Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Евгений Марков. Очерки Крыма Картины крымской жизни, природы и истории 13 страница



 

Много есть на свете прекрасных деревьев, и много прекрасного есть в каждом дереве для человека, у которого есть орган для чувства прекрасного. В сфере этой деревенской красоты не забудьте бука. Красота бука совсем оригинальная. Она почти вся в стволе, в пне. На Чатыр-даге есть буки в два или в три обхвата; они, наверное, помнят генуэзцев и первых сподвижников Батыя, если еще не жили при таврах. Ствол таких стариков особенно живописен: вам кажется, что целый букет стволов сросся вместе, перевившись и перепутавшись.

 

Округленные наплывы древесины, странные повороты и сочетания ветвей, толстых, как деревья, темные дупла, наконец, изгибы таких же толстых и таких же серых корней, которые со всех сторон лезут из земли, горбами и клубами, будто семья удавов, придавленных землею — вот что преимущественно мне понравилось в буке. Почти всегда он растет при глыбе дикого старого камня, с которым кажется нераздельным: так схож их цвет, стушеванный мохнатыми лишаями, которыми тот и другой обильно обрастают, и так тесно обнимают камень, врастая во все его трещины, жилистые корни. Лист бука самой простой формы, без вызубрин, без складок и вместе такой же железистый, как лист дуба, вполне идет к его мощному стволу. Кроны распростерты густыми, широкими шатрами, высоко наверху, и маститые стволы стоят довольно редко друг от друга, всякий видный и доступный сам по себе, как подобает благородной расе. Оттого в буковом лесу вместе и очень тенисто, и видно далеко кругом…

 

Эту просторную сень особенно оценишь, путешествуя по горам в горячий полдень. Кавалькада всадников и всадниц, в разноцветных костюмах, с белыми развевающимися повязками на шляпах, рассеявшись по прихотливым скатам лесной дорожки, то воинственными группами, то одинокими мирными путниками, мелькает сквозь стволы и чрезвычайно оживляет ничем ненарушимую торжественную тишину горного леса.

 

Но глаз, радуясь на эти веселые краски и на эти красивые фигуры, искал другой красоты, не столь ему знакомой. Эти прохладные рощи, пребывающие в таинственном молчании, как священные дубравы языческих богов, приподнятые так высоко в горные пространства над последними обиталищами человека, не лишены жизни. Сюда укрываются, тревожимые охотниками и людскими хозяйством, вечные аборигены гор и лесов — олени и козы. Их несложная, бесхитростная жизнь неслышно течет под этими мирными шатрами буков. Они здесь наслаждаются тем счастием, которое человек отнимает и у себя, и у животных: наслаждаются покоем, прохладою, красотою природы и любовью. Здесь, с зари до зари, пасутся они, счастливые дикари, не знающие ни прошедшего, ни будущего, со своими самками и телятами; здесь они растут, любятся и плодятся. Жары их угоняют выше в гору, холода — опять гонят поближе к равнине. Пастухи говорили мне, что часто встречают целые семейства оленей, штук по 15, по 20 в стаде.



 

Вот этой-то, еще мало знакомой, красоты я ждал, проезжая спешно, по бесконечным галереям серых стволов… Ждал, что вот-вот где-нибудь на пустынной полянке увижу сквозь эти стволы группу встрепенувшихся ветвисторогих головок с черными дикими глазами и по том быстрый, как молния, взмах звонких ног. Но чтобы дождаться этого несравненного зрелища, мало проехать несколько верст по лесной дороге. Хотя убивать оленей здесь строго воспрещено, однако записные охотники не стесняются законов. Именно около Чатыр-Дага съезжаются в свое время любители этого благородного кровопролития.

 

Иногда прерывались буковые леса, и зеленые травянистые террасы открывались на пути.

 

Они лежали тысячи три футов над поверхностью моря, и прохлада воздушного слоя сказывалась роскошною луговою растительностью. Точно вы въехали в благословенные, черноземные пастбища Малороссии. Знакомая яркость трав, знакомые цветы, знакомая равнина — среди скал, сухости и чуждой флоры — заставили сердце весело засмеяться… Видно, как волка ни корми, а все в лес смотрит! Впрочем, как сердцу не смеяться… С этих свежих лугов, окаймленных с одной стороны живописными купами, рощами и сплошными лесами бука, с другой стороны открывается вид, каким не всякому доставалось любоваться. Огромные горы, обросшие лесом, как густою травою, волнами, шатрами и пирамидами, теснятся у подножия нашей яркой равнины.

