Урожаи за океаном пока не страдают от военных действий. Предлагаю Бару, Пустовойту и Гонсалесу разработать план, в котором суровая кара соединялась бы со щедрым милосердием, а цель их единения — избавить наш народ от собственных жертв в пользу врагов.

Хочу оговориться: в создании плана обращения с военнопленными, сыгравшего огромную роль в дальнейшем ходе войны, я не участвовал. Эта работа прошла мимо меня. Пустовойт мне потом говорил, что совещания трёх министров шли тяжко, он временами был готов задушить Гонсалеса, Гонсалес чуть не выламывал ему руки, а Бар стучал кулаком на обоих. Зато в проекте, какой они предложили Ядру, совмещались, как и было велено, и кара, и милосердие.

Лагеря военнопленных делились на три категории. Самая многочисленная — солдаты и офицеры. Во второй — обвинённые в воинских преступлениях стражники и жандармы. Третью категорию образовывали генералы, воинские прокуроры, командиры карательных отрядов.

Питание военнопленных устанавливалось такое же, как для наших солдат во вражеском плену. Но не та провизия, что значилась в отчётах, а та, что реально шла в котлы. В лагерях второй категории эта норма уменьшалась на треть, а в лагерях третьей категории на половину.

Я возразил Бару:

— Да ведь это равносильно истреблению военнопленных! Недоедание в общих лагерях, голод в остальных. В третьей категории военнопленных через месяц начнётся массовое вымирание. И это министр Милосердия называет милосердием?

Пустовойт хотел что-то сказать, но Гамов сам ответил:

— Не торопитесь, Семипалов. Будет и милосердие!

Бар продолжал свой доклад. Да, при запланированном питании массовой гибели военнопленных не отвратить. И об этом прямо объявим всему миру, чтобы родственники знали, на что обрекла их близких война. Наши поля, беспощадно затопленные кортезами, не могут обеспечить нормальное питание тем, кто уничтожал их плодородие. Военнопленные получат плоды своих преступных действий — и в этом высшая справедливость. А милосердие явится в том, что мы разрешаем Кортезии принять участие в спасении своих попавших в плен людей от голода и деградации. Мы согласны принять из Кортезии продовольствие для пленных. Но в лагерях первой категории будет изъята половина поступившего, в лагерях второй категории изымем четыре пятых, а в лагерях третьего типа, как особо штрафных, военнопленным достанется лишь одна десятая посылок.

Все конфискованные продукты — половина, четыре пятых и девять десятых — направляются в наши детские дома и госпитали. Будет актом высокой справедливости, что Кортезия, виновная в бедствиях наших детей и раненых, хотя бы частично возьмёт на себя заботы о них.

Мы предлагаем Кортезии организовать у себя Администрацию Помощи военнопленным, членами которой должно стать само государство, благотворительные товарищества и родственники пленных. В Администрацию Помощи войдёт — без денежных и продовольственных взносов — и Министерство Милосердия Латании.

Чтобы не появились сомнения, что конфискованная часть помощи идёт на детей и раненых, мы разрешаем инспекторам Администрации Помощи въезд в Латанию для контроля детских учреждений и госпиталей. Инспекторам разрешат и посещение лагерей военнопленных. Родителям, просящим о посещении своих детей в лагерях, а также жёнам, желающим свидания с мужьями, разрешения будут выдаваться лишь при нормальном функционировании Администрации Помощи.

Чтобы информация о пленных стала доступной каждому, инспекторам помощи разрешается производить снимки в лагерях, встречаться и беседовать с каждым пленником. Будут ежедневные передачи по стерео из лагерей на Кортезию и другие страны со снимками военнопленных и их краткими обращениями к родным.

Ещё раз повторяю: ни одна моя мысль, ни одно моё пожелание не нашли выражения в проекте Бара, Гонсалеса и Пустовойта. Говорю это потому, что впоследствии это все связывали со мной, не как с вдохновителем — вдохновителем был Гамов, это все понимали, — а как с главным исполнителем. Я сейчас жалею, что тройка создала план без моего участия, — я бы мог гордиться собой. Даже Гамов не представлял себе полностью грандиозное значение того, что мы предпринимали. Если можно датировать великие перемены в мировой психологии каким-либо определённым днём, то день декларации о военнопленных больше других для того годился. Миру открылись неведомые дороги, человечество повернуло на них.

Но ещё были сомнения. Я обратился к Павлу:

— Полковник Прищепа, вы не опасаетесь, что среди кортезов, которые хлынут в лагеря военнопленных и госпитали, окажутся новые войтюки? И они могут быть удачливей.

