|
— Бедный мой, сейчас мы расстанемся. Попытайся этой ночью хоть немного поспать.
Ничего не поделаешь, нужно же что-то говорить. Но она прекрасно знает, что я никогда не сплю в поезде! Скоро она повторит это мамаше Корню: «Он уехал, поезд переполнен. Бедный Жорж, надеюсь, ему все же удастся поспать».
Она с несчастным видом озирается; большая соломенная шляпа покачивается на ее голове. Рядом с ней остановилась юная пара.
— Мне пора уходить. Из-за малышки. — Она сказала это с нажимом — ради них. Они внушают робость, потому что красивы. Но пара не обращает на нее внимания.
— Да, родная. До свиданья. Иди скорее. При первой же возможности я напишу.
Под занавес все-таки крохотная слезинка. Зачем, Боже мой, зачем? Она мешкает. А если вдруг она протянет ко мне руки, если скажет: «Все это только недоразумение, я люблю тебя, я люблю тебя!»
— Не простудись.
— Постараюсь. До свиданья.
Она все же уходит. Слегка махнула на прощание рукой, ясный взгляд, и вот она удаляется, медленно, немного покачивая красивыми упругими бедрами, семнадцать часов пятьдесят пять минут. Я больше не хочу курить. Юная пара осталась на перроне.Я смотрю на них. Он держит рюкзак, они говорят о Нанси: он тоже призывник. Я смотрю на их руки, на их красивые пальцы, на которых нет обручальных колец. Женщина бледна, высока, стройна, у нее растрепанные черные волосы. Он — высокий блондин с золотистой кожей, его голые руки высовываются из шелковой голубой рубашки с короткими рукавами. Хлопают дверцы, они этого не слышат; они даже не смотрят больше друг на друга, им не нужно больше друг на друга смотреть, они друг в друге.
— По вагонам!
Она молча вздрагивает. Он ее не целует, он заключает в ладони ее прекрасные голые руки на высоте плеч. Ладони медленно скользят вниз, они останавливаются на ее запястьях, худых хрупких запястьях. Кажется, что он сжимает их изо всех сил. Она не сопротивляется, ее руки неподвижно повисли, лицо оцепенело.
— По вагонам!
Поезд трогается, он прыгает на подножку и стоит, уцепившись за медные поручни. Она повернулась к нему, солнце выбеливает ее лицо, она щурит глаза, улыбается. Широкая и теплая улыбка, такая доверчивая, такая спокойная и такая нежная: невозможно, чтобы человек, каким бы кра-сизым и сильным он ни был, уносил подобную улыбку для себя одного. Она меня не замечает, она видит только его, она щурит глаза, борется с солнцем, чтобы еще мгновение лицезреть его. Но я ей улыбаюсь, я отвечаю на ее улыбку. Восемнадцать часов. Поезд выходит с вокзала и попрекается в солнце, все стекла блестят. Она осталась на перроне, совсем маленькая и печальная. Вокруг нее машут платками. Она не двигается, не машет платком, ее руки повисли вдоль тела, но она улыбается, она вся в улыбке. Она, безусловно, улыбается до сих пор, хотя ее улыбки больше не видно. Но сама она еще видна. Она там для него, для всех, кто уезжает, и для меня тоже. Моя жена уже в нашем тихом доме, она сидит рядом с малышкой, тишина и мир восстанавливаются вокруг нее. Я же уезжаю, бедный Жорж, он уехал, надеюсь, ему удастся уснуть, я уезжаю, я погружаюсь в солнце, и я изо всех сил улыбаюсь маленькой темной фигурке, которая осталась вдалеке на перроне.