 

Изза них поднимаются другие, высочайшие горы с голыми хребами и макушками. Тонкий синий туман, признак той дали, которой человек не способен различать в высоких горах, все гуще и гуще оттеняет эти волнующиеся хребты, по мере отхода их к морю. Темно-зеленая пирамида Синаб-дага у базиса своего плавает в тумане, как остров на воде. Партла резко отделяется теперь от матовой зелени Биюк Ураги, заслоненной прозрачным, знойным туманом.

 

Кастель рисуется на фоне моря, маленькая и далекая, глубоко внизу. Только море, как небо, то же самое. Ярко и нежно-синее, оно поднимается высоким горизонтом к синему небу. Никогда еще я не видал так много моря, такой огромный обхват его. Холм Алушты выступал мысом в эту яркую синеву, и ее белые татарские домики резко выделялись из зелени садов… Хотя лошадь бежала довольно скоро по ровному лугу, я не отрывал глаз от широкой, ни с чем несравнимой панорамы гор, лесов и моря, развернувшейся под моими ногами.

 

Между тем, прекрасные душистые чаиры провожали нас справа. Лес то подходил к дороге круглыми полуостровами, то отливал к самым подножиям голых утесов, на которые еще предстояло нам подниматься. У чаиров и у опушек иногда встречались нам уединенные стада буйволов. Черные, как железо, и крепкие, как железо, они лежали в грязи полуиссохших дождевых луж и изумленно следили за нами, вытянувши шеи. В другом месте, таком же уединенном, встретилось стадо коров. Их никто не сторожил и об них никто не заботился. Охранял их длинный, седлистый от старости бугай со свирепыми глазами, налитыми кровью. Он стоял в стороне от своего сераля, ближе к дороге; при нашем приближении, он нагнул к земле свой короткий упрямый лоб и сердито стал взрывать копытами землю. Нужно думать, что волк не поживится в этом стаде.

 

Вообще отношение крымских хозяев к своему скоту не лишено занимательности. Делается понятным, как образовалась эта бесконечно выносливая и бесконечно умеренная порода, которую мы называем крымской лошадью. Татарин живет еще во многих отношениях на девственном лоне природы. Как из жилища своего он норовит сделать только чисто выметенную землянку, нисколько не устраняя от нее ее природных свойств, так и со скотиною своею, он обращается со строгой простотою матери-природы. Летом "под каждым кустом ей готов и стол и дом", а зимою, как зимою; что же делать! он не в силах изменить времен года. И лошадь, и корову, и овцу он пускает круглый год на волю. Овцу с чабаном, благо на одного можно прикинуть целую тысячу, а корову и лошадь просто под защитой Мохамеда.

 

Летом иногда месяца четыре сряду хозяева не видят табунных лошадей. Они бродят по лесам и горным оврагам, поедая сначала траву, потом листья, взбираясь все выше и выше, по мере высыхания трав. Редко табун сойдет с гор в гости к хозяину, попросит у него с голодухи сенца посвежее, повидается с родным двором и опять в лесные пустыни! Коровы ведут такую же независимую кочевую жизнь. Только дойные раз в день являются к обычному доенью. Когда хозяину понадобится лошадь или корова из стада, ему стоит не мало труда сыскать их. Горский образ жизни сделал крымскую лошадь и крымскую корову истинными горцами. Крымская корова легко перепрыгивает заборы и карабкается по скалистым крутизнам, как коза; лошадь и подавно. При этих привычках нелегко предвидеть, куда заведет их в течение летних дней дух предприимчивости и голодухи. Оттого вы увидите тропинки в самых, по-видимому, недоступных местах лесных гор. Их пробивает частью сам скот, а еще больше татары, его отыскивающие. Чтобы не потерять надолго след своего стада, хозяева по временам ходят на разведки и в общих чертах, стало быть, все-таки следят за его кочевкою. Этот патриархальный, дешевый способ содержания скота возможен только при патриархальной честности татарского нрава. Я почти не слыхал жалоб на покражу, а отбившиеся лошади иногда отыскивались очень далеко.