Павел усмехнулся.

— Пусть приезжают. В армию их не пустим, заводы будут для них закрыты. Мы больше узнаем от приехавших кортезов об их секретах, чем они о наших.

— План пронизан духом мира и милосердия, это хорошо, — продолжал я. — Но примут ли его кортезы? Захотят ли спасать своих военнопленных ценой снабжения из-за океана наших госпиталей и детских домов? Интересы войны вступают в злое противоречие с заботой об уже потерянной армии. Наше милосердие для Аментолы хуже нового поражения на полях сражений. Он может пренебрежительно отвергнуть его.

— Не будет ни того, ни другого! — воскликнул Вудворт.

Я часто упоминал, что на заседаниях Ядра Вудворт обычно молчал. Вспоминая сейчас те дни, запоздало удивляюсь, как удавалось Вудворту выносить своё двойственное положение среди нас. Он изменил своей родине политически, а не потому, что возненавидел её. Душа его страдала от разрыва. И не всё у нас ему нравилось, он не раз об этом говорил. Прикидывая его положение на себя, поёживаюсь — я не хотел бы оказаться в его роли. Вероятно, поэтому он так редко высказывался на совещаниях — честно выполнял свои обязанности, но жара в пылающий огонь государственной вражды не добавлял.

Сейчас он говорил со страстью, редко звучавшей в спокойном голосе. Его землистые щёки охватил румянец. Он произнёс панегирик своей родине, нашему нынешнему врагу. Да, Аментола сделал бы всё возможное, чтобы не участвовать в спасении военнопленных от голода и болезней. Да, он предал бы свои разбитые армии, списал бы их в мёртвый расход, этого требует непосредственная выгода продолжающейся войны. Но нет у Аментолы таких возможностей! Он примет наш план. Он знает свою страну. Кортезы — великодушный народ. Они не только могущественны, но добры, душевно отзывчивы. Могучая пропаганда десятилетия изображала Латанию гнездом вероломства и недоброжелательства. Они ждали от нас только зла и совершили великое зло нам и всему человечеству, чтобы предотвратить зло, которое могли бы совершить мы. История часто похожа на пляску теней в тумане — трудно определить, кто есть кто. Когда Кортезия услышит, что её зовут спасать своих детей, всю страну охватит великий порыв помощи — и горе любой препоне. Аментола понимает, что спасение пленных кортезов руками самих кортезов усиливает латанов. Но он пойдёт на этот военный вред своему государству, у него не будет иной возможности. Логика сердца часто уступает логике разума, в этом не только сила, но и беда истории. Но всенародный порыв сердца сметает любые доводы рассудка. Можете мне поверить — Аментола уступит.

Вот так говорил, взволнованно и убеждённо, Джон Вудворт, наш немногословный министр внешних сношений. Мы понимали грандиозность задуманного дела, но видели и тысячи затруднений, он их игнорировал: он лучше знал свой народ, от которого отвернулся.

— Исиро, теперь вы главная пружина событий, — сказал Гамов. — От вашего стерео зависит, удастся ли поднять кортезов на ухудшение своей военной обстановки ради облегчения жизни военнопленных. Аментола ведь не считает войну завершённой.

Аментола вскоре показал нам, что отнюдь не потерял надежды на победу. Его сконцентрированные на островах у побережий Клура водолётные дивизии нанесли жестокий удар по нашим прифронтовым городам. До Адана они не добрались, от Забона их отогнали, но несколько поселений превратились в развалины. И это были мирные города, не крепости, не промышленные центры. Но для Аментолы после катастрофы в Родере и Патине была не так важна серьёзность победы, как её красочность. Он добивался эффекта, а не эффективности.

Я сидел у Пеано, когда вошёл Гамов. Мы рассматривали картины нападения на мирные города. Это были съёмки кортезов, Аментола показывал, как кортезы мстят за позор поражения. И мы увидели, как неповоротливые машины тяжело отрываются от грунта, как уже в воздухе выстраиваются в треугольники и равносторонние углы и — не встречая сопротивления — летят, летят, летят на несколько городков, приговорённых к казни… На экране бежали обезумевшие женщины, пронзительные детские голоса заглушал гул водолётных дюз, и всё поглощало пламя, и надо всем вздымалась горячая, удушающая пыль — мы в отдалении от места казни ощущали эту огненную пыль ноздрями и глоткой.