Восемнадцать часов десять минут. Питто прохаживается по улице Кассетт, у него на восемнадцать часов назначено свидание, он смотрит на свои часы — восемнадцать десять, через пять минут я поднимусь. В пятистах двадцати восьми километрах к юго-востоку от Парижа Жорж, облокотившись на подоконник, скользит взглядом по пастбищам, смотрит на телеграфные столбы, потеет и улыбается, Питто говорит себе: «Какой еще фортель выкинул этот маленький мудак?» Его пронзило сильное желание подняться, позвонить и закричать: «Что он еще натворил? Я тут ни при чем!» Но он заставил себя повернуть назад, дойду до первого газового фонаря, а там будет видно. Спокойствне, над© ищи не торотась, он даже упрекал себя, что пришел, надо было ответить на фирменном бланке: «Мадам, если вы желаете со мной поговорить, я каждый день у себя в кабинете, с десяти до двенадцати». Он повернулся спиной к фонарю и невольно ускорил шаг. Париж: пятьсот восемнадцать километров, Жорж вытер лоб, он боком, как краб, скользил в сторону Парижа, Питто думал: «Это мерзкое дело», он почти бежал, поезд был за его спиной, он повернул на улицу де Ренн, вошел в дом номер семьдесят один, поднялся на четвертый этаж и позвонил; в шестистах тридцати восьми километрах от Парижа Аннекен смотрел на ноги своей соседки, полные и округлые, немного волосатые, в чулках из искусственного шелка; Питто позвонил, он ждал на лестничной площадке, вытирая лоб, Жорж вытирал лоб, вагон грохотал; какую глупость он натворил, это гнусная история, Питто стало трудно глотать, пустой желудок урчал, но Питто держался очень прямо, он напряженно поднял голову, слегка раздувая ноздри, и на лице появилась его обычная безобразная гримаса, дверь открылась, поезд Аннекена нырнул в тоннель, Питто нырнул в прохладную темноту прихожей, там удушливо пахло пылью, горничная ему сказала: «Будьте любезны войти!», кругленькая надушенная женщина с обнаженными вялыми руками, мягкая свежая вялость сорокалетней плоти, с белой прядью в черных волосах, бросилась к нему, он почувствовал ее спелый запах.
— Где он?
Он поклонился, она перед этим плакала. Соседка Аннекена сняла ногу с ноги, и он увидел кусочек ляжки над подвязкой, Питто снова безобразно скривился и сказал:
— О ком вы говорите, мадам?
— Где Филипп?
Он почувствовал себя почти растроганным, может, она сейчас заплачет, ломая красивые руки, женщина ее круга наверняка бреет подмышки.
Мужской голос заставил его вздрогнуть, он исходил из глубины прихожей.
— Моя дорогая, мы только теряем время. Если месье Питто соблаговолит зайти в мой кабинет, мы введем его в курс дела.
Ловушка! Он вошел, дрожа от бешенства, нырнул в ослепительный зной, поезд вышел из тоннеля, стрела ослепительного света проникла в купе. Они, естественно, сели спиной к свету, а я к свету лицом. Их было двое.
— Я генерал Лазак, — представился массивный мужчина в военной форме. Он кивнул на своего соседа, флегматичного гиганта, и добавил:
— А это месье Жарди, врач-психиатр, он любезно согласился обследовать Филиппа и немного наблюдал за ним.
Жорж вернулся в купе и сел, маленький брюнетик наклонился вперед, он походил на испанца, он говорил: «Ваш хозяин вам поможет, я за вас рад, но это бывает только у чиновников и служащих. А у меня нет постоянного заработка, я официант кафе, у меня чаевые — вот и весь мой навар. Вы мне говорите, что все скоро кончится, что это только чтоб их попугать, хорошо бы так, но если это продлится месяца два, что будет есть моя жена?»
— Мой пасынок Филипп, — сказал генерал, — ушел из дома рано утром, не предупредив нас. Часов в десять его мать нашла на столе в столовой эту записку. — Он протянул ее Питто через секретер и властно добавил: — Прошу ознакомиться.
Питто с отвращением взял записку, этот мерзкий, неровный мелкий почерк с помарками и кляксами, этот сопляк приходил чуть ли не каждый день, он подстерегал меня часами, я слышал, как он ходил взад-вперед, а потом уходил, оставляя где попало — на полу, под стулом, под дверью — маленькие кусочки мятой бумаги, покрытые мушиными каракулями, Питто смотрел на почерк, не читая, как на абсурдные и слишком знакомые рисунки, вызывающие у него тошноту, пропади он пропадом.
