Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Евгений Марков. Очерки Крыма Картины крымской жизни, природы и истории 5 страница



 

В религии разом выказывается и богатство, и скудость духовных сил человека.

 

На стихшем вечернем небе, едва голубом, вырезались обсыпавшиеся стены, башни и дома пустынного города, уединившегося вдали от дорог и жилых мест, высоко на обрывистой скале… Странно смотрели на меня эти обветшавшие камни своими мертвыми окнами, своими бесполезными стенами… Внизу их, из горных толщ, рядами зевали черные отверстия пещер, недоступных никому и ниоткуда.

 

Безмолвно, с несколько стесненными сердцем, поднимался я по крутой тропинке, осеняемый и провожаемый сверху этими каменными мертвецами. Словно въезжал в сказочный город, заснувший сто лет назад, или в царство каких-нибудь невидимых духов. Проводник повернул в узкие железные ворота, спрятанные в складке скалы… Звонко стучали копыта наших лошадей по пустой мостовой, отдаваясь в пустых дворах и пустых домах… Должно быть, и лошадям было странно и неловко в этой странной пустыне, где каждый шаг напоминает, о деятельности и многолюдстве… Иные дома стоят совсем целые, со ставнями, дверями, балкончиками; ждешь, что какой-нибудь старый караим выглянет в это крошечное окошечко, что заскрипит дверь галерейки… Но старый караим сто лет не выглядывает из этого окошка, и сто лет не скрипит стеклянная дверь… Вон и лавки с запертым наглухо входом, с замкнутыми железными засовами. Эти остатки, впрочем, исчезают в массах разоренных, рассыпавшихся домов и оград… Куда ни взглянешь с высоты своего седла, всюду белые остовы, обглоданные, изуродованные; только абрикосы знать ничего не хотят и преспокойно цветут себе посреди опустошения. Нарочно, что ли, старался кто так растоптать и расшвырять все эти постройки? Только после землетрясения понятны подобные развалины. Улица так узки, как они могут быть только в азиатском городке, да еще в крепости вдобавок… Вон и вал, и крепостные ворота; опять подъезжаем под них. Из развалины выпрыгнула худая-прехудая кошка, посмотрела на нас с бесконечным изумлением, и вдруг понеслась без оглядки, через камни и стены, вскидывая ногами. Может быть, ей необходимо было с быстротою молнии известить о нашем прибытии какую-нибудь туземную ведьму.

 

Молчание веера, молчание гор и молчание мертвого города сливается в одно тяжкое, могильное ощущение… А копыта мерно и звонко стучат по сухим камням… Вдруг, впереди, на улице появился человек, — живой человек. Это показалось мне еще страннее, чем отсутствие всего живого… Мой цыган объявил мне, что там, на конце городка, живет несколько караимских семейств, охраняющих развалины… Мы, действительно, скоро подъехали к довольно сохранившемуся и довольно населенному двору; бородатый караим предложил свои услуги, — показать и объяснить все чуфутские достопримечательности.



 