— Пеано, покажите, что там теперь, — хрипло проговорил Гамов. Он побледнел, по лбу и щекам струились тонкие ручейки пота — он физически задыхался от пыли, бушевавшей на экране.

— Наше стерео, сегодняшнее утро, — хмуро сказал Пеано.

На экране догорали зажжённые ночью дома. Водомётные машины заливали пылающие улицы. За ними уже не было жара, только мёртвые, исходящие синим паром строения. Раненых вносили в санитарные машины, одна за другой они уходили в другие города. Трупы рядами укладывали на площади — окровавленные, обожжённые тела, кто без рук, кто без ног, кто с изуродованным лицом… Но всего страшней мне увиделась девочка лет восьми, её положили на спину, отдельно ото всех. Она не была изуродована, даже не обгорела, ни одно пятнышко крови не загрязняло её светлого, празднично нарядного платья… Она казалась только спящей, но судорога взметнула её ручонки вверх, она простирала их к небу, она молила о пощаде, она защищалась этими слабыми ручками от гибели, грянувшей с неба… Гамов скорчился рядом со мной, что-то шептал. По лицу его текли слёзы. Он не стирал их.

— Семипалов, Пеано, это нельзя простить! — простонал он.

Я знал, что он воззовёт ко мне и к Пеано о мщении. И ничего я так в жизни не жаждал, как мщения! Вечно будет в моей памяти эта девчонка простирать к небу окостеневшие ручки, вечно будет молить о пощаде, вечно будет умирать от внезапного ужаса, вечно, вечно не будет ей спасения, которое она так страстно, так беспомощно призывает!.. Это нельзя было оставить безнаказанным!

— Мы не простим, — мрачным эхом отозвался Пеано. — Напасть на водолётные базы кортезов и превратить их в груды камней и облака пепла!

— Нет! — сказал я. — Вы путаете военную операцию с актом справедливого мщения, Пеано. Нужно нанести удар не по военным базам, а по душе народа!

План мой был прост и жесток. Мы нападаем на водолётные базы врага, но не для их уничтожения, а для захвата водолётчиков. Гонсалес приговаривает пленных водолётчиков к смертной казни за террор против мирного населения. И не к простой казни — на плахе, в тюремных подвалах, расстрелам у стен зданий разрушенных ими городов. Они будут сброшены с водолётов — пусть кровь их зальёт траву, деревья и камни!

— Принимается! Сбросим пленных водолётчиков на города, которые они разрушали. Заслуженная кара!

— Нет, Пеано, тысячу раз — нет! Казнь заслуженная, но она мала. Нужно впечатление ужасней. Наши водолёты должны прилететь в Кортезию и сбросить там осуждённых на казнь. Пусть убийцы детей и женщин рушатся на головы своих близких, на собственные дома, пусть их кровь, брызги их тел, их раздроблённые кости падут на головы тех, кто их посылал на преступления!

Возбуждённый Пеано на глазах остывал. Прирождённый военный, он мыслил естественными военными категориями, а надо было выйти за их пределы. Я уже стал настоящим учеником Гамова — самостоятельно выискивал неклассические решения.

— Семипалов, кортезы не допустят ни одного нашего водолёта до своих границ! Они навалятся на каждую нашу машину десятками своих машин ещё на подлёте — и все, кого мы приговорили казнить, рухнут в океан, а с ними заодно погибнут и наши пилоты.

Гамов молча смотрел на меня, он догадывался, что я придумал что-то необычайное.

— Пеано, кортезы допустят наши водолёты к своим городам! В каждый водолёт, куда усадим десяток осуждённых на казнь, мы поместим ещё два-три десятка пленных кортезов, не приговорённых к гибели. И постараемся, чтобы эти кортезы были хорошо известны, опубликуем их фамилии, передадим их фотографии. И объявим, что в случае благополучного возвращения наших водолётов всех заложников немедленно отпустят на свободу.

— Полностью принимаю ваш план, Семипалов! — воскликнул Гамов.

Пеано — он всё же ещё колебался — я сказал:

— А если генералы кортезов не посчитаются ни с чем и начнут сбивать на подлёте все наши водолёты, то погибнут и заложники, которым обещано освобождение. Это будет террор против своих, Пеано. Вряд ли Аментола разрешит такие акции. Вспомните, что говорил Вудворт о психологии своего народа.

— Готовлю захват водолётных баз кортезов, — сказал Пеано.