«Мамочка, наступило время убийц1, я выбрал мученичество. Ты, возможно, будешь немного огорчена, но я так решил. Филипп».
Он положил записку на письменный стол и улыбнулся:
— Время убийц! — сказал он. — Влияние Рембо оказалось чудовищно губительным.
Генерал посмотрел на него:
— К вопросу о влияниях мы еще вернемся. Вам известно, где мой пасынок?
— Откуда мне знать?
— Когда вы его видели в последний раз?
1 Аллюзия на стихотворение АРембо.
«А вот оно что! Они меня допрашивают!» — подумал Питто. Он повернулся к госпоже Лаказ и подчеркнуто дружелюбно ответил:
— Клянусь вам, не знаю! Может быть, с неделю тому назад.
Голос генерала теперь хлестал по нему сбоку.
— Он вам сообщил о своих намерениях?
— Да нет же, — улыбаясь матери, сказал Питто, — Вы же знаете Филиппа. Он действует чисто импульсивно. Я убежден, что еще вчера вечером он и сам не знал, как поступит сегодня утром.
— А с тех пор, — продолжал генерал, — он вам писал или звонил?
Питто колебался, но рука уже зашевелилась, послушная, раболепная рука, мимовольно нырнувшая во внутренний карман, рука протянула клочок бумаги, и госпожа Лаказ жадно схватила его, я больше не владею своими руками. Он еще владел своим лицом, он приподнял левую бровь, и привычная безобразная гримаса исказила его черты.
— Я получил это сегодня утром.
— «Laetus et errabundus», — старательно прочла госпожа Лаказ. — «Во имя мира».
Поезд катился, пароход мерно покачивался, желудок Питто пел, он тяжело встал:
— Это означает: «радостный и блуждающий», — вежливо объяснил Питто. — Название поэмы Верлена.
Психиатр бросил на него взгляд:
— Поэма несколько специфическая.
— Это все? — спросила госпожа Лаказ. Она вертела в руках листок.
— Увы, мадам, это все.
Он услышал резкий голос генерала:
— Чего вы еще хотите, моя дорогая? Мне это письмо кажется абсолютно ясным, и я удивляюсь, что месье Питто утверждает, будто он не знал намерений Филиппа.
Питто резко повернулся к нему, посмотрел на его форму, не на лицо, а на форму, и кровь бросилась ему в голову.
— Месье, — сказал он, — Филипп подсовывал мне записочки такого рода три или четыре раза в неделю, я в конце концов перестал обращать на них внимание. Извините меня за прямоту, мне хватает и других забот.
5 Ж.П. Сартр
— Месье Питто, — сказал генерал. — с 1937 года вы руководите журналом под названием «Пацифист», в котором вы четко заняли позицию не только против войны, но также против французской армии. Вы познакомились с моим пасынкОхМ в октябре 1937 года при обстоятельствах, которые мне неизвестны, и приобшили его к своим идеям. Под вашим влиянием он избрал недопустимую манеру поведения по отношению ко мне, потому что я офицер, а также по отношению к матери, потому что она вышла за меня замуж; он прилюдно позволял себе делать заявления явно пацифистского характера. И вот сегодня, в самый разгар международной напряженности, он уходит из дому, уведомляя нас запиской, которую вы только что прочли, что он намерен стать мучеником во имя мира. Вам тридцать лет, месье Питто, а Филиппу нет и двадцати, таким образом, я вас не удивлю, если скажу, что считаю вас персонально ответственным за все, что может случиться с моим пасынком вследствие его выходки.
«Что ж, — сказал Аннекен своей соседке, — признаюсь: я мобилизован». «Ах, Боже мой!» — воскликнула она. Жорж смотрел на официанта, он счел его симпатичным, ему хотелось сказать: «Я тоже мобилизован», но он из щепетильности не осмеливался, вагон ужасно мотало. «Я на колесах», подумал он.
