Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Евгений Марков. Очерки Крыма Картины крымской жизни, природы и истории 15 страница



 

Историю Алимки знает в Крыму всякий мальчишка; живы люди, среди которых он геройствовал, целы предметы, почему-либо ознаменованные его именем; но о нем самом уже составились саги.

 

Алимка был богатырь и вор. Он считался карасубазарским мещанином, и потому воровал в Карасубазаре. Общество караимов, самое зажиточное сословие Карасубазара, тяготясь подвигами Алимки, отдало его за воровство в солдаты. Алимка попал в Бобруйскую крепость и вел себя примерно. По истечении известного срока, сделали в Карасубазар запрос; не желает ли он опять водворить у себя Алимку; отзыв о нем дали вполне хороший. Но караимы единодушно отказались от Алимки.

 

Говорят, этот отказ глубоко оскорбил Алима. "Коли вы меня, честного человека, боитесь как вора — так буду я настоящий вор!" — сказал он сам себе. Из крепости он бежал и, после разных похождений, прибыл в родной Карасубазар.

 

С этой минуты начинается Илиада Алима. Он является уже не уличным вором, пьяницей-мещанином, а могучим степным разбойником. Он ездит в одиночку без товарищей и без шайки, верхом на степном скакуне, с ружьем да ножом. Он ни с кем не делит ни опасности, ни добычи, ни богатырской славы. Где он покажется, он властвует; двери перед ним отпираются, нагибаются и головы. Его кормят и поят, одевают и обогревают.

 

Он ночует в лучшей комнате мурзака, охраняемый им, как повелитель; он выбирает из его табуна лучшего коня и едет на нем, не спрашиваясь хозяина.

 

Царем крымским степей, крымских дорог — стал Алим. О борьбе с ним нельзя думать. Где только завиделась его шапка, там бегство.

 

Несколько фургонов, набитых мужчинами сильными и здоровыми, останавливаются по знаку руки Алима и отдают ему все, что он требует. Дворники и хозяева трактира смотрят на этот дневной грабеж в почтительном безмолвии, и готовят заранее угощение Алиму.

 

Но Алимка — разбойник-патриот, великодушный покровитель бедных. Он не трогает ни одного татарина; бедному дает деньги и платье; татары и боятся и любят его; любят, может быть, сильнее, чем боятся.

 

Вся ненависть татарина Алимки обращается на караимов; вся ненависть пролетария Алимки — на богатых купцов. Жестоко отомстил он главным притеснителям своим в Карасубазаре. Но этого мало ему. Он один, своею личною храбростью и проворством, блокирует все караимские города; караимские улицы не осмеливаются выехать из Евпатории, Бахчисарая и Карасубазара: торговля заметно останавливается.



 

Ежедневно новые слухи о новых грабежах Алима: того убил, у того отнял весь товар. Беспокойство распространяется на весь Крым.

 

Не хотят верить, чтобы Алимка был один; он кажется вездесущим. Сегодня дают знать, что видели Алима у Карасубазара, что он остановил там обоз; евпаторийские купцы пользуются случаем, спешат поскорее в Симферополь, а уже на дороге Алим! Опять пропал товар, купцы избиты, иногда убиты.

 

У него везде были агенты. Кто они были? Исчислить трудно; скорее всего — все татары. Алим никогда не носил одного платья два дня сряду; у каждого мурзака он переодевался заново. То он мурзак, то он чабан, то он военный. Следы его обрывались на каждом шагу, да никто и не выдавал его. На народ такое вездесущие, такое всесилие Алима производило необыкновенное впечатление. Его считали заколдованным, его сила почиталась сверхъестественною. Пойти против него мог тот, у кого две головы на плечах. Видели собственными глазами, что с ним, с одним человеком, с бедным карасубазарским мещанином, не может справиться ни начальство, ни войско. Отряды солдат были вызваны с исключительной целью поимки Алима. По дорогам ходили патрули; полиция, жандармы, сами обыватели то и дело были тревожимы устройством ночных облав и экстренных обходов.