 

Экономическая теория, laissez faire, liassez passer, не может достигнуть более блистательного применения; может быть, эти гражданские права крымского скота навели бы на размышление некоторых ярых любителей бюрократической опеки.

 

Но как всякая свобода, свобода крымской лошади и крымской коровы соединена с значительною долей злополучия. Природа не балует этих детей свободы. Горы представляют только весною сносное пастбище. Летний зной сжигает траву на каменистом грунте еще в начале июня…

 

Остаются сухие, колючие травы, репьи всякого рода, молочаи и прочая негодная растительность, до которой охотники только козы, эти самые эксцентричные из всех гурманов. Скот щиплет скудные остатки жженой травы, отыскивая ее под страшно колючими кустами держи-дерева, боярышника, шиповника и др., лазая по горячим острым камням гор. Только наверху самых больших гор, на плоских равнинах, приподнятых далеко в прохладные воздушные слои, зеленеют скрытые от нас и нами не подозреваемые роскошные луга. Такое заоблачное пастбище татарин называет Яйла. Яйла — это нарицательное имя; есть Бабуган-яйла, Демерджи-яйла, Караби-яйла, но есть и просто Яйла, как бы Яйла по преимуществу, которая так знакома туристам и учившимся географии, и которая тянется сзади Ялты от Байдарских ворот до Алушты. Каждая татарская горная деревня, Алушта, Ламбат, Корбеклы, имеет непременно свою долю на какой-нибудь Яйле.

 

Это неизбежное угодье, без которого было бы так же плохо, как без лесу или без воды. Стада овец, ощипав лесные поляны и овраги, в конце июня поднимаются на Яйлы и остаются там со своими чабанами до осени. Им там холя и раздолье: к зиме холода и снега выгоняют не только с Яйлы, но и вообще с гор; чабаны перекочевывают в степи, большею частью, поближе к Севастополю, то есть к морю и югу. Там зима не так жестока, как внутри полуострова. Но снег все-таки морозит. Вода остается доступною в немногих местах. А между тем, никакой ограды, никакого следа покрова, ни клочка сена из руки пастуха. День и ночь в снегу или год под дождем, они отрывают себе скудные былинки. Тут бедные овцы чахнут и падают сотнями. К весне стада представляют самый жалкий вид; и до сих пор татарин не сообразит, что дешевле запастись сеном на зиму и хлевом, чем терять ежегодно значительную часть стада. Оттого же так плохо и скудно молоко горных крымских коров: такая трата мускульной силы, какая нужна коровам для рысканья по лесистым дебрям и скалам, не может вознаграждаться скудным пойлом и кормом, там находимым; между тем, как степные коровы немецких колоний дают ведра жирного удоя, — южнобережские доятся стаканами почти снятого молока. Каждая порода скота воспитывает в себе особенное свойство: одна — молочность, другая — мясистость, третья — густую шерсть, четвертая способность бега. Южнобережский скот весь без исключения, от овцы до коня, воспитал в себе одно главное качество — сносливость. Это полезнейшее качество в русском и татарском хозяйстве, где скотина немного разживется насчет ухода за ней.

 

Татарин-проводник, или суруджи, преспокойно нарубил веток и бросил по вязанке каждой из лошадей наших, когда мы остановились передохнуть в лесу.

 

Это еще большая милость с его стороны. Коньки чаще обходятся без этого, только поглядывая кругом да погрызывая поводья. Им иногда не дают пить по целым дням от двенадцати до двенадцати — и ничего! Наша тяжелая русская лошадь давно бы запалилась или разбилась на ноги, если бы попробовала вынести десятую долю того, что равнодушно выносит крымская.