Я отрицаю какую бы то ни было свою ответственность, — решительно ответил Питто. — Я разделяю вашу тревогу, но, тем не менее, не согласен стать для вас козлом отпущения. Филипп Грезинь пришел в редакцию журнала в октябре 1937 года, этот факт я и не собираюсь отрицать. Он предложил свое стихотворение, которое показалось нам многообещающим, и мы его опубликовали в нашем декабрьском номере. С тех пор он часто приходил, и мы всячески старались его отвадить: на наш взгляд, он был слишком экзальтирован, и, по правде говоря, мы не знали, что с ним делать. (Сидя на краешке стула, он устремлял на Питто смущающий взгляд голубых глаз, он смотрел, как тот пьет и курит, как двигаются его губы, сам он не курил и не пил, время от времени он ковырял пальцем в носу или ногтем в зубах, не сводя с Питто взгляда.)
— Но где он может быть? — вдруг выкрикнула госпожа Лаказ. — Где он может быть? И чем он сейчас занят? Вы говорите о нем, как о мертвом.
Все замолчали. Она наклонилась вперед с лицом встревоженным и презрительным; Питто видел исток грудей в выкате ее корсажа; генерал напряженно сидел в кресле, он ждал, он уделил несколько минут тишины законному горю матери. Психиатр посмотрел на госпожу Лаказ с предупредительной симпатией, словно она была одной из его пациенток. Затем он задумчиво покачал большой головой, повернулся к Питто и возобновил враждебные выпады.
— Я согласен с вами, месье Питто, возможно, Филипп не вполне понимал все ваши идеи. Но факт остается фактом: этот юноша, весьма подверженный влияниям, безмерно вами восхищался.
— Разве это моя вина?
— Может быть, и не ваша. Но вы злоупотребляли своим влиянием.
— Черт побери! — возмутился Питто. — Если уж вы обследовали Филиппа, то сами знаете, что он ненормальный.
— Не совсем, — улыбаясь, сказал врач. — Несомненно, у него тяжелая наследственность. Со стороны отца, — добавил он, бросив взгляд на генерала. — Но его не назовешь психопатом. Это нелюдимый, неприспособленный, ленивый и тщеславный мальчик. Тики, фобии, естественно, с преобладанием сексуальных идей. В последнее время он довольно часто приходил ко мне, мы беседовали, он мне признался, что у него... как бы поделикатнее сказать? Простите прямоту медика, — сказал он госпоже Лаказ, — короче, частые и систематические поллюции. Я знаю, что многие мои коллеги видят в этом только следствие, я же, как и Эски-роль, усматривал бы в этом причину. Одним словом, он трудно переживал то, что месье Мандусс называет кризисом подростковой самобытности: он нуждался в руководителе. Вы были плохим наставником, месье Питто, да, плохим наставником.
Взгляд госпожи Лаказ, казалось, случайно упал на Питто, но он был непереносим. Питто предпочел окончательно повернуться к психиатру:
— Я извиняюсь перед мадам Лаказ, но раз вы меня к этому вынуждаете, я вам определенно заявляю, что всегда считал Филиппа законченным дегенератом. Если ему нужен был руководитель, почему этим не занялись вы? Это ваша обязанность.
5*
Психиатр грустно улыбнулся и, вздохнув, облизнул губы. Она улыбалась, прислонясь к двери каюты, по всему телу бегали мурашки, но улыбка была соблазнительна.
— Что ж, детка, — сказал капитан, — придете ко мне этак часов в девять, и тогда я скажу вам, что смогу сделать для вас и ваших подруг. — У него были пустые светлые глаза, обветренное лицо, он погладил ей грудь и шею и повторил: — Итак, до встречи в девять вечера.
— Генерал Лаказ соизволил показать мне несколько страниц из дневника Филиппа, и я счел своей обязанностью с ними ознакомиться. Месье Питто, из дневника следует, что вы шантажировали этого несчастного мальчика. Зная, насколько он жаждет вашего уважения, вы этим воспользовались, чтобы потребовать у него неких услуг, о которых он в своемдневнике не распространяется. В последнее время он решил было взбунтоваться, и вы ему выказали такое безжалостное презрение, что довели его до отчаяния.