 

Всячески пытались изловить Алимку: подкупом, хитростью, открытою силой, а он преспокойно разъезжал по своим обычным дорожкам, на знакомой всем лошадке, заезжал поесть в трактиры на больших дорогах, при дневном свете, не стесняясь публикою, даже гулял по губернскому городу, посмеиваясь над полицией, как будто дело касалось совсем не его. Однако поймали-таки Алимку. Оставновил он раз на большой дороге карету с шестеркой почтовых лошадей. В карете был генерал с дочерью, гласит сказанье, на козлах лакей и ямщик, на лошади другой ямщик. Алимка был один на своей лошадке. Он приказал людям не трогаться с места, а генералу велел выбросить бумажник. Генерал стал ругаться. гнать ямщика, но Алим поднял ружье и дал пять минут срока. Ямщики стояли, как вкопанные, а генерал стал торопиться доставать бумажник. Обычай Алима при нападении был всегда один: он становился от дороги несколько поодаль, и требовал, чтоб остановленная им публика выходила из экипажа, оставляя на земле деньги и пожитки, и удалялась шагов на 50. Когда приказ исполнялся, Алим спокойно подъезжал к экипажу, выбирал, что ему было нужно, и ехал затем так же спокойно назад. Редко он прибегал в силе, к выстрелам; обыкновенно достаточно было одного его имени, одного вида, а поднятое ружье смиряло всякого храбреца.

 

Ограбленный генерал не мог простить себе своего позора; он был заезжий, и никак не хотел понять обаяния алимкиной славы, от которой опускаются руки у четырех перед одним. Он поехал в Одессу и поднял шум. Приказано было принять чрезвычайные меры для освобождения Крыма от степного царька. Поняли, что его сила в татарах; что без поголовного прикрытия его татарами, он не долго бы геройствовал. Стали доезжать татарские селения, в которых чаще скрывался Алим, военными постоями, стали налагать денежные пени; словом дали почувствовать татарам, что они отвечают за подвиги Алима. Больше всего сердит был на Алима один русский мужичек, здоровяк и молодец не хуже самого Алима, волостной голова в селении Зуях. Он дал себе слово поймать Алимку и гонялся за ним, где только мог, как борзая за волком.

 

Раз он совсем было окружил и схватил его пьяного. Народу было много, но богатырь Алим отбился от всех, отрубил одному руку и ускакал в степь; за ним гнались, деваться было некуда, и Алим решил спастись в Симферополь. Он выехал в город ночью, и чтобы долго не разыскивать помещения, завернул в городской сад, прямо против дома губернатора. Там в беседке, в которой мы так часто наслаждаемся музыкой богемцев, лег он себе отдохнуть от похмелья и от трудов недавней схватки, привязав тут же к беседке своего знаменитого конька.

 

На беду его был праздник, и полицейский обход подбирал в саду запоздавших пьяниц. Наткнулись на коня, потом на спящего Алимку; посвятили фонарем: татарин-городовой с ужасом узнает Алимку; глядит на лошадь — Алимова! И татарин и рекрута, бывшие в обходе, хотят дать тягу; однако опомнились, видят, что сонный, начинают вязать. Алим был пьян, не мог расправиться по обычаю; рекрута сидели у него на руках и ногах, и он волочил из на себе, стараясь сбросить; их было шесть на одного; насилу удалось им втолкнуть его под скамейку; тут его прижали; послали за подмогою, пришло еще людей, но и с ними едва удалось связать Алима.

 

— Эх, кабы не пьян, — говорил Алим, когда его вели в острог.

 

Посадили Алима в секретную, под строгий караул; но не долго укараулили. Алим подговорил часового солдата; тот опер ему штыком дверь, и оба бежали из острога. Через стену перелезли, поставив дверь на дверь; а двери заранее сняли с петель.