Слезли с коней и пошли за караимом. Замечательных остатков, однако, немного. Интереснее другого двухъярусная пещера, — бывшая темница ханов.[18] Поглубже сидели преступники поважнее; там еще видны выдолбленные в каменных столбах пробои и кольца, к которым приковывали арестантов за руки и за ноги… Пошевельнутся было, действительно, нелегко… Пол, по-видимому, был постоянно сырой… В углу темницы, наш путеводитель указал мне весьма невинную каменную скамеечку с полукруглою выемкою и такими же пробоями; она была вырублена в конце каменного, невысокого закрома. В этот закром, или эту каменную ванну, клали несчастного осужденного, головой на скамейку, и здесь же, без дальнейших прелюдий, меч варварского правосудия совершал варварскую казнь… Караим передал мне какую-то ужасную цифру погибших, которую сохранила легенда, но, по счастию, а забыл ее… Из ханской темницы мы зашли в ханскую гробницу… Это главнейшая примечательность Чуфута. Погребена здесь Ненекым-Ханым,[19] дочь одного из крымских ханов, — по имени Тохтамыша. Мавзолей ее вполне сохранился, и построен в легком поэтическом стиле мавритан… Ступени проросли травою, но еще ясна арабская надпись на мраморной доске — без сомнения, стих Алкорана; склеп сверху несколько разобран, и моему нагнувшемуся любопытству предстала в глубине его старая, пузатая жаба, неподвижно распластавшаяся на том самом месте, где хан Тохтамыш думал сохранить грядущим векам дорогой ему прах… От ханской мечети даже развалин не разберешь… Интересен показался мне колодезь, выкопанный на этой огромной каменной высоте, для снабжения водою бань. Он имеет вид глубокой, круглой трубы, прикрытой сводом… Я нарочно нагинался к нему, и бросал в него камни… Глубина, действительно, очень большая! Не менее десяти сажен, как и сказал мне караим. Он уверяет, что у них жив еще один старик, который помнит хана, который еще мылся в этой разрушенной бане водою этого иссякшего колодца. Это немудрено, если взять во внимание необыкновенную трезвость и спокойствие караимского образа жизни, и целительность чуфутского воздуха. В холеру сюда ездили просто спасаться, и точно спасались. Меня очень удивило, что среди мусорных куч этого замогильного городка существует еще школа (так называемый медраш) и синагога. Караимы не покидают вовсе своей старинной столицы. Они утешают себя твердою верою, что царь приказал восстановить Чуфут, что из Польши переселят сюда на жительство тамошних караимов. Они еще ходят молиться сюда, они везут хоронить своих покойников и дорожат своими развалинами. Караимское общество Бахчисарая помогает тем немногим семействам, которые живут в Чуфуте для надзора и охраны. В школе господствует священный порядок и чистота. Ничего похожего на наши школы: ни скамей, ни кафедры, ни досок. Посреди длинный стол под покрывалом; кругом диваны, в кисейных и тому подобных чехлах, все замечательной чистоты. Для учителя устроено возвышение или вроде того, с занавесками и коврами, не знаю с какою целью, кажется, та лежат и священные книги. Сейчас заметен теократический характер Востока, который постигает школу только как приготовление к религиозным упражнениям и устраивает ее во всем сообразно с этим строгим взглядом. Тут уже шалости и пустяки не пойдут на ум. Оттого, может быть, так серьезен восточный человек, даже в лета ранней молодости. Я не думаю, чтобы у него были такие откровенные, веселые движения сердца, как у европейского ребенка. Учитель, которого мы застали за уборкою школы, заставил меня снять калоши у порога, взамен башмаков; караим оставил за дверью свои туфли. В школу у них входят, как в церковь. На стенах школы висит несколько надписей, посвященных воспоминанию о посещении школы и Чуфута императором и членами царской фамилии. Эта черта не случайная. Я имел случай убедиться и даже удивиться, какое просто мистическое значение придают караимы посещению государем их городка. На каждом шагу готовьтесь встретить воспоминание об этом событии, или расчет на него. Вам с благоговением показывают место, где сидел государь, двери, в которые он входил.

 