 

Я уже говорю о том, что она бы разбилась в пух и прах на тех страшных обрывах, по которой нога крымской лошади ступает с верностью и легкостью акробата. У вас кружится Глова, глядя вниз, камни летят из-под ног, спуск под углом 50 градусов, а вы совершенно спокойно сидите на своем седле, уверенные, что она бережно снесет вас всюду, куда вам нужно. И я не разу не ошибся в своей уверенности. У каждого богатого татарина есть в горах свой чаир, то есть небольшая лесная луговина, обнесенная забором, куда уже не пускают скот. Сено с этих чаиров и других мест собирается на зиму. Его держат на крайний случай и на подкормку, потому что просто кормить им скот не достанет на месяц. Мы, привыкшие к мягкому сену русских лугов, не можем смотреть без смеха на эти кучи колючек и бурьяну, величаемых тоже сеном. Нельзя взять охапки его, чтобы не проколоть или не разорвать себе рук. И между тем, здешний скот есть его с наслаждением, с азартом. Этому можно не удивляться только после того, как увидишь, что козы здесь жуют с добродушнейшим аппетитом головки репья, усаженные крепкими и с острыми иглами в дюйм длины.

 

Мы сделали привал, конечно, у ручья; иначе он немыслим. Когда мы закусывали, набежал на нас маленький табунок лошадей, преследуемый по пятам людьми и собаками.

 

Какой-то мурзак со своими челядинцами ловил лошадей, одичавших на долгой воле. Они, кажется, не хотели понять его прав и прелести узды, потому что мчались, как одуревшие, распустив хвосты и гривы, на весь лес заявляя горделивым ржанием свою любовь к свободе. Мурзаку не удавались никакие хитрости, и пот обильно прошиб его жирную, лоснившуюся фигуру, запакованную в восточный бешмет. Если он и победил, в чем я не сомневаюсь, то, по крайней мере, не даром.

 

Мы снялись с места, оставив его еще с пустыми веревками. Еще долго тянулись леса; все те же буковые и грабовые леса, которых красота никогда не надоест.

 

На полянах трава свежела все ярче и ярче; мы поднимались заметно.

 

Моря уже не было видно, но синева гор светила сквозь стволы, совершенно как море. Вдруг направо, над лесами, выросла белая, ослепительно яркая громада; это были утесы Чатыр-Дага, под которыми мы прокрадывались, огибая их; солнце ударяло теперь сбоку, совершенно перпендикулярно в известковую стену.

 

Он казался отсюда особенно высоким и особенно живописным. Он провожал нас некоторое место, приковав наши глаза и тесно надвинувшись над нами; выше его сияло мягкое небо, и летали орлы.

 

Они не казались маленькими даже над утесами Чатыр-Дага. Потом мы опять потонули в лесах. То, что называется в географиях и картах Чатыр-Даг, есть отдельная плоская возвышенность, столом стоящая, близ дороги из Симферополя в Алушту; высота ее около четырех с половиной тысяч футов. Она сплошь состоит из тяжелых слоев юрского известняка, приподнятых почти вертикально, так что ребра слоев выходят на верхнюю поверхность правильными слоями, словно разлинованными грядами. Это придает горной равнине чрезвычайно странный и характерный вид.

 

Татары называют эту известковую плоскую возвышенность, покрытую травой, Яйла, как и другие ей подобные, именно Биюк Янкой-яйла, потому что она принадлежит соседней деревне Биюк Янкой. На юго-восточной стороне этой Яйлы, как раз по всему ее краю, возвышается гора в виде продолговатого шатра, растянутого от северо-востока к юго-западу, которая собственно и называется Чатыр-даг или Палат-гора, а у древних греков называлась Трапезус.

 

Она сама по себе, то есть, считая от плоскости Биюк Янкой-яйлы. имеет: только 700 футов высоты, вместе с Яйлою, служащею ей как бы пьедесталом, около 5170 футов. Когда едешь из Алушты, то видишь именно ту сторону горы, где на Яйле стоит Трапезус, то есть самую высокую и величественную ее часть. Трапезус видна из большого далека: из Алешек, Перекопа, — говорят, даже из Молочной, следовательно, верст за 300; когда едешь из Одессы на полуостров, Трапезус также виден очень рано. Мы теперь должны были объехать подножие Трапезуса и подняться с юго-западной стороны на Биюк Янкой-яйла, чтобы, отдохнув там у ее чабанов, к рассвету взобраться на самую Палат-гopy — встречать восход солнца. Таков неизменный обычай чатырдагских пилигримов.