Что они знают? Но гнев его оказался сильнее; он, в свою очередь, улыбнулся.
Мод, улыбнувшись, поклонилась, ноги ее уже были снаружи, на свободе, а туловище еще склонялось, ныряя в горячем и благоухающем воздухе каюты.
— Конечно, капитан, — договорились.
— Кто его привел в отчаяние? Кто его унижал каждый день? Разве я дал ему пощечину за столом в прошлую субботу? Разве я принимал его за больного и посылал к психиатру? Разве я вынуждал его отвечать на унизительные вопросы?
— Вы тоже мобилизованы? — спросил официант. Жорж улыбнулся ему с несчастным видом, но нужно
было говорить, отвечать на вопросы двух молодых женщин.
— Нет, — сказал он, — я еду в Париж по делам. Резкий голос госпожи Лаказ заставил его вздрогнуть.
— Извольте замолчать! Извольте замолчать! Как же вы его презираете! Вы его раздели, двадцатилетнего мальчика, вы его замарали, а разве меня вы уважаете? Быть может, он бросился в Сену, а вы сидите здесь и перекладываете ответственность друг на друга. Мы все виноваты; он говорил: «Вы не имеете права доводить меня до крайности», а мы сообща довели его до крайности.
Генерал побагровел, Мод побагровела.
— Прекрасно, — сказала она, — скоро придут взять наш багаж, и ночь мы проведем во втором классе.
— Моя дорогая, — сказала Франс, — как видишь, все оказалось проще, чем ты ожидала.
— Роза! — сказал он, не повышая голоса, устремив на нее неживые глаза. Она, вздрогнув, воззрилась на него с открытым ртом.
— Это... это низко, — пробормотала она, — мне гл вас стыдно.
Он протянул сильную ладонь и сомкнул ее на голой руке жены; он невыразительно повторил:
— Роза. — Тело мадам Лаказ обмякло, она закрыла рот, потрясла головой и, казалось, проснулась; она посмотрела на генерала, и генерал ей улыбнулся. Все вернулось в нормальную колею.
— Я не разделяю тревоги моей жены, — сказал он, — мой пасынок ушел, взяв десять тысяч франков из секретера своей матери. Трудно поверить, что он хотел покуситься на собственную жизнь.
Наступило молчание. Пароход уже немного качало; Пьер чувствовал, как он весь обмяк, он стал перед полкой, открыл чемодан, откуда пахнуло лавандой, зубной пастой и душистым табаком, что вызвало у него тошноту, он подумал: «Бортпроводник сказал, будет трудное плавание!» Генерал собирался с мыслями, у генеральши был вид послушного ребенка, Питто недоумевал, его желудок урчал, голова болела, он ничего не понимал; корабль поднимался, гоп, и потом пикировал носом, пол вибрировал под ногами, воздух был горячим и липким, Питто смотрел на генерала и не имел больше сил его ненавидеть.
— Месье Питто, — сказал генерал, — в заключение этого разговора я полагаю, что вы можете и должны помочь нам отыскать моего пасынка. Пока я ограничился тем, что поднял на ноги комиссариаты полиции. Но если через двое суток мы не найдем Филиппа, я намерен передать дело в руки моего друга, прокурора Детерна, и просить его одновременно выявить финансовые источники «Пацифиста».
— Я... естественно, я постараюсь вам помочь, — сказал Питто. — А что до наших счетов, то любой может сунуть в них нос, мы вообще готовы их выставить на всеобщее обозрение.
Пароход скатился вниз, это были настоящие русские горки; Питто сдавленно добавил:
— Я...я не отказываюсь вам помочь, генерал. Хотя бы из человечности.
Генерал слегка кивнул.