Показывая синагогу, караим мой постоянно извинялся, что нет здесь теперь того, другого, потому что бережется для царского приезда; подумаешь, что государь бывает у них ежемесячно. "Как только бывает в Крыму, никогда не проедет своего Чуфута; царь любит Чуфут!" — с гордостью и убеждением объяснял мне караим. Синагога смотри настоящим монастырем, окружена крепкими стенами и совсем спрятана на дворе… Чистота и здесь замечательная. В первом отделении, где скидают туфли, стоят скамьи, а далее сидений нет; лампады весьма странного формата и в огромном множестве висят на деревянных треугольниках, как в мечетях. Вместо алтаря стоит род налоя, и на нем богато отделанное Пятикнижие чрезвычайной старины. Вообще очень просто, тесно и бедно… Рядом с синагогою, в том же пустынном и глухом дворе, заросшем травами и запертом тридевятью замками, стоит библиотека известного караимского раввина, Фирковича.[20] Этот Фиркович — патриарх Чуфута. Ему принадлежит дом, к которому мы подъехали, и его сын служил мне путеводителем. Но самого Фирковича не было тогда в Чуфуте: он уезжал устраивать продажу своей замечательной рукописной библиотеки. Более двадцати лет он усердно занимался отыскиванием и объяснением рукописей: европейских, сирийских, арабских и других. Он обладает, как говорят знатоки, особенною эрудициею по своей специальности; прожив много лет в Дербенте, Иерусалиме и других местах Азии, он достал рукописи чрезвычайной важности. Многие из них, говорят, были просто откопаны из земли. Одно собрание рукописей уже куплено у него правительством. Теперь он возвратился из нового путешествия с запасом новых библиографических редкостей и деятельно приводит их в порядок… Я рассматривал эти полуистлевшие пергаменты, съеденные ржавчиною листы, огромные свертки кожи с непонятными для меня иероглифами семитической азбуки. Они разложены весьма тщательно на многих столах и полках, но для непосвященного представляют безотрадную архивную массу.

 

Какое подвижническое терпение нужно для разбора и приведения в ясность всех этих клочков и свертков. Эта темная комната лишенная всяких удобств, заваленная хартиями, так живо перенесла меня в мир средневекового монашества, когда наука составляла один из подвигов отшельнической жизни, одно из средств распинания плоти. Только дух, посвятивший себя страданию и борьбе, решался браться за служение этой многотрудной науке. В тяжести фолиантов, окованных медью и прикрепленных цепями, так верно выражалась внутренняя тягость их изучения. Фиркович может назваться, до некоторой степени, монахом-ученым в средневековом смысле этого слова. Он глубоко проникнут своими библейскими верованиями и с монашескою строгостью соблюдает предписания своей религии… Его имя высоко чтится караимами. Пятикнижие, виденное мною в синагоге, открыто и пожертвовано им; он считает этой книге 700 лет. Он же, главным образом, заботиться о поддержании Чуфута, которого не хочет ни за что покинуть. Ему нравится эта приближенная к небу и удаленна от земли пустыня, где так удобно предаваться молитве, созерцанию и безмолвным беседам с летописями погибших веков.

 

Возвращаясь из синагоги, мы взобрались на развалины крепостной стены… Широкая, величественная панорама гор развернулась у наших ног далеко кругом. На западе, в свете потухающей зари, далеко за горами, в первый раз представилось моим глазам безбрежное, словно к облакам приподнятое море… Его край сливался с краем неба, и ни одной точки нельзя было различить, которая бы резко отделила его бледную пустыню от такой же бледно-голубой пустыни вечернего неба. Караим сказал мне, что в крымскую кампанию им наперечет видны были в это море все неприятельские корабли… Шатрами и волнами входили вдаль горы, на восток, на север и на юг… Чатыр-даг, всегда и отовсюду видимый, еще сверкал полосами своих снегов, возвышаясь настоящею Палат-горою над всеми горами… К горам прилегли сплошные леса, которыми, как шерстью, обросли их скаты… Между горами ползла, далеко видная, белая каменистая дорога в Мангуш… По дороге ползли крошечные, как микроскопические мушки, волы и возы… Ущелья и долины там темнели, там зеленели…

 

— Здесь кругом было прежде море![21] — с какою-то тихою торжественностью сказал мне мой путеводитель, простирая вперед обе руки: — Чуфут был остров, и где теперь дорога, там плавали корабли…

 

— Когда же это было, и кто это узнал? — спросил я также тихо.

 

— Это было 1000 лет назад, и это знает один наш старик, — с непоколебимою уверенностью ответил мне караим, и опять стал смотреть на далекие горы.

 

Древние географии то же предполагали о всем горном Крыме.

 

Когда мы сели на лошадей, уже взошла белая, полная луна… Кучка детей как-то безмолвно и бесшумно выросла на освещенных месяцем развалинах. Не до игры в этой могиле… Сами дети катко не идут к ней… Месяц одел в бледные саваны полчища каменных скелетов, и живописные, несколько страшные тени протянулись с развалины на развалину… Еще резче и страннее раздавались среди тишины шаги наших лошадей, за которыми поползли длинные, и грающие тени… Мы уезжали в другие ворота, мимо бойницы, и спускались в Иосафатову долину… Снизу я оглянулся на Чуфут; он казался выше, белее и фантастичнее… В узеньком, одиноком окошечке высоко-высоко краснел огонек… Этот огонек не напоминал человеческого жилья, а скорее казался полунощным огоньком какого-нибудь вальтер-скоттовского таинственного замка, в роде башни вудстокской принцессы… Проклятием Содома и Гоморры смотрели эти покинутые развалины при месячном освещении, в могильной тишине ночи…

 

На дне долины нас встретил город другого рода, тоже могильный… Тысячи надгробных камней, двурогих, однорогих и безрогих, густою нивою уходили в устье долины, белеясь, как толпы мертвецов… Их осеняла старая каштановая роща, которой рогатые сучья вырезались на синем небе… Настоящая Иосафатова долина, долина воскресения мертвых. Могилы, горы, развалины на горах, — все пахнет, действительно, Иерусалимом… Вон внизу протекает иссохший Кедронский ручей, а гробница магометанского святого так удобно заменяет Авессаломов мавзолей… В моей памяти восстали все поэтические картины иерусалимских окрестностей, которые мне случалось видеть. Не доставало арабских пастухов на склоне гор, совершающих вечернюю молитву. Они были бы так хороши в своих благочестивых позах, в упор освещенные месяцем… Еще тише и пустыннее показалась мне тихая пустыня, в которой приютился Успенский скит, когда я проезжал ее теперь, облитую сиянием луны… Работы стихли, сад стих, и соловей стих… Устья пещер чернели неясно и угрюмо. В недрах скал кой-где теплились звездочки лампад… Вместо соловья, из какой-то глухой трещины сыч застонал нам вдогонку… Даже лошадь вздрогнула. А цыганская деревня Солончук была еще вся на ногах… Когда мы спустились из безмолвного монастырского ущелья в их греховодническую долину, то просто были поражены криками и хохотом игравших ребятишек… Черные, почти нагие фигурки, с безобразно худыми реками и ногами, как дьяволенки, кружились и визжали на заборах и под заборами, едва не попадая под ноги лошадям… Можно было вообразить, что мы странствуем по загробному миру, и въезжаем теперь от райских обителей в логовище нечистой силы…

 

Мечети были освещены, муэдзины нараспев гнусили свои призывания, и правоверные цыгане, не спеша, входили в мечеть…

 

Я собирался ночью же уехать в Севастополь, и потому гнал лошадь, как мог, не отвечая на монотонные: "ахшам хайрес!",[22] встречавшее меня на каждом шагу.

 

В Бахчисарае меня задержали, однако, часа два. Опять моя несчастная коляска ковыляла по невообразимой бахчисарайской мостовой, едва не задевая концами осей за великолепные магазины, украшавшие улицу. Все было уже заперто, и затхлая, неподвижная атмосфера восточной жизни, казалось, механически лежала над этими бедными и тесными домиками, из которых угрюмое невежество и деспотизм изгнали самые благородные потребности человека и самые законные его наслаждения… Тускло и скучно светились кой-где сальные свечки, и никакого движения и звука не слыхать было на улицах. Раз только встретился мне сытый, старый татарин в бараньей шапке и с фонарем в руках, за которым шла закутанная, как мумия, в белую чадру, высокая женщина; может быть, такая же противная старуха, а может быть какая-нибудь Зюльнара, стройная как пальма. Зато месяц светил великолепно, и вид на спящий город, с его минаретами, тополями и глубокими переулками, был неописан… Я много раз вставал на ноги в своей коляске и глядел назад, не в силах будучи наглядеться. Восток, самый чистейший, Восток Дамасков и Алеппо, расстилался кругом меня в этом обаятельном сиянии… На шоссе меня скоро закачало, и я заснул.

V. Тени Малахова кургана

 

Вид Севастопольского разрушения. — Матрос-чичероне. — Посещение поля битвы.

 

Севастополь вышел таким, как я его совершенно себе не представлял. Мы в России не имеем ничего похожего на Севастополь, и русского в нем ничего, кроме флага. Это не столица, не губернский город, и даже не уездный, а между тем он приличен, как сама столица. Это юноша девятнадцатого века, одетый совершенно по-европейски. В нем все хорошо, ему нечего прятать в закоулках и задворьях. Мне показалось, в нем нет ни одного деревянного домика, ни одного дощатого забора; все или пре красные большие дома из инкерманского камня, не нуждающегося в штукатурке, или небольшие чистенькие домики с черепичными кровлями, тоже каменные. Улицы широкие, хорошо мощеные, прямые и правильно разбитые, церквей мало, но какие есть, те изящны.

 

По улицам деревья, во дворах сады; сады эти — персик, миндаль, черешня; они цветут так нежно и благоуханно, что приезжают лечиться их запахом и видом. Но самое европейское в этом европейском городе — это море. Хотя Россия бесспорно обладает многими морями, исчисленными в географии Ободовского, но я все-таки почему-то не считаю моря русским элементом. Ничего русский не сделал на море, и почти не живет на море; по его берегам или финны, или немцы, или греки с татарами, или киргизы с трухменцами; только и есть наши, что на мерзлых морях, да и то пополам с самоедом и лопарем. Поэтому море делает Севастополь каким-то не русским городом, как оно делает, например, Петербург. Истый русский город должен быть на Оке, на Волге, на Угре, где пахнет рыбою и ползут по целым месяцам неуклюжие, как черепахи, баржи, на бечевах, на шестах, на всем, на чем езда особенно неудобна. Пароход — уже есть в известном смысле какое-то отрицание Руси. Там уже и прислуга, и начальство смотрят на по-русски, а по-заграничному; приход и отход быстры и точны, ездят прилично, паспортов не требуют.

 

Море в Севастополе, я уверен, единственное не в одной России. Тут вместе красота, удобство и здоровье. Море врезывается прекрасною глубокою бухтою верст на пять в середину земли, раздвигая такие же прекрасные известковые холмы; в России мы считали бы их высокими горами. Эта широкая главная бухта бросает от себя в стороны несколько побочных бухт, из которых одна, — Южная бухта, — есть средоточие города. В ней просторная и безопасная стоянка кораблям. С одной стороны Южной бухты поднимается амфитеатром весь город, с другой находится множество важных сооружений морского ведомства, знаменитые доки, госпитали, казармы и разные мастерские адмиралтейства; все это вместе составляет особый город. Дальше за доками Корабельная Слободка,[23] примыкающая к славной памяти Малахову Кургану.[24] Северная Сторона[25] лежит через главную бухту.