 

Мы безмолвно въезжали, собравшись всею кавалькадою, как витязи-победители в завоеванную крепость. Только подковы звенели о сухой известняк.

 

Если хорош летний вечер внизу на горячей степи, то он еще лучше, еще трогательнее в воздушной области, где царствует вечная прохлада, на подоблачных зеленых лугах, откуда вы можете окинуть одним спокойным взглядом все горы Южного берега и всю степь полуострова. Степь отсюда кажется морем; так она ровна и бесконечна. Настоящее море едва светится на последних пределах горизонта; горы тоже настоящее море, только море с исполинскими окаменевшими волнами. Эти синие волны заполнили всю южную сторону горизонта, поднимаясь почти до самого Чатыр-дага. Воздух пропитан розовым вечером, и известковые скалы Янкой-яйлы тоже стоят все розовые…

 

Ясность и прохлада охватывают нас. Удовлетворенное сердце бьется с веселым спокойствием, и светлая, широко распахнувшаяся кругом нас панорама красоты незаметно вливается сквозь все органы чувств в изумленную душу… Эта гора оказывается целым степным уездом, которого границы не видишь; степь казалась бы продолжением горной плоскости, если бы ее не оттенял бледный туман, признак дали. Сотни верст под ногами. Особенное чувство овладевает человеком на большой, открытой и пустынной горе. Кажется, будто приподнят к небу, и смотришь на мир не с той тесной земной точки зрения, с которой смотришь обыкновенно. Мир под тобою, едва различаемый, совсем не слышный. Его красота и величие широко развернуты перед тобой, но тебе не видна мелочь и бедность подробностей. Города, поля, леса, дороги — все слито в одну картину, ясную, дышащую миром. Отсюда кажется, что земля покоится в безмятежном счастии, эта многогрешная и вечно волнующаяся земля…

 

Понятно, что дух стремившийся к божеству, уходил на горы. Здесь возможно самосозерцание, молитва. Мир обнимаешь, как что-то вне лежащее.

 

Понятно, отчего возмутилась душа вождя народа Божьего, когда, проникнутый пустынным величием высот Синайских, сошел он с них опять на землю и увидел ее жалкие суеты…

XII. Пещеры Чатырдага

 

Бимбаш-коба — пещера 1000 голов. — Наше смущение. — Холодная пещера или Сулу-коба.

 

Мы все ехали молча, настроение было несколько торжественное; душа невольно подчинялась впечатлению вечернего часа и той горной высоты, на которой мы очутились теперь. Суруджи повернул к пещерам, но до них было не близко.

 

Что это? Провал? На вершине горы вдруг сильный и широкий уступ. Такими уступами Чатыр-даг спускается к северу.

 

Кавалькада съезжает осторожно, всадник за всадником. Оглядываются, ищут глазами — где пещера. Несколько темных живописных отверстий виднеются в разных местах. Суруджи спешивается, мы за ним. С нами еще чабаненок-татарин, захваченный проводником на дороге от стада. Я подозреваю, что наш суруджи или ни разу не был в пещерах, или боится лезть в них. Хотя он до последней минуты божится и хвастает, что знает все чатырдагские пещеры, как свой виноградник, однако, в конце-концов, остается у лошадей, под тем предлогом, что их опасно поручить незнакомому чабану.

 