 

Поймали Алима и второй раз. Тут выдал его свой же брат — мурзак. Облаву устроили с большими предосторожностями. Целый батальон, переодетый в разные костюмы, разными дорогами был послан к назначенному месту. Алим кочевал у чабанов; мурзак навел на них.

 

Солдаты навалились кругом, и чтобы не ошибиться, перевязали всех чабанов, с ними попался и Алим.

 

На этот раз не откладывали в долгий ящик: пустили Алима, как беглого солдата, по зеленой улице. Когда узнали, что Алима будут гонять сквозь стой, сбежались стар и мал; не было ребенка, — говорили мне очевидцы, — который бы тогда остался дома.

 

Солдаты ненавидели Алима за вечные патрули и ночные походы по степи, в которые гоняли их по его милости. Они колотили его насмерть с беспримерным ожесточением; палки, — говорили мне, — едва были видны, только слышался свист и удары, словно дробь били. Алим беспрестанно падал под градом ударов, но оправлялся и шел далее, не издавая звука; окровавленное мясо висело у него на спине клочьями.

 

Всей прогулки он не выдержал и упал без чувств; когда он выздоровел, ему досчитали недоданное; он не выдержал и второй раз, и только на третьем приеме расквитался окончательно.

 

Говорят, что после того Алим бежал в Турцию и живет там до сих пор в богатстве и спокойствии. Э то, очевидно, татарская фантазия, венчающая своего героя благочестивым концом. Очень может быть, что вообще из переданного мною половина преувеличения; но в такой форме живет в Крыму память о знаменитом крымском разбойнике Алиме, а для нас это важнее исторического факта.

 

Надобно проснуться рано, встречать восход солнца. Да и не возможно было не проснуться рано. Земля под спиною, седло под головою — не располагают к утренней неге; чабаны были на ногах задолго до солнца. Костры еще тлели под котлами, но уже ни одного чабана не было в землянке. Шум и движение рабочего утра слышались на дворе. Я/ вышел из землянки, осторожно оглядываясь на собак. Мы спали в облаке. На землянке, на стадах, на окрестных скалах сидело густое, белое облако. Оно ночевало на нас. Сыро и туманно было кругом, и этот белый туман едва только стал колыхаться и расползаться.

 

Овечьи голоса стояли в этом густом воздухе. Ягнята, отделенные на ночь в особенное стадо, проголодавшись и соскучившись без матерей, жалобно плакали; было что-то человеческое, что-то детское в их нетерпеливом блеянии. Вытаращив уши и хвостики, беспокойно бегая глазами, скакали они друг к другу, судорожно дергали друг друга за несуществующие сосцы, в своей торопливости принимая за мать первого встречного.

 

Странно было смотреть на это бессмысленное волнение: то вдруг перескочит одна овца через другую, то вдруг пугливо шарахается в сторону; без всякой видимой причины, целое стадо вдруг заколышется одним инстинктивным содроганием, прильет, как волна, отольет как волна; задвигается и зашумит, словно распущенная школа.

 

Козы и козлы расположились особняком, на каменных высотах. Они охотники до живописной, эффектной позировки и надменно относятся к овечьему стаду. Важно и самоуверенно, закинув назад красивые рога, шевеля бородами и лохматыми шубами, они ожидают выступления в поход в челе армии, как гвардия среди иррегулярных войск.