— Именно это я и имел в виду, — заключил он. Море вздымалось тихо, украдкой, и так же опускалось,
нельзя было смотреть на полки или умывальник и не обнаружить при этом какую-то вещь, которая поднимается или опускается, но в иллюминатор не было видно ничего, только временами синюю темную ленту, немного скошенную, которая касалась нижнего края иллюминатора и сразу же исчезала; это было мелкое движение, живое и робкое, биение сердца, сердце Пьера билось в унисон; в течение многих часов море будет по-прежнему подниматься и опускаться; язык Пьера набухал во рту, как большой сочный плод; при каждом глотке он слышал хруст хрящей где-то в ушах, железный обруч сжимал ему виски, к тому же его не покидало желание зевать. Но он был очень спокоен: морская болезнь наступает, только если ее ждать. Ему нужно было всего лишь встать, выйти из каюты, прогуляться по палубе: он придет в себя, легкая тошнота пройдет. «Пойду к Мод», — подумал Пьер. Он поставил чемодан, держась ровно и напряженно у края полки, это было как пробуждение. Теперь пароход поднимался и опускался под его ногами, но желудок и голова успокоились; вновь возник презрительный взгляд Мод — и страх; и сгьщ. Я ей скажу, что был болен, легкий солнечный удар, много выпил. Мне нужно объясниться, он будет говорить, Мод будет сверлить его жестким взглядом, как это утомительно. Он с трудом проглотил слюну, она проскользнула в горло с отвратительным шелковистым звуком, и безвкусная жидкость вновь растеклась по рту, как это утомительно, его мысли разбегались, осталась всего лишь большая беспомощная легкость, желание тихо подниматься и опускаться, чтобы его легко и долго тошнило, забыться на подушке, раз-два, раз-два, без мыслей, отдаться гигантской качке мирозданья; он вовремя опомнился: морская болезнь бывает, если сам ее ждешь. Он ощущал себя напряженным и сухим, трусом, презираемым любовником, будущим мертвецом наступающей войны, его вновь охватил ледяной и нагой страх. Пьер взял второй чемодан с верхней полки, положил его на нижнюю и начал его открывать. Он стоял прямо, не нагибаясь, даже не глядя на чемодан, онемевшие пальцы вслепую щупали замок; стоит ли? Стоит ли бороться? Ничего не останется, кроме бесконечной мягкости, он не будет больше думать ни о чем, он не будет больше бояться, достаточно только положиться на судьбу. «Нужно пойти к Мод». Он поднял руку и провел ею в воздухе с дрожащей и немного торжественной мягкостью. Мягкие жесты, мягкое подрагивание моих ресниц, мягкий вкус у меня во рту, мягкий запах лаванды и зубной пасты, пароход мягко поднимается, мягко опускается; он зевнул, время замедлило ход и стало вокруг него вязким, как сироп, достаточно было напрячься, сделать три шага из каюты на свежий воздух. Но зачем? Чтобы оказаться во власти страха? Он столкнул чемодан на пол и упал на койку. Сироп. Сахарный сироп, у него не осталось страха, не осталось стыда, так восхитительно отдаться морской болезни.
Он сел на край парапета, свесив над водой ноги; он утомился: «Марсель был бы неплох, если б не столько домов». Под ним передвигались суда, это были легонькие суденышки, очень многочисленные, с цветами или с красивыми красными занавесками и обнаженными статуэтками.