Ведут нас к скале; пещеры нет, заметна какая-то узкая трещина, прикрытая утесом, но не верится, чтобы это была знаменитая Бимбаш-коба, "Пещера тысячи голов". Пастушонок, однако, идет именно к этой щели. «Бимбаш-коба», торжественно улыбаясь, обращается он к нам, уставив свой палец на трещину. В публике нашей волнение. Никто не думал, xn, приходилось лезть в такую лисью нору, и никто не рассчитывает на особенные наслаждения в этой пещере. К тому же вечер, скоро будет темно. Суруджи между тем распечатывал свечи и зажигал их. Сомневающиеся обратились к нему: оказалось, что надобно с первых же шагов ползти по грязи, и что платье совсем пропадет. Это решило все колебания. Любопытных оказалось только трое, я в их числе. Свечи в руках, чабаненок, помолившись Аллаху, лезет вперед; за ним мы, скорчившись в три погибели. Пророчества весьма остроумные, но самого мрачного характера, напутствуют нас. Но они скоро смолкают. Глухой, тесный, сырой коридор бесследно проглатывает всякие звуки. С каждым шагом он делается значительно ниже и уже; чабаненок впереди уже лежит на брюхе; батюшки, что же это такое? Это водосточная труба, а не пещера. Один из моих товарищей просто кричит; он со злобою увещевает нас вернутся назад, пока не поздно, из этой змеиной лазейки. Духота воздуха спирает ему грудь, и он без отвращения не может взглянуть на свои грязные ладони. Мы предоставляет ему возвратиться рачьим манером, пятками вперед, а сами до конца решаемся испить чашу: все равно, уже все в грязи. Мы опять ползем. Ползем теперь буквально на четвереньках, ступая ладонями в вонючую бурую грязь. Свечи едва не тухнут у нас в руках, потому что нет возможности держать их прямо. В грязи попадаются ключицы, позвонки, челюсти, человеческие черепа; немножко скверно; иногда по всему телу пробегает нервная дрожь, когда вдруг невзначай попадешь рукою на человеческую кость. От них-то и вонь; и грязь, по-видимому, от них же; заметно что-то органическое в этой грязи, точно перегнивший прах. Откуда бы иначе зашла сюда грязь, в эти известковые трещины? Скорее всего, мы ползем в перегное трупов. По крайней мере, я был уверен в этом, торопясь проползти отвратительную подземную щель. Скоро и на четвереньках мне было невозможно ползти; спина скребла об известковый свод и надобно было уподобиться проклятому Богом змию, осужденному пресмыкаться на чреве своем. Признаюсь, я в эти мгновения совершенно не понимал, что за интерес заставляет меня претерпевать подобные истязания? Становилось даже несколько стыдно за свою необдуманную решимость. Но что станешь делать? Когда стал лезть, то уже не имеешь сил остановиться.

 

В человеке много силы инерции, столько же в страдательном, сколько в активном смысле. Многое в действиях его напоминает движение брошенного камня; воля двигает человеком далеко не в таких обширных размерах, как это иногда нам кажется. Может быть, и сомневаешься начать то или другое дело, не видишь достаточного повода к нему, но раз начал — и пошел работать! Работать имея ввиду одну цель — привести работу к концу. Это работа для работы, искусство для искусства. Так, вероятно, лез и я, одушевляемый одною естественной мыслью — скорее долезть куда-нибудь.

 

Нора тянулась не особенно долго, всего несколько сажен. Она поднималась слегка в гору и извивалась в стороны. Вдруг чабаненок наш словно нырнул куда-то. Я приостановился, поглядел вперед. Мы были у устья высокой темной пещеры, в которую уже спустился чабан. Мне никто не описывал заранее Бимбаш-коба, и я совсем не готовился встретить в ней то, что я встретил. Оригинальность и неожиданность зрелища поразили меня. Я вдруг очутился в мрачной и таинственной индийской пагоде. Высокие своды пропадали в темноте; колонны узорчатые, витые, будто сплетенные из кораллов целыми букетами, поднимались кверху по стенам и углам; их расписала какими-то чудесными иероглифами неведомая рука. Со сводов падали каменные и хрустальные паникадила; стояли посреди подземного храма великолепные массивные свещники, странной работы, тоже сверкающие как хрусталь… Стояли огромные престолы и органы из тяжелого хрусталя, безобразные каменные идолы; то коротенькие, уродливо-толстые, с круглыми грудями, то высокие, как столбы колонн. Один подземный храм следует за другим, поднимаясь все выше и выше в гору. Освещаемые мерцающими огнями ваших свечей, эти могильные капища кажутся еще таинственней; их бесчисленные сталактиты, вылившиеся во всевозможные формы, где обрисовываются в голубоватом фосфорическом тумане, где сверкают яркими искрами на черном фоне глубоких сводов… Тени длинные, неуловимые и неуловимых форм, ползут по стенам широко и медленно, или быстро перебегают, как крыло вспуганной ночной птицы, переплетаясь, пересекаясь, сливаясь друг с другом, смотря по движению наших огней… Колоннады, жертвенники, идолы, курильницы, то выплывают из мрака, то тонут в нем, чтобы дать место новым рядам колонн, люстр и идолов… На полу, между каменными сидениями, у подножия истуканов, насыпаны страшною грудою человеческие черепа. Желтые, как репа, с черными дырьями вместо глаз, с оскаленными рядами зубов, покрытые землею и плесенью, гниют эти черепа в своем великолепном сталактитовом склепе.