 

Доили маток — это доенье начинается до рассвета и длится около трех часов. В особых плетеных загородках, прямо на земле сидели рядом на корточках чабаны; атаман был в середине. Перед каждым стояла огромная лохань. Несмотря на утреннюю прохладу, чабаны были без шапок и без курток, в одних рубашках, с засученными рукавами. Бритые, лоснящиеся головы, с длинным чубом на макушке, дикие загорелые физиономии, с белыми зубами, и мощная мускулатура придавили им вид каких-то кочевых варваров-печенегов или команов. Работа была трудная, пот лил с них градом. Другие чабаны хворостинами вгоняли маток в узкие отверстия загородок, из которых они попадали к доильщикам. Грубо хватали чабаны испуганных маток прямо за полные сосцы, и приподнимали за них на воздух весь зад, быстро выдавливая молоко в свои огромные лохани; овцы бились и кричали от этих мучительных пожатий. Отловив одну, чабан так же грубо схватывал и подтягивал к себе за сосцы другую овцу, и так же встряхивал ее задом вверх, чтобы поспешно выдоить какие-нибудь две-три ложки молока. Немудрено, что при этом способе овцы не дают много. С жадной дрожью, с ребяческим криком встречали выдоенных маток ягнята, иногда больше ростом, чем сами матери, и бросались под них, судорожно дергая и кусая опустевшие сосцы.

 

Пока седлали лошадей, я пошел за чабаном посмотреть, откуда берут они себе воду. Странную вещь увидал я, оригинальную и живописную до изумления. В нескольких шагах от землянки, в густом лесочке, мы спустились на дно глубокого оврага, уходившего вниз воронкою. На дне воронки зияла черная яма. Это была пещера Кар-коба, то есть снеговая. Я полез туда вслед за старым, хромым татарином, который намотал себе на плечи не то одеяло, не то рядно; мы спускались по суковатому бревну, приставленному к краю отверствия, взамен лестницы; это было целое ободранное дерево с обрубленными ветками; внизу было не совсем темно.

 

Сверху и из разных внутренних отверстия лился голубоватый свет. Передо мною были высокие, темные арки, обвитые яркою зеленью мхов и трав; так в балетах представляют гроты морских цариц. Мхи висели гирляндами, бахромами. Арки вели в новые пещеры, еще глубже. Понятно, откуда проникал сюда свет, словно в камнях скрывались искусно маскированные окна. Идти было нельзя: надобно было ползти, и то было опасно; спуски состояли из обледеневшего, но уже разрыхленного снега, с которого можно скатываться только на салазках; сырость и холод были очень чувствительны, нога ежеминутно скользила. По сторонам открывались различные пасти, ведущие в бездонные пропасти. Ко многим я пригинался и бросал туда камни. Звук их падения не долетал до меня, словно они пролетали в преисподнюю; снеговым холодом дышали эти темные дырья; снег набивал все отверстия и впадины этой пещеры-норы. Чем глубже спускались мы, тем его было больше, и он был крепче. Хромой старик ползком залез в одну из черных дыр, и вылез оттуда с огромною глыбою снега на спине; он завернул ее в одеяло, и стал с усилием выбираться из глубины пещеры по скользкому ледяному скату; я едва поспевал за ним.

 

Пещера Кар-коба — единственный источник воды для чабанов, снег в ней не растаивает в самые жаркие лета; да и какое у нее отношение с жаром и холодом атмосферы? В начале лета снег берут в самом верху пещеры, но чем дальше подвигается лето, тем ниже спускается снег, тем затруднительнее доставать его. Чабан рассказывал мне, что провалы этой пещер идут сквозь весь Чатыр-даг, сверху до низу; что чабаны их спускаются иногда гораздо ниже и нигде не находят ничего похожего на дно; без сомнения, подобные трещины, набитые вечным снегом, служат главным источником множества ключей, которые сочатся, как через фильтр, сквозь пористый известняк Чатыр-Дага и кормят собою столько горных речек.

 

Долго оставаться в этой пещере невозможно, без галош и теплого платья можно простудиться насмерть. Я изумлялся несокрушимому здоровью и силе этого искалеченного старика, который спускался в ледник в одной дырявой рубашке и с ловкостью дикой козы карабкался по льду, потом по стволу дерева, неся на своей спине ворох снегу. Снег этот он положил в большой ушат, стоявший посреди двора; солнце мало-помалу обратит его в чистую, как лед холодную воду.