 

 

 

 

В Кортезии ещё продолжались ликования по случаю удачного нападения на наши незащищённые города, ещё завершались у нас траурные захоронения жертв, а Пеано всей мощью нашего водолётного флота обрушился на островные базы кортезов. Он бил наотмашь, сжатым кулаком — ещё полыхали не поднявшиеся с земли машины, когда наши десантники ринулись на захват казарм. Ни одному вражескому водолётчику не удалось спастись. Да и куда было бежать? Вокруг океан, а в воздухе наши машины! Только клуры подняли свои аппараты на перехват возвращавшихся наших водолётов — отважное, но бессмысленное действие, клуры не раз в своей истории совершали такие героически-бездарные поступки.

Наше стерео — неоднократно и на весь мир — передавало репортаж о захвате островных баз. Десятки раз возникали одни и те же лица — генералы, скомандовавшие налёты на наши мирные города, пилоты, которые вели машины, механики, заправившие их сгущённой водой. Даже в Кортезии стали удивляться, зачем нашему министру информации понадобилось создавать такую особую популярность трём сотням пленных, когда у нас их были десятки тысяч, отнюдь не удостоенных подобной стереоизвестности. Только несколько человек знали, что миру показывают осуждённых на позорную казнь — надо было, чтобы мир запомнил их лица.

Гонсалес на специальном заседании Чёрного суда огласил смертную казнь для всех водолётчиков, напавших на города, заведомо лишённые защиты с воздуха. Он закончил приговор словами:

— Наши враги обрушились на мирные поселения тайно, не дали женщинам и детям хотя бы спрятаться в подземельях. Такая подлость усугубляет вину подсудимых. Чёрный суд объявляет миру, что смертная казнь преступных водолётчиков будет совершена над их родными городами в заранее объявленный день и час.

После объявления приговора пилотам Кортезии во дворце состоялись две встречи. Расскажу о каждой.

Первая была с водолётчиками, отобранными в карательный рейд через океан. Гамов пожелал, чтобы честь этого скорей судейского, чем военного рейда, была поручена дивизии Корнея Каплина — после мятежа Гамов испытывал к ней приязнь. И мы увидели старых знакомых — Альфреда Пальмана, Ивана Кордобина, Сергея Скрипника, Жана Вильту — ныне командиров бригад, офицеров, отмеченных наградами за сражение над Родером, освобождение наших пленных и нападение на островные базы кортезов.

Гамов поблагодарил их за то, что в недавних боях они выполнили всё, чего он ждал от них и что они обещали, — спасли нашу Родину от разгрома, создали предпосылки для победы. Но война не кончена. Кортезия собирает новые силы. Она попирает все законы морали, нападая на мирные города. Нужно так покарать врагов, чтобы их охватил ужас от одной мысли о новых преступлениях. И эта благородная миссия — отбить у врага стремление к подлости, сделать подлость из выгодной акции роковой ошибкой — снова предоставляется людям, столь мужественно выручившим родину в дни величайших испытаний.

Пока Гамов говорил, я мысленно сравнивал его нынешнее выступление с тем, когда он усмирял мятеж на водолётной базе. Было много схожего, но больше различий. И там, и здесь его слушали те же люди. И там, и здесь он не утешал, не закрашивал опасности, прямо требовал — если понадобится — самопожертвования. Но дух речи был теперь иной, и слушали его по-иному. Там он поднимал юнцов на гибель для спасения родины — и поднял всех! Здесь излагал военно-нравственную задачу, упоминания о возможных жертвах звучали словесными фиоритурами. Только безумцы, сказал он, решатся напасть на вас и тем погубить своих сограждан, которым мы обещали свободу.

Случилось так, что после совещания я оказался с Корнеем Каплиным и двумя бывшими мятежниками — Иваном Кордобиным и Жаном Вильтой.

— Вы уверены, что рейд за океан сойдёт благополучно? — обратился я к ним. — Допускаете возможность военного отпора?..

— Почему же не допустить безумства? — рассудительно сказал Корней Каплин. — Но, генерал, война ведь такая — надо рассчитывать силы свои и противника, наличную технику, запасы боеприпасов, воинское умение командиров… Чьё-либо безумие при расчёте обычно не учитывается.

— Так, — сказал я с волнением. — Безумие никем не планируется, только разумные поступки.

Для второй встречи во дворец доставили почти двести участников конференции в Клуре — журналистов, операторов стерео, бизнесменов, нажившихся на военных поставках, нескольких дипломатов. Все глядели смертно перепуганными. Их ужас ещё усилился, когда к ним обратился Гонсалес.