 

Не знаю, откуда лучше любоваться Севастополем. Я его видел и любовался им с самых разнообразных мест и в самые разнохарактерные минуты. Я въезжал в него на пароходе в прекрасный полдень, когда море было спокойно, как тихий деревенский пруд, и вырезывалось своею густою синевою в рамки меловых обрывов; въезжал бурною черною ночью, когда с палубы не видно было мачты, и огни города казались мерцающими в водной пучине… Я смотрел на него с вы соты балкона в минуту солнечного восхода, когда бухта только начинала золотиться первым лучом, и первые шлюпки скользили от Северной и Корабельной к городу, через освещенный залив; тогда был апрель в начале, и миндаль и персик так пахли в прохладе раннего утра!.. Видел я его, наконец, с башни Малахова Кургана, обглоданной ядрами, почти a vol d'oiseau, весь у своих ног; тогда уже не цвели прекрасные душистые деревья, но зато гремела наверху гроза, неслись багровые тучи с Инкерманской долины, и молния обливала своим фосфорным заревом безмолвные редуты, напоенные русскою кровью… Со стороны и изнутри, — он отовсюду одинаково хорош, над доблестный город-подвижник.

 

И странно, так хорош, что я до сих пор забыл сказать вам самое главное: что он хорош даже мертвый. Севастополь теперь мертвец, — это, вне всякого сомнения. Что я говорил вам про прекрасные здания, про широкие улицы, — все это отнесите к трупу. Прекрасные здания с рядами светлых окон, с величественными колоннадами, стоят теперь раскрытые, разбитые, обгорелые, со слепыми глазами, с пустою внутренностью… Целые улицы этих каменных остовов, целые кварталы развалин, одни за одними, одни возле других, на огромном пространстве стоят в гробовом молчании, и будто ждут чего-то. Странно и страшно ходить по этим благоустроенным улицам могилы в светлую лунную ночь, никого не встречая, ничего не слыша, между двух стен высоких палат, которые провожают ваши шаги рядами своих черных дыр… Столько признаков шумной жизни, столько смелого приготовления к ней — и между тем гроб, громадный глухой гроб!..

 

Обитаемые дома разбросаны кое-где среди развалин и мало нарушают общее впечатление. Иногда только несколько комнат, иногда этаж, иногда флигелек разбитого большого дома приспособлены к жилью; главные улицы особенно пусты; несколько возродилась та часть города, которая лежала на южной покатости холма, ближе к базару; она была не так доступна ядрам и потому легче отстроилась. Теперешнее скудное население городка без труда размещается в этом уголке и кой-где среди развалин больших улиц… очень в немногих местах виден каменщик, штукатур, копошащийся в грудах плит. Постройка церквей над могилами адмиралов-защитников[26] идет туго и мало заметно. Нельзя думать, чтобы свежая травка скоро пробилась из-под мусора, заполнившего почву, и улыбнулась бы новою жизнью. Складывают тоже какой-то памятник на Малаховом, тоже медленно и робко. Далеко из-за Северной, с кладбища скромных храбрецов, которые легли тысячами, не оставив нам своего имени, высится еще памятник, огромная пирамидальная церковь,[27] которой я не видел вблизи. Все надгробные памятники. И Севастополю ничего теперь так не идет, как памятник. Только на воде его и жизнь… Вода никогда не станет трупом, хотя бы в ней умер и целый черноморский флот… Этих покойников я не видал: ни "Владимира",[28] ни "Двенадцати Апостолов",[29] никого из утопленников. Они гниют, погруженные живьем при входе в главную бухту; я говорю — живьем, потому что их топили со всем, как они есть: с провизией, пушками, снарядами. В настоящее время купец Телятников,[30] со своими килекторами[31] и водолазами, возится над вытаскиваньем со дна моря их останков. Горы ядер, картечи, якорей, пушек, извлеченных из воды, покрывают берега Южной бухты. Дело клеится очень вяло и дает мало выгоды предпринимателю. Говорят, будто американец, предшественник Телятникова, был счастливее и догадливее его. Он отлично обдирал с кораблей медь и другие ценные вещи, и сумел выручить пре вкусные деньги, не расчистив бухты. Зато изо всех портов Черного моря съезжались гости на его ужины; такого веселого дома не скоро дождется Севастополь, потому что любезный хозяин вовремя перенес свои ужины и свои беседы за Атлантический океан. Впрочем, продаю, за что купил.