 

Облака несутся мимо нас и через нас, как дым; утренний ветер сметает их с горы, и чистое небо голубеет уже наверху. Опять на конях наша бодрая кавалькада. Никто не выспался, а никому не хочется спать.

 

Всех освежало веселое горное утро. Теперь приходилось подниматься на настоящий Чатыр-даг, на тот каменный шатер, который еще на 100 сажен выше Биюк-Янкойской Яйлы. Кажется, так бы и взбежал на этот зеленый холмик, а на деле далеко не то; этот подъем значительно труднее всех, сделанных нами до сих пор. Мы взбирались часа три или четыре; роса в густой траве обливала ноги как дождь; лошади, непоеные целый день, с трудом карабкались на гору, оказавшуюся чуть не отвесною; они останавливались на каждом шагу, чтобы вздохнуть; низкие кусты можжевельника, распластавшиеся как трава по выбоинам камней, прикрывали ямы, в которые постоянно оступались лошади. Гора, казавшаяся издали сплошною зеленью, обнаружила теперь все свои неровности; камни острее ребра торчали на всем пути.

 

Не было ни одной тропинки; надобно было шагать то через глыбы, то через впадины. На половине горы мы послезали с измученных лошадей и потащили их в поводу; но и это было так же трудно.

 

Останавливались ежеминутно и садились отдыхать на камнях, наслаждаясь перспективой, все более и более расширявшеюся. Лошади жадно ели горные травы и с неудовольствием возобновляли мучительный подъем. Компания наша растянулась по всей горе: кто отстал, кто отдыхал, кто торопился на гребень горы. Наконец взъехали. Небо уже совсем чистое, ясное, и наверху луга, зеленые как бархат. Что за травы! душистые, яркие, сплошным мягким ковром одевают камень. Все травы, словно запоздавшие: весенние незабудки, как в мае, анютины глазки, эспарцет, все веселые цветы русских сухих лугов. Ожидаешь на верху Чатыр-дага встретить почти острый гребень, а находишь опять обширную равнину; на этой равнине опять гора, она стоит на самом краю, с юго-западной стороны. Это высшая точка Чатыр-дага; вокруг нее идут котловины и холмистые возвышения, настоящий каменный амфитеатр, устланный зеленым бархатом. Надо завершить подвиг — взобраться на последнюю вершину. Это уже нетрудно, потому что на вершине Чатыр-дага большие холмы, а не горы; так мягко и покойно въезжать на зеленый холм после мучительного карабканья по камням.

 

Мы разочли неверно и прогуляли восход солнца; но никто не хотел верить, чтоб восход этот что-нибудь прибавлял к нашему наслаждению.

 

На высоте 5 200 футов над поверхностью моря, в царстве облаков, стояли мы, горсточка людей, владычествующая взором над целым полуостровом. Горы были видны все, от края до края; они были видны в темя, a vol d'oiseau. Степь охватывала гору с одной стороны, море — с другой. Степь такая же безграничная и ровная, как море. Зеленые долины со своими садами, деревьями и усадьбами извивались узкими ленточками, через ее сплошную, необъятную гладь. По ним можно было видеть течение рек. Салгир, Альма, Кача, Бельбек обозначались одна за другой, почти вплоть до своего впадения. Симферополь со своими домами и храмами ничтожною игрушечкою белелся у самой горы, до которой от него по прямой дороге ЗО верст. То пространство, которое виднелось за ним, было впятеро больше: Уверяли меня, что виден Перекоп и Сиваш; я, признаюсь, ничего этого не видал в далеком тумане. Яснее было море; на нем отчетливо вырезалась севастопольская бухта и все выступы гор.

 

Мыс Меганом, который ограничивает в большом далеке западную перспективу Алушты, казался теперь на средине, и за ним открылись новые берега, новые виды. Может быть, вдали было видно и устье Керченского пролива. Знакомые нам великаны казались отсюда холмами.