 

Они лежат без счета и призора, как кавуны на малороссийском базаре. В каждом приделе пещеры такие же кучи. Их без внимания топчет нога туриста, изумленно оглядывающего эти известковые наплывы, придавшие величие храма темному склепу. Ребра, ноги, кости рук человеческих, черепа, вскрытые как устрицы — составляют отвратительную мозаику, которою вымощен подземный храм.

 

Душою овладевает какая-то непобедимая чара. Все кругом так странно и ново, что совсем выбивает человека из живой колеи… Забываешь, что ты на Чатыр-даге, приехал из Алушты с проводником Османом; начинаешь впадать в какое-то мистическое сновидение, начинаешь невольно мечтать об элефантинских подземельях, о храмах кровавой богини Бохвани, требующей себе в жертву смерти и одной смерти… Это действительно, обстановка сновидения: чуется на этих молчащих алтарях, под этими пустынными сводами, невидимое присутствие какой-то страшной богини… Для кого же эти сотни лампад, эти останки от тысячи жертв?..

 

С возбужденною и смущенною фантазиею двигались мы, не меняясь ни одним словом, не развлекая ничем своего мистического созерцания, из подземелья в подземелье. Нельзя было проникнуть во все его таинственные углы. Часто чернели у нас по сторонам темные отдушины, ведущие Бог знает куда. За ними, может быть, опять такие же ряды храмов. Рискнув полезть туда, кто знает, когда бы мы возвратились, да и возвратились ли бы еще. Известковые слои Чатыр-дага, перевернутые ребрами вверх, должны иметь бесконечные подземные пустоты.

 

Недаром во всех сторонах Чатыр-дага есть пещеры. Они, без сомнения, сообщаются между собой отдушинами, трещинами, переходами, извивающимися между каменными толщами; кому по силам этот лабиринт Плутона?

 

Отбив несколько красивых кусков сталактита, и осмотрев все, что было доступно без крайнего риска, мы поспешили назад… Прошли опять залы храмов; видим — дыра. Чабан в нее, мы за ним. Ползем — что же это такое? Ход двоится; встречаются признаки, не замеченные прежде.

 

— Эй, чабан? Да туда ли ты?

 

Чабан не знает ни слова по-русски, то есть ровно столько же, сколько мы знаем по-татарски. Однако он понял сущность вопроса и объясняет нам знаками, что он сам не знает, куда надо ползти.

 

Немножко екнуло сердце. Минута была весьма скверная. Стоит раз сбиться с пути, а там трудно поправится, в подземных норах и подавно.

 

Между тем свечки наши сильно обтаяли; они легко могли даже потухнуть, потому что свечи, при ползании на руках, почти лежали в грязи. Если чабан, туземец Чатыр-дага, остановился в недоумении, нам трудно поправить дело.

 

Мы переговорили друг с другом; осмотрелись хорошенько — ясно, что мы не были здесь. Решили ползти назад в первое отделение сталактитового храма. Приползли, чабан за нами. Он так растерялся, что на все наши вопросы отрицательно кивал головой, и, казалось, сам ждал от нас указаний.

 

Недаром, слышал я потом, татары так боятся Бимбаш-кобы; порядочный татарин не влезет в нее ни за какие деньги, что и доказал нам наш суруджи Осман. Рассуждать было не о чем; надо было торопиться и не робеть. Мы осмотрели самым тщательным образом разные отдушины, черневшие в стенах пещеры. Освещая грязь всеми тремя свечами, и внимательно вглядываясь в нее, наконец, заметили мы в одной из отдушин свежие следы рук, ног и колен. Не было сомнения, что это настоящий выход. Словно тяжесть свалилась с груди, и мы сейчас смело поползли в открытый нам ход. Только татарчонка уже не пустили вперед, убедившись в его полной бесполезности.