— Приговор вам ещё не вынесен, — сказал он. — Но ваша вина в преступной войне так велика, что я проголосую на суде за смертный приговор. Но суд Милосердия решил предоставить вам иные возможности. Впрочем, я ограничусь технической информацией.

И Гонсалес ввёл пленных в суть операции, в которой им отводилась такая необычная роль. Затем говорил Николай Пустовойт. Я уже упоминал, что к ораторам он отнюдь не принадлежал, мрачное красноречие Гонсалеса было несравнимо с вялой речью Пустовойта. Но уже наступало время, когда любое слово министра Милосердия действовало куда сильней целой речи Гонсалеса. Гамов заранее предвидел такую реальность, когда назначал Николая, а я долго сомневался, обладает ли он силой, достойной его министерского поста.

— Ваше спасение во многом зависит от вас самих, — говорил Пустовойт пленным. — Я знаю, это кажется чуть ли не насмешкой — как вы можете спасти себя, стиснутые в кабине водолёта? Так вот — в обеих кабинах водолёта поставят стереокамеры. Одна покажет, как ведут себя осуждённые на казнь, мир услышит их последние пожелания. Их обращения к родным… Другие камеры продемонстрируют вас. И если вы захотите что-либо сказать, все страны мира услышат вас так же отчётливо, как осуждённых. Те будут нас проклинать. А вам советую заклинать своих, чтобы не причинили вам вреда, — это единственная гарантия спасения.

Это был, конечно, мудрый совет. Я непрерывно ставил себя на место командования кортезов. Продумывал за них ответные действия. Не сбивать приближающихся машин — погибнут только осуждённые врагами на смерть водолётчики. Сбивать — всё равно они погибнут, да с ними ещё много своих же людей, невиновных в уничтожении городов — гражданских, а не военных. Простой расчёт диктовал: из двух зол выбирать меньшее — не сбивать! Но над простым разумом могло возобладать безумие. И был ещё резон, порождавший очень непростые расчёты. Да, сбить нападающие водолёты большее зло, чем пропустить их безнаказанно. Но последствия меньшего зла будут куда вредней, чем последствия зла большего. Ибо оно, меньшее, равнозначное новому поражению, внесёт смятение в души. Враг коварно поставил нас перед выбором — меньшее ли принять зло или большее. И он хочет, чтобы мы действовали по элементарной выгоде — меньшее меньше большего. Но высший разум утверждает, что большая потеря даст потом больше выгоды, чем потеря меньшая. Гамов опасался безумия военачальников Кортезии. Но надо было опасаться не безумия, а ума наших врагов.

Я высказал эти мысли Гамову. Он ответил:

— Высший разум никогда не бывает самоочевиден, Семипалов. Он достояние немногих. Массы мыслят очевидностями, а не проникновениями. Вы были правы, когда предложили свой план. Аментола не осмелится бороться против мнения своего народа. Перебороть сознание масс он смог бы лишь длительным убеждением. А времени на это мы не дадим.

Стереостанции Исиро передавали на весь мир лица заложников. Кортезия клокотала. В ней и раньше не случалось полного согласия, сейчас одни проклинали нас за жестокость, другие уже признавали, что недавнее нападение на мирные города было преступлением, а не подвигом. И все одинаково требовали от правительства, чтобы объявленную казнь предотвратили, — вымогали срочные соглашения, сохраняющие жизнь осуждённых. О том, что может совершиться ещё более страшное, чем казнь преступных водолётчиков, — гибель людей, неповинных в их преступлении, никто и звука не подавал, это заранее исключалось. Аментоле и его генералам не оставляли вариантов выхода. Всё происходило, как мы планировали.

В день старта наших водолётов я прошёл к Пеано. Все члены Ядра собрались в тесном помещении Ставки, только Гонсалес и Пустовойт отсутствовали. Я уселся рядом с Прищепой.

На каждом карательном водолёте были две кабины — верхняя, самая просторная, вмещала с полсотни заложников. В нижней, поменьше, для бомб и оружия, разместилось по двадцать осуждённых. Стереопередачи с водолётов начались с того момента, когда заложники и осуждённые заполнили свои помещения.