 

Даже близкая Демерджи виднелась иная и иначе. Мы долго занимались отгадыванием разных мест; отыскали в сплошных лесах Яйлы белую точку монастыря Савлук-су, отыскали в горах столообразные скалы Чуфута и Бахчисарая, Алушту, прикрепленную к морю, Корбеклы, прикрепленную к горе… Море было совершенно особенного цвета, с какой-то нежною, бледно-голубою зыбью; оно было видно чуть не до Азии; линия, на которой двигаются обыкновенно корабли и которая с берега кажется на краю горизонта, видна была теперь на самой середине. Ее обозначали белые точки парусов. Мы расположились завтракать на краю утеса, выше которого нет ни одного камня на Чатыр-даге. Это буквально point culminant Чатыр-дага. Утесы этой стороны Чатыр-дага обрываются вниз стеною, почти отвесною; снизу она кажется совершенно гладкою и белою, но отсюда мы видим, из каких каменных конусов, зубцов и башен состоит эта серая твердыня.

 

Мы не могли отказать себе в тщеславном и вместе артистическом удовольствии сесть на краю утеса, висящего над бездною в нескольких тысячах футов.

 

Есть какая-то непобедимая потребность доказать самому себе, что ты смеешь, что ты не отступаешь перед опасностью.

 

Впрочем, вся опасность в том, чтобы не закружилась голова. В сущности же, можно было лежать себе преспокойно и беззаботно на зеленой траве обрыва.

 

Прямо под нами были теперь те огромные буковые леса, которыми мы недавно проезжали. Тысячелетние деревья казались травою. Кое-где, по полянам паслись стада быков — настоящие разноцветные букашки. Высоко сидели мы, и легко дышалось нам. Но орлы были еще выше нас, и им, должно быть, дышалось еще легче. Распластав свои зубчатые крылья, сверкая на солнце своими белыми головами, вольно плавали они на такой же высоте над нами, на какой мы были в ту минуту над жилищами других людей.

 

Десятки орлов кружились и кричали вверху; может быть, они удивлялись нашему приходу в их царство и обдумывали, что сделать за это с нами.

 

Но не одни орлы летали над Чатыр-дагом; летали тут мухи и бабочки, как в садах и на лугах береговых равнин; как они залетели сюда, в эти выси, доступные только орлу? Мы видели с Чатыр-дага и облака, которые собирались на него в стороне; ветер задумывал гнать их на голову великана, и они уже шевелились понемногу, подвигаясь вперед. Облака были видны нам совсем не в той проекции, в какой обыкновенно видим мы их снизу, а как-то сбоку, особенно рельефно и, так сказать, материально.

 

Однако не резон было дожидаться, пока собиравшиеся облака подвинутся на гору. Суруджи очень торопил нас, угрожая серьезною опасностью. В тумане Чатыр-даг чрезвычайно опасен: найти дорогу с него тогда почти невозможно: тропинок нет, только и руководишься окрестностью. Ничего не стоит попасть в провал или кружиться около одних и тех же утесов. Мы торопились завтракать, доедая последние путевые запасы; опустошенные бутылки эффектно разбивались об утесы пропасти, куда мы низвергали их. Недоеденное оставили полакомиться орлам. Обратная поездка стоила немалых трудов. Сам суруджи ехал неуверенно и менял иногда направление.

 

Из опасения ли действительно грозы, или просто из желания возвратиться поскорее домой, он повел нас назад кратчайшим путем. Эта краткость равнялась отсутствию пути. Непривычному трудно было сидеть на лошади и еще труднее было верить, что лошадь благополучно спустится с крутизны. Вместо следов зато было несчетное множество каменьев. Они сыпались и катились из-под ног лошадей, не прибавляя всадникам особой уверенности. Глядя вниз, сам не верил, что проедешь, и, совсем тем, спокойно проезжал. Впрочем, большинство смалодушествовало и спешилось. Крымская лошадь обнаружилась во всем блеске своих достоинств. Она несла на своем хребте тяжкую ношу, как заботливая кормилица, а не как бессловесная скотина. Она ступала каждым копытом с такою внимательною осторожностью, как будто сознавала свою нравственную ответственность, постигала опасность порученного ей всадника.