 

О нас начинали уже беспокоиться, и суруджи даже готовился лезть в пещеру со спичками и свечками, предполагая, что у нас потух огонь. При виде нас лица просияли; мы были бледны от затхлого воздуха и страшно испачканы. Нас заставили рассказывать, а компания между тем двинулась к другой пещере, которую мы решили осмотреть в тот же вечер: она находилась в нескольких шагах от Бимбаш-коба.

 

Суруджи рассказал нам при этом, что очень давно, еще при ханах, в Бимбаш-коба спрятались 1000 человек татар; их разыскали там не то турки, не то казаки, и чтоб выгнать оттуда зажгли перед входом костры; дым задушил все, спрятавшихся в пещере, но никто из них не вышел и не сдался. С тех пор эта пещера называется тысячеголовою, т. е. Бимбаш-коба. Не знаю, насколько справедлив рассказ татарина, слышанный мною после от многих. Но, признаюсь, по прекрасной, идеально правильной форме черепов, они скорее кажутся греческими. Мы нарочно искали маленьких черепов, чтоб узнать, были ли в числе погибших дети, но не отыскали ни одного; какой же повод был прятаться в пещеру одним мужчинам, особенно если их было 1000 человек? Что-то не в нравах татарских кочевников подобная бесполезная и беззащитная смерть.

 

Пещера Сулу-коба значит холодная. Вход ее самый поэтический. Он широк, как ворота дворца, но совершенно маскирован сначала утесами, потом деревьями и кустами. Для беглецов не может быть лучше убежища; за неимением беглецов туда хорошо загонять стада. В ней поместятся все кошары Чатыр-дага, и еще много останется места. Пещера эта совершенно противоположна Бимбаш-коба. Не лисьей норою, а триумфальною аркой, украшенной зеленью, вы вступаете в подземный грот; вам не нужно пригинаться и ползти, вы сразу очутитесь в высоком, обширном чертоге. Он уходит вниз легкою покатостью, спускаясь на большую глубину в недра горы. На всем протяжении своем он так же высок, так же свободно раздвинут. Вы идете по нем вольно и быстро, как по паркету бальной залы… Только паркет этот, разумеется, так же сыр, как и под Бимбаш-коба. Сулу-коба не храм, не пагода; в нем не найдете идолов и обильной колоннады. В нем нет и таинственности храма, но это роскошный, заколдованный дворец подземного духа. Пробегая его обширные пустые залы, в которых словно теряются огоньки наших жалких свеч, для освещения которых надо сотни люстр, вы не верите, чтобы никто не обитал в этом чудном гроте. Повсюду признаки какого-то преднамеренного комфорта; сталактиты и сталагмиты здесь далеко не достигают грандиозных размеров тысячеголовой пещеры, но они облили стены и потолки подземелья изящнейшею лепною работою; перед вами то темная, заманчивая ниша, то камин из точеных колонок, замысловатые разные шкафчики по углам, кронштейны, карнизы, самый тонкий горельеф, на сводах и панелях… Вы спускаетесь — барельеф и видите, что в стороны от прохладных больших зал убегают темные коридоры, галереи, пещерки; сверху смотрят черные отверстия хор. Вам делается понятно, что вы только в парадных комнатах чертога, что лабиринт внутренних покоев идет направо и налево от вас, вверху и внизу. Чем ниже сходите вы по наклонному полу грота, чем глубже опускаетесь в толщи земли, тем влажнее становится почва под вашими ногами, вода сбегает иногда ручейками и заливает каждую ямку; сталактитов и сталагмитов становится больше; форма их причудливее и характернее. Иногда пустое основание разбитого сталагмита обращается в бассейн воды, которая набирается в нем, как в каменном сосуде. Фонтаны и бассейны вообще обильно украшают нижние своды грота; с молодых сосулек сталактитов вода капает холодными, тяжелыми и медленными каплями… Звук их падения глухо, но громко раздается под пустыми сводами… Дальше уже встречаются мраморные ванны, до краев наполненные водой, наконец, целые купальни и сажалки… Своды здесь совершенно опускаются к полу, это предел чертога. Но выход и здесь есть. Низкие, черные подземелья идут за сажалками в неведомые глубины. Сталактиты разделяют их на арки, стоят решетками…


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 21 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>