Он смотрел на суда — одни скакали, как козы, другие были неподвижны. Он видел совсем синюю воду, а вдалеке — большой металлический мост; на то, что далеко, приятно смотреть, это внушает покой. У него болели глаза: он спал под вагоном, потом пришли какие-то люди с фонарями; они его осветили и, грубо ругаясь, прогнали; после этого он нашел кучу песка, но так и не смог заснуть. Он подумал: «Где я буду спать этой ночью?» Где-то тут наверняка были хорошие места с мягкой травой. Но их нужно было знать: надо было спросить у негра. Он захотел есть и встал, колени его одеревенели, они хрустнули. «У меня не осталось еды, — подумал он, — нужно пойти в харчевню», Он тронулся в путь, перед этим он шел целый день, он входил и спрашивал: «Есть работа?» и уходил восвояси, недаром неф сказал: «Работы нет». В городах ходить было утомительно из-за мостовых. Он пересек наискосок набережную, озираясь по сторонам, чтобы увертываться от трамваев, он пугался, когда слышал их звонки. Вокруг было много людей, они шли быстро, глядя себе под ноги, как будто что-то искали; проходя, они толкали его, извинялись, даже не поднимая на него глаз: он бы к ним охотно обратился, но они вызывали у него робость своей хрупкостью. Он поднялся на тротуар и увидел кафе с красивыми террасами, а потом несколько харчевен, но не зашел туда: на столах были скатерти, а их рискуешь испачкать. Он повернул в угрюмый переулок, пропахший рыбой, и подумал: «Так где же мне набить брюхо?», и как раз в этот момент нашел то, что нужно: он увидел впереди приземистый домик, дюжину деревянных столов; на каждом столе — два или четыре прибора и маленькая круглая лампа, которая не шибко светила, скатертей не было вовсе. За одним из столиков уже сидел какой-то господин с дамой приличного вида. Большой Луи подошел, уселся за соседний столик и улыбнулся им. Дама строго посмотрела на него и немного отодвинула стул. Большой Луи подозвал официантку, это была миловидная деваха, немного щуплая, но с крепким и очень подвижным задом.
— Что тут можно поесть, милая?
Она была симпатичная, от нее хорошо пахло, но она была не слишком рада его видеть. Она нерешительно посмотрела на него:
— У вас есть меню, —- ответила она, показывая на лист бумаги перед ним на столе.
— А, хорошо! — сказал Большой Луи.
Он взял лист и сделал вид, что читает, но он опасался, что держит его вверх ногами. Официантка отошла и заговорила с господином, стоявшим у порога. Господин слушал ее, покачивая головой и поглядывая на Большого Луи. В конце концов он отошел от нее и с грустным видом приблизился к Большому Луи.
— Что вам угодно, мой друг? — спросил он.
— Как что, я есть хочу, — удивился Большой Луи. — У вас же найдется суп и кусок сала?
Господин печально покачал головой:
— Нет, супа у нас нет.
— Но у меня есть деньги. Я же не прошу в кредит.
— Я в этом не сомневаюсь, — сказал господин. — Но вы, должно быть, ошиблись. Вам здесь будет неудобно, да и нас вы стесните.
Большой Луи уставился на него:
— Значит это не харчевня?
— Да, да, — сказал хозяин. — Но у нас своя клиентура... Вам лучше перейти на ту сторону улицы Канебьер, там есть много ресторанчиков, которые вам понравятся.
Большой Луи встал. Он в замешательстве почесал затылок.
— Но у меня есть деньги, сказал он. — Я могу вам их показать,
— Нет, нет! — живо возразил господин. — Я верю вам на слово.
Он предупредительно взял его под руку и принудил сделать несколько шагов по улице.
— Идите в ту сторону, — сказал он, — вы увидите набережную, идите вдоль нее и направо, вы не заблудитесь.
— Вы очень любезны, — поблагодарил Большой Луи, приподняв шляпу. Он чувствовал себя виноватым.
Он снова очутился на набережной, среди черных человечков, спешащих ему навстречу, он шел очень медленно, опасаясь кого-нибудь задеть, он был печален; в этот час он обычно спускался с Канигу в Вилльфранш, стадо шло впереди, оно составляло ему компанию, он часто встречал месье Парду — тот поднимался на ферму Ветиль и никогда не проходил мимо, не дав ему сигару, а заодно и пару дружеских тумаков по спине; гора была рыжей и молчаливой, на дне лощины виднелись дымки Вилльфранша. Он растерялся, все эти люди шли слишком быстро, он видел только их макушки или тульи их шляп, все они были низкорослы. Мальчишка проскользнул у него между ног, хохоча посмотрел на него и сказал своему приятелю:
— Посмотри-ка на этого типа, ему, наверное, скучно одному на верхотуре!