 

Но ума тут мало, необходима еще каменная нога; у нее было четыре таких каменных ноги, где нужно гибких, где нужно недвижимых. Мало того, что они спускали: некоторые из нас скакали с горы, крутой как горб, по грудам сыпучих камней, и ни одна нога не споткнулась на скаку об эти камни. Кто не ездил на Чатыр-даг на горской лошадке, тот откажется верить. Но и на Чатыр-даге нет в других местах такой кручи, таких дебрей, по каким мы теперь спускались. Зато мы выкидывали семь верст. Татарин-проводник не хотел замечать наших затруднений и опасений, он удирал помаленьку вперед своим ходким аяном, заботясь только об одном — скорее приехать. Как ему было войти в наше положение, когда он с ребячества привык считать пустяками все эти прогулки по стремнинам и оврагам. Он знает, что их буйволы постоянно возят с Чатыр-дага в огромных мажарах лес и сено, что такие же мажары они втягивают туда по каменным колеям; что же тут говорить о верховом? Мучительно съезжать верхом с крутой горы несколько часов без всяких промежутков; с непривычки, очень больно и досадно. Ламы наши почти плакали от утомления; жар и жажда увеличивали мученье. Какое все почувствовали удовольствие, когда после многих часов нестерпимой тряски, сначала по голым камням и рытвинам, потом по крутым, лесистым оврагам, мы выехали, наконец, на большую дорогу. Нельзя было отказать себе в удовольствии отчаянной скачки наперегонки вплоть до самой Алушты. Даже лошади этого хотели. Но еще было приятнее, сбросив свое потное, несколько изломанное тело с потной и усталой лошади, раздеться и броситься в холодную волну всеосвежающего моря и плыть, плыть навстречу плещущим хлябям; и после ночи на голой земле, с седлом под головой, как хорошо было заснуть в свежих простынях своей постели… Пещеры, волынка, овцы, чабан с собаками — мерещились мне всю ночь напролет, перепутываясь в безобразно-затейливые сны…

XIV. Древности Сурожа

 

Характер Судакских гор. — Судакское виноделие. — Развалины Сурожа. — Данные для его истории и археологии. — Очерк истории Кафы. — Внутреннее устройство генуэзских колоний. — Турецкое разорение.

 

Если вы не большой охотник карабкаться по скалам и обрывам и не особенно лихой наездник, то не огорчайтесь необходимостью проехать в Судак почтовой дорогой из Симферополя, вместо перевала верхом из Алушты через дикую горную местность над берегом моря.

 

Вы оставляете плодородную степь, орошаемую Карасу, в двадцати верстах за Карасубазаром, и со станции Бурундуки сворачиваете направо в горы, которые постоянно провожали вас издали. В половине мая зеленые предгорья Крыма везде очаровательны. Но в феодосийской части гор они особенно свежи и роскошны от обилия горных вод, стекающих в Сиваш целою сетью речек. Два Карасу, или по-русски Карасовки, Булганак, два Эндола, — вот конечные русла этих многочисленных горных ручьев. Долина Мокрого Эндола прежде всего встречает вас после поворота в горы.