Вначале стереолуч показал картину старта — двадцать четыре водолёта, целый полк, выстроились на лётном поле. Лишь десять несли осуждённых и заложников, остальные были загружены боеприпасами — на случай возможного воздушного сражения. Тяжёлые машины взмывали, выстраивались в воздухе по трое в ряд — и двигались на запад. В те два часа, когда водолёты пересекали Патину, Ламарию и Родер — арену недавних сражений, — и в верхней, и в нижней кабинах заключённые на скамьях тихо переговаривались, хмуро ждали последующих событий. Тревога — и у нас, организаторов рейда, и у пленных началась, когда водолёты пересекли границу Клура. У клуров понятия военной чести, верности заветам зачастую пересиливают любую выгоду: мы не могли исключить нового сражения в небе клуров. Но военные водолёты не пересекли наши пути, все двадцать машин пошли на океан, десять с «пассажирами», десять охранных с оружием.

Стерео попеременно показывало осуждённых и заложников. Гамов ожидал проклятий, призыва к мести, неистовства. Даже похожего не было! Осуждённые ощущали веяние смерти, ожидали её, уже наполовину мёртвые. Я уже много раз замечал — с момента, когда Гамов объявил Священный Террор, — что люди, лишённые надежды на вызволение, деревенеют. Не то что на физическое сопротивление, даже на резкие жесты, даже на ругань недостаёт сил — сидят и ждут вызова на казнь, покорно бредут к смерти. Так и эти пленные водолётчики молчаливо приткнулись на скамьях, понурив головы, ни один не поднимал лица навстречу лучу стереокамеры, ни один не ругался, не кричал, не передавал в эфир просьбы, слов прощания с близкими — стадо, бредущее куда гонят. Не знаю, как другим, но мне это окостенение тела и души раньше реальной смерти показалось до того ужасным, что сам я еле удерживался от проклятий. В эти минуты я ненавидел себя за то, что предложил такой жестокий способ расправы.

Только один осуждённый выпадал из этого скопища полумёртвых тел, тупо ждущих предписанной гибели. Молодой парень плакал, охватив ладонями лицо, и сквозь рыдание слышалась не то мольба о пощаде, не то оправдание: «Я не виноват! Мне приказали! Я не хотел!» И по той же странности восприятия, его моления вызывали не сочувствие, а протест. Я вспомнил лежащую на спине девочку с ужасом в широко распахнутых глазах, с простёртыми ручками, молившими грозное небо о пощаде. И эти глаза, эти ручки, окостеневшие в судороге над головой, перевешивали все моления, все оправдания людей, виновных в гибели девочки. Может быть, именно этот водолётчик, льющий сейчас слёзы, пронёсся над той девочкой, может быть, из брюха его водолёта вывалились те бомбы, один грохот которых наполнил душу ребёнка таким ужасом, что не стало жизни, могущей вместить этот ужас. Я не жалел пилота, исходящего слезами. В это мгновение я стал подобен Гонсалесу, превратившемуся за годы войны из красивого мужчины средних лет в свирепого дьявола мести.

И не я один испытал такое чувство. Исиро показал пейзаж разрушенных городов. И снова я увидал — уже глазами — мёртвую девчонку, непроизвольно перед тем возобновившуюся в моём воображении. Прищепа яростно выругался. Я посмотрел на Гамова. Гамов отвернулся — не захотел, чтобы мы увидели его лицо.

С приближением водолётов к Кортезии Исиро всё чаще выводил на экран заложников. Так было заранее оговорено. Народ Кортезии должен был многократно увидеть, какие из его граждан живыми выйдут на свободу, если генералы сохранят благоразумие, но неминуемо погибнут, если разум генералам откажет. И вот среди них, поставленных равно перед гибелью и свободой, ещё до подлёта возникло волнение. Ничего похожего на безвольную подавленность, на апатию, равносильную полумертвости, и в помине не стало. В их кабинах выкрикивали просьбы и требования, даже завязывали споры. Какой-то представительный мужчина, по всему — преуспевающий бизнесмен, деловито твердил, когда экран в кабине показывал его: «Не сбивайте, мы вам нужны!» А другой, пожилой, в плаще священнослужителя, проникновенно возглашал: «Родина, я возвращаюсь! Прими меня живого!» Но всего впечатляющей была картина из водолёта Жана Вильты, на экране мелькнуло и его юное лицо. В этой кабине миловидная девушка с роскошными тёмными волосами простирала к стереокамере руки и молила рыдающим голосом: «Отец, я не хочу умирать! Отец, пощади!» Не знаю, что чувствовал неведомый мне отец, но меня хватал за душу её голос, таким он был нежным и страдающим, такие в нём слышались страх и боль. Я толкнул Прищепу рукой.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 36 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.02 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>