 

Бедные, глупые матросы, уцелевшие от погрома своего пепелища, глядят на утопленников совсем не тем разумным коммерческим взглядом, каким поглядел на них американец — обдиратель меди и русского кармана. Они говорят о своих старых кораблях, как об умерших родных, и сохраняют даже легенды о них. Мне рассказывал один матросик о гибели "Двенадцати Апостолов"; он ни разу не называл корабля кораблем, а просто: Владимир, Пересвет,[32] Двенадцать Апостолов, словно не хотел и подозревать их отличия от соименников. "Три дни буравили в нем щели, сделали четырнадцать дыр, а он все не хотел тонуть. Не знали, что с ним делать. Подошел Владимир, стал из пушек в него стрелять — он все стоит, не тонет. Хотели уж государю писать. Только матрос один догадался, полез и снял икону, снес на берег. Как только снял, ту ж минуту он — как ключ ко дну. Это его чудотворная икона держала". Подите вы с ним! Приведите теперь к нему какого хотите очевидца, хотя самого заведывавшего потоплением, — он ему ни на грош не поверит. Все будут вам твердить историю об иконе, как будто сами снимали ее.

 

На Северной Стороне почти все батареи целы. Константиновская[33] лежит, как коварный хищный зверь, совсем пригнувшись к морю; два яруса ее черных амбразур угрожательно глядят и на море, и на залив. Это первая, авангардная батарея, услужливый привратник у ворот гавани. Она вылезла на своем широком каменистом мысу довольно далеко в море, настоящая сторожевая собака. Удивляюсь, как ее не расколотили в щебень плавучие твердыни, приезжавшие к нам из-за морей целыми стаями. Они растянули свой страшный полукруг как раз у входа в бухту, как пеликаны, ловящие рыбу, совсем возле Константиновской батареи… Матрос мне объяснил, будто от нее ядра отскакивают, потому что она из гранит-камня; но кажется, что она и не из гранит-камня, да и гранитный камень вряд ли отбросит от себя чугунный арбуз, в пуд весу, особенно когда эти арбузы сыпятся градом, день и ночь, в продолжение многих месяцев. Скорее можно думать, что ядра высоких военных кораблей перелетели через низко прилегшую батарею, а может быть, ее просто возобновили лучше других.

 

Поглубже в залив, почти против устья Южной бухты, лежит также вполне восстановленная и такая же каменная и двухэтажная Михайловская[34] батарея. Между этими двумя и потом дальше Михайловской были прежде земляные батареи;[35] следы их ясно заметны; не знаю, разбиты ли они бомбардировкой или срыты нами.

 

Насупротив этой линии укреплений северного берега возвышались еще более грозные батареи Южного берега главной бухты: Николаевская,[36] в самом городе, около бульвара; Александровская,[37] в pendant к Константиновской, и далее к Херсонесу еще несколько бастионов: десятый, девятый и т. д.;[38] они заворачивали непрерывным рядом окопов от берега кругом городской черты, называясь по нумерам 6-й, 5-й, 4-й, 3-й и т. д., до самого Малахова Кургана, который почти примыкал к верховью бухты посредством Селенгинского, Волынского и Камчатского редутов.[39] Между 5-м и 4-м идет дорога в Балаклаву и Ялту; между 3-м и 4-м в Симферополь. Эти пункты были самые опасные, как бы на углах линии. Но еще опаснее было положение Камчатского редута, самого удаленного от оборонительной линии, стоявшего, можно сказать, в зубах неприятеля. Он первый и пал. За ним его ближайшие соседи, Волынский и Селенгинский, все лежавшие слишком одиноко.

 

Кто забудет эту неустанную ночную резню, эти отчаянные вылазки, освещенные дождем бомб и ракет, эти брустверы из трупов, за которыми умирала горсть храбрых?.. Не знаю, что скажет военная история; матросы и народ имеют одно объяснение нашего поражения. "Армии у нас не хватило, — говорили все в один голос, — а то бы мы его не пустили; у них все по череду: одна смена отвоюет, спать идет, другая заступает; а наш солдат все один, пока сам не упадет. Сменить некем. Пробились одиннадцать месяцев, а там уже сил не стало… Пустили его".

 

Я объехал и осмотрел всю нашу линию и почти все пространство, занятое апрошами неприятеля. Хотя я не военный, хотя вопросы фортификации для меня совершенно темны, однако я с неодолимым влечением стремился увидеть и осязать всякую подробность, хранившую в себе память скорбного подвига. Не знаю, что вы представляете себе, читатель, под именем бастионов, редутов и вообще укреплений города. Я только скажу вам, что привык представлять себе все это совершенно в ином виде. Читая ежедневные реляции, свыкаясь со всеми названиями и терминами, конечно, составляешь себе весьма определительное представление о Малаховом Кургане, батареях, траншеях и пр. Многим все это кажется так огромно, так эффектно, тесно сдвинуто между собою и с городом в непроницаемую твердыню, имеет один общий и грозный вид, как Московский Кремль, как Петропавловская крепость: зубцы, каменные стены, подъемные мосты… Ничего похожего нет, и не было в Севастополе. Укрепления почти незаметны из города. Это просто загородные холмы и овраги, удаленные друг от друга иногда на несколько верст; холмы, на которых могла стоять ферма или дача, куда вы часто прогуливались; овраг, по которому, может быть, вьется дорожка, вами любимая или знакомая.

 

Эти мирные ваши окрестности, оставаясь при всех прежних качествах, порядком взрыты, со внешней стороны они обрезаны в ров и надсыпаны сверху, с внутренней обращены в змеевидные земляные коридоры, укрытые насыпями. Эти рвы, весьма похожие на зимние тропинки в сугробах наших великорусских усадеб, называются траншеями. Они нарочно делаются глубокими и извилистыми, чтобы скрыть передвижения войск от взоров и выстрелов врага. Во-первых, не видно, во-вторых, трудно попасть: не одна — другая, не другая — третья насыпь задержит ядро. По этим земляным руслам притекала и утекала, сливаясь с разливаясь, немногочисленная армия наших геройских защитников; по ним везли на бастионы провизию и снаряды, по ним увозили с бастионов убитых и умирающих. Если десятки тысяч пали в траншеях, то сколько же пало бы их без этой защиты?

 

Холмы со рвами и насыпями, называющиеся бастионами, соединяются друг с другом такими же хитро изворотливыми, широкими канавами, выброшенная земля которых высоким валом закрывает траншеи со стороны неприятеля. Чтобы земля не очень осыпалась, насыпи бастиона и траншеи делали из плетушек, наполненных землею, из мешков с разной разностью, изо всего, что стоит в куче довольно плотно, и в чем вязнет пуля и ядро. Вся эта рухлядь оказывалась надежнее гранита, и починки не требовали особенно искусных мастеров; повалит одну плетушку — ее опять ставят; рассыплет другую, — принесут сейчас новую. Днем ядра изгрызут, изорвут и разметают столько брустверов, а глядишь, к утру все опять новенькие, — опять рви и разметывай… Только на немногих бастионах были каменные башни или стены. Теперь ничего следа нет. Огромные каменные казармы за пятым бастионом[40] сравнены с землею, словно сбриты; сама земля взбуравлена неимоверным образом, — все кишки наружу. Как будто ее взрывали стада исполинских свиней. И это на пространстве многих верст, широким поясом кругом всего Севастополя. 5-й и 4-й бастионы сохранили почему-то особенно разоренный вид. В траншеях, соединяющих бастионы, с передней их стороны залегала постоянно цепь стрелков. Пушки были только на батареях бастионов, которые могли взаимно обстреливаться.[41]


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>