 

Она вьется зеленою змеею через светлую степь до самых Сивашей, мерцающих сквозь туман. Долина Эндола, как все Крымские долины, — сплошная густая поросль садов, под сенью которых бежит узенькая, проворная речка. В эти влажные, цветущие и плодоносные впадины жадно стремится забиться и укрыться от степного зноя, от степной неприютности всякая жизнь: ветла и груша, птица и человек. Человек, как звери, как насекомые, ищет трещин и нор. Обширный и богатый Кишлав, колония болгар, захватил весь горный склон Эндола; ниже него засели в своем Цюрихтале немцы; сейчас возле Кишлава, в притоке Эндола, богатое русское село Салы. Вы проезжаете как раз посредине и подниматесь в лесные горы.

 

Горы Крыма, зачавшись у Балаклавы отвесными прибрежными стенами, по мере движения на восток все более отступают от моря, все больше захватывают под себя места, насколько ширятся, на столько же плющатся, так что вместо грозного, сплошного хребта, теснящего к морю Южный берег от Байдар до Кикинеиза, за Алуштою до самой Феодосии вы видите только систему разнообразно перепутанных, широко раскинутых гор, среди которых торчат отдельные каменные гребни и скалы. причудливой формы. Характерная Крымская Яйла, Альпы Крыма — эти заоблачные столообразные пастбища — почти исчезают в феодосийской части гор; только Караби-яйла отдельным островом попадается при самом начале феодосийской цепи. Но, потеряв в грандиозности, горы феодосийские, особенно же судакская часть их, много выиграли в прелести и удобствах. Нигде в Крыму нет таких прохладных лесов, таких лесных лугов. Таких сочных и веселых долин, как вокруг Судака. Здесь царство виноградарства, обильного и дешевого. Здесь разводятся не те дорогие, нежные сорта винограда с бальзамическим запахом, с струею, густою как масло, которыми гордится Южный берег: здесь качество вознаграждено количеством. Влажная, поливная почва долин осыпает лозу крупною, водянистою ягодою, которой величина напоминает нашу русскую сливу. Из этой сочной, большой ягоды обильно льется дешевое легкое вино, которое называется судакским и которое распространяется по России в громадном количестве под всевозможными названиями и во всевозможных превращениях. В России вы платите за бутылку этого вина, испорченного сандалом или свинцовым сахаром, по меньшей мере, 1 рубль; в Судаке, в Отузах за это самое вино русский купец заплатит за ведро тот же 1 рубль, иногда и 50 копеек.

 

Десятина хорошего поливного виноградника дает в Судаке 400–500 ведер, иной добрый куст в одиночку дает ведро. Судите о доходах таких виноградников, когда на ежегодную обработку десятины нужно не более 40–50 рублей. Не мудрено, что целые семьи существуют с одной десятины, и что доходный виноградный сад продается в Судаке от 3000 до 4000 рублей за десятину. Нужно еще сказать, что настоящее положение судакских виноградников в высшей степени стеснительно.

 

Правильного морского сообщения виноградных долин с торговыми центрами не существует. Пароход заходит в Судак редко, и то только в известное время года. Цены на вино держаться крайне низкие, потому что жители находятся в руках немногих случайных покупателей. Мелкие садовладельцы, которыми кишат долины, действуют сами по себе, без уговора и плана, по русской непривычке действовать сообща.

 

Таким образом, главный барыш остается в руках скупщиков разного рода. Больше всего помогает сохранению низких цен на вино мохамеданский взгляд татарина. Татары до сих пор еще владеют здесь огромным количеством садов, составляющих их единственный доход. Но они поставлены в безвыходное положение: вина татарин, по закону своему, не смеет ни делать, ни держать, ни пить. Он принужден, во что бы то ни стало, продать свой виноград на корню. Купец получает от татарина вино пря мо из-под тарапана, пока оно еще виноградный сок, а не вино. Ясно, что при таком условии хозяину не много надежды отстоять свою цену. Впрочем, общий недостаток у хозяев оборотного капитала заставляет и русских, и греческих владельцев поступать по примеру татар. Большинство их запродает вино по контрактам на несколько лет вперед, прельщаясь возможностью получить задатки в тяжелые минуты хозяйской деятельности.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.02 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>