Большой Луи посмотрел, как они улепетывают, и почувствовал себя виноватым: ему стало стыдно быть таким долговязым. Он подумал: «У них свои привычки» — и прислонился к стене. Он был уныл и тих, как в тот день, когда приболел. Он вспомнил негра, такого вежливого и веселого, его единственного друга в этом городе, Большой Луи подумал: «Зря я его отпустил». И тут в голову ему пришла занятная мыслишка: «Негра видать издалека, отыскать его будет нетрудно»; он снова зашагал, чувствуя себя не таким одиноким, он высматривал негра и думал: «Угощу его стаканчиком вина».
Все они были на площади, лица их покраснели от заходящего солнца. Жанна, Урсула, сестры Клапо, Мария и все остальные. Сначала они ждали дома, но со временем одна за другой вернулись на площадь и стали ждать там. Они видели сквозь матовые стекла, как зажглись первые лампы в кафе вдовы Трамблен, образовавшие вверху окон три туманных пятна. Они увидели эти пятна и почувствовали себя опечаленными: мамаша Трамблен зажгла лампы в пустом кафе, она сидела за мраморным столиком, положив на мрамор рабочую корзинку, и штопала хлопчатобумажные чулки, ни о чем не беспокоясь, потому что была вдовой. А они стояли на улице и ждали мужей, ощущая за спиной свои пустые дома и кухни, понемногу наполнявшиеся мраком, а перед ними тянулась эта длинная, полная случайностей дорога и в конце дороги Кан. Мария, посмотрев на часы церковной колокольни, сказала Урсуле: «Скоро девять, может, их все-таки оставили...» Мэр уверял, что это невозможно, но что он мог знать, он не лучше их разбирался в городских обычаях. Зачем отсылать обратно крепких парней, которые заявились сами? Им вполне могли сказать: «Ладно! Раз уж вы здесь...» — и оставить. Прибежала маленькая Роза, запыхавшись, она кричала: «Вот они! Вот они!» — и все женщины тоже побежали; они добежали до фермы Дарбуа, откуда был виден добрый кусок дороги, и они увидели их вдалеке, среди лугов: те на своих повозках ехали гуськом, как и при отъезде; они неторопливо возвращались, они пели. Шапен ехал впереди, он удрученно сидел на облучке, его руки вяло держали вожжи, он спал, а лошадь шла по привычке; Мари заметила, что у него подбит глаз, и подумала, что он еще и подрался. За ним, стоя в повозке, сын Ренара пел во всю глотку, но вид у него был невеселый, другие ехали чуть позади, совсем черные на фоне ясного неба. Мари повернулась к Клапо и сказала ей: «Они напились, только этого не хватало». Повозка Шапена, поскрипывая, шла совсем медленно, и женщины посторонились* пропуская ее. Когда она миновала их, Луиза Шапен издала визгливый вопль: «Боже мой, он ведет только одного вола, куда он дел другого, он его пропил!» Сын Ренара голосил во всю глотку, он вел свою телегу зигзагами от одной канавы к другой, за ним ехали остальные, стоя на своих повозках с кнутами в руках. Мари увидела мужа, он не казался пьяным, но коша она увидела его мрачную рожу вблизи, она поняла, что он назюзюкался и сейчас будет драться. «Это хуже, чем вола пропить», — подумала она со сжавшимся сердцем. Но все-таки она обрадовалась, что он вернулся, на ферме было много работы, пусть себе дерется время от времени, по субботам, но лучше именно ему заниматься тяжелой работой. Большой Луи упал на стул на террасе бистро, спросил себе вина, ему дали белого вина в малюсеньком стаканчике, он чувствовал, как устали его ноги, он вытянул их под столом и пошевелил большими пальцами в башмаках. «Странно», — сказал он. Он выпил. «Странно, ведь я его хорошо искал». Он посадил бы его напротив, он смотрел бы на его доброе черное лицо; только бы видеть его, он бы засмеялся, и негр тоже, он выглядел доверчивым и нежным, как зверушка: «Я дал бы ему табака для курева и вина, чтоб выпить».
Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |