Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вадим Михайлович Кожевников. ЗАРЕ НАВСТРЕЧУ 43 страница



 

В свое время, достигнув материальной независимости, Андросов не раз заявлял во всеуслышание:

 

— Я никогда не был услужающим ни государству, ни обществу, ни ближним.

 

О профессии врача говорил пренебрежительно:

 

— Когда наипочтеннейшие державы озабочены обоюдным истреблением людей, врачи и попы выступают рука об руку в качестве шарлатанов-утешителей.

 

Подобные мысли не помешали ему подписаться на крупную сумму на военный заем при Временном правительстве. Он сказал цинично:

 

— Даже наимудрейшие граждане были не в состоянии оценить всего курьеза: медик, вносящий дары на приобретение средств умерщвления. Более гнусного анекдота не придумаешь.

 

Хотя Андросов с презрением относился к именитым гражданам, это не мешало ему разделять их общество и дорожить в нем своим положением независимого человека, пренебрегающего всем, кроме собственного благополучия.

 

В первые годы практики Андросов дерзнул оперировать больного ребенка, тогда как все городские врачи считали случай безнадежным.

 

Это была редкая по смелости операция. Ребенок был спасен, хотя и остался калекой.

 

Но после операции Андросов допустил неосторожность, упрекнув докторов в том, что они больше дорожили своей репутацией, чем жизнью ребенка, и запустили его болезнь до предела. В ответ на это они сразу же объявили Андросова виновным в искалечении ребенка. А доктор Неболюбов даже назвал его компрачикосом.

 

Замечательная операция была забыта. Многие годы Андросова преследовала злая молва: "Бездушный фокусник" — так озаглавил свой фельетон об Андросове Николай Седой.

 

В своей больнице на шесть коек Андросов самоотверженно трудился, сделал немало смелых, интересных операций. Но, глубоко оскорбленный всем, что с ним случилось, не хотел предавать работы огласке.

 

Да и, пожалуй, пойти в первую советскую больницу его побудило скорее желание выказать свое пренебрежение к мнению коллег, чем нечто большее.

 

Но когда пришло это большее и он постепенно начинал верить, что действительно возможно иное устройство общества ради лучшей жизни человека на земле, — оказалось, что дни его собственной жизни сочтены.

 

Андросов аккуратно заполнял заведенную им на самого себя историю болезни. Фекле Ивановне он сказал:

 

— Если бы я мог сам себя оперировать, эта операция, возможно, прославила бы хирурга, но не спасла больного.



 

Наиболее опытным врачом в городе считался Неболюбов. Он мог бы, пожалуй, рискнуть оперировать Андросова. Но Андросов считал Неболюбова посредственным лекарем, который стяжал себе популярность всякими либеральными затеями, вроде создания Общества содействия физическому развитию, в то время как тысячи людей ежегодно гибли от эпидемий, голода и нищеты. Как хирург Неболюбов, по мнению Андросова, находился на уровне рядового земского врача, но не больше. И он был почти прав.

 

После девятьсот пятого года Неболюбов, потрясенный жесточайшими репрессиями, отшатнулся даже от своей просветительской деятельности и весь ушел в медицину.

 

Но и тут он не мог отделаться от гнетущего страха за свое существование. Чтобы не навлечь на себя подозрений в либерализме, не привлекать к своей персоне внимания, Неболюбов тщательно избегал тех случаев, когда врачебное вмешательство было связано с риском. Он прослыл осторожным врачом, лишенным какого-либо медицинского тщеславия. И поэтому в известной мере презрительное недоверие к медицинским способностям Неболюбова со стороны Андросова было обоснованно.

 

Трудно точно сказать, пошел ли Неболюбов работать в первую советскую больницу только из признательности к народной власти за то, что она восстановила дом Общества содействия физическому развитию, или, может быть, им руководило нечто другое. Возможно, он хотел попытаться перебороть столь тяготившую его долгие годы боязнь вмешиваться в те случаи, когда жизнь человека висит на волоске, то есть пойти против себя такого, каким он был многие годы.

 

Петр Григорьевич Сапожков знал о неприязни, какую испытывает Андросов к Неболюбову. Все его попытки сблизить этих двух людей были безуспешны.

 

Да и оба врача не хотели откровенничать с фельдшером. Достаточно и того, что они мирились с его комиссарством над ними… Они почти с одинаковой категоричностью требовали от комиссара только медикаментов, инструментария, не желая считаться ни с какими трудностями.

 

Как-то из губернии привезли пакеты с вакцинами, и несмотря на то что доставившие их красногвардейцы утверждали, что всю дорогу, оберегая, держали пакеты под полушубками, врачи отнеслись к их словам с недоверием и заявили, что без длительной проверки на морских свинках и кроликах пользоваться вакцинами нельзя. Но кроликов, а тем более морских свинок в городе не было.

 

Сапожков после длительных поисков вернулся ни с чем. Не видя иного выхода, сделал сам себе несколько прививок, успокаивая себя тем, что среди красногвардейцев был один член партии, который не мог солгать и признался бы, если бы медикаменты промерзли в пути.

 

К вечеру у Сапожкова поднялась температура. Всю ночь он провалялся в жару. Утром, бледный, истомленный, пришел во врачебный кабинет и заявил докторам, что вакцины вполне пригодны, а высокая температура вызвана тем, что организм его был ослаблен, так как в последние дни в силу крайней занятости он, попросту говоря, не обедал, а только ужинал холодной пшенной кашей, что для его организма, очевидно, недостаточно.

 

Когда Сапожков при общем равнодушном молчании ушел из кабинета, Л яликов произнес громко:

 

— За этот подвиг наш комиссар, вероятно, рассчитывал получить памятник не на кладбище, а на площади.

 

Сказал он так не потому, что хотел посмеяться пад Сапожковым, а просто соблазнился каламбуром.

 

Но разве Неболюбов не любил сам подшучивать над комиссарской латынью, а Андросов — над тем усердием, с каким комиссар ассистирует ему во время операции?

 

Но вот сейчас, глядя в ноги Ляликову, Неболюбов проговорил хмуро:

 

— Считаю вашу остроту недостойной и в некоторой море пошлой.

 

И впервые за все время совместной работы в больнице Андросов, сочувственно обратившись к Неболюбову, согласился с ним:

 

— Вы абсолютно правы, коллега! — И, повернув к Ляликову багровое лицо, сказал брезгливо: — После подобной вашей юмористики хочется вымыть уши.

 

Впервые Неболюбов и Андросов вышли из больницы вместе. Семнадцать лет они избегали друг друга. Семнадцать лет при встречах только чопорно и холодно раскланивались, а в больнице обменивались лишь самыми необходимыми словами, ни разу не взглянув друг другу в глаза…

 

В том, что вакцины оказались пригодными для прививок, Сапожков убедился на собственном организме. Но то, что это не вызвало особого удовольствия у врачей, сильно огорчило Петра Григорьевича. Неужели ему не удастся преодолеть нх отчужденность, высокомерное отношение к нему, как к фельдшеру, который вдруг посмел стать их начальником? Всегда с неудовольствием, скрытым снисходительными улыбками, они встречали его скромные попытки выказать свои скромные медицинские познания плп наблюдения о состоянии больного…

 

Ну, ладно, с этим еще можно мириться. Но знать, что Андросов словно сам себя приговорил к смерти, и не протестовать против этого Сапожков не мог. Петр Григорьевич решил прибегнуть к тому, что, по его убеждению, могло оказать влияние на судьбу каждого, кто не утратил чувства уважения к народу.

 

Придя к Андросову, Сапожков застал его лежащим на диване. Бледный, обложенный подушками, с засученной до локтя рукой после укола морфия, Павел Андреевич встретил его неприветливо. Недовольно сдвинув брови, признался:

 

— Злоупотребляю болеуспокаивающпмп. Так сказать, первый симптом капитуляции.

 

— Павел Андреевич, согласитесь, пожалуйста, на операцию, — сказал Сапожков с той решительностью, какую он внушал себе всю дорогу сюда.

 

Андросов поднял тяжелые, набрякшие веки, спросил:

 

— Вы что, пришли предложить свои услуги в качестве хирурга?

 

Сапожков снял очки, протер тщательно, заложил дужки за уши и делал это так медленно не для того, чтобы обдумать ответ, а чтобы забыть оскорбительный вопрос.

 

Петр Григорьевич расстегнул куртку, вынул из бокового кармана аккуратно сложенную бумажку и попросил:

 

— Вот взгляните, Павел Андреевич, резолюция общебольпичного митинга.

 

— Какого митинга? В чем дело?

 

Сапожков с достоинством объяснил:

 

— Больные и персонал больницы, обеспокоенные состоянием вашего здоровья, потребовали от уездного совдепа принять самые решительные меры, вплоть до того, чтобы в порядке революционной необходимости привезти из губернии профессора Киша.

 

Андросов приподнялся и сел на диване.

 

— Вы, что же, позволили сделать меня объектом площадных пересудов? Откинулся на подушки, отмахнулся рукой. — Нет, это чудовищно! Подобное лежит за пределами всего допустимого! — и, снова откинувшись на подушки, крикнул: — Это террор!

 

Вошла Фекла Ивановна. Андросов негодующе протянул к ней руки.

 

— Ты знаешь, какую они травлю затеяли? На митингах мой образ жизни обсуждают, — и, повернувшись к Сапожкову, сказал злобно: — Для вас личности не существует, ибо вы сами не личность, а так, — выдохнул злобно, — недоучка!

 

Фекла Ивановна тревожно взяла Андросова за руку и, не то щупая пульс, не то лаская, вопросительно и строго посмотрела на Сапожкова.

 

Петр Григорьевич твердо и обстоятельно повторил все то, что говорил Андросову.

 

Фекла Ивановна взяла резолюцию митинга с неприязненным видом, но по мере чтения лицо ее обретало иное выражение, и она сказала со вздохом облегчения:

 

— Павел, ты все-таки посмотри. Очень трогательно тебе пишут, и с таким уважением!

 

— На черта мне их уважение! — сердито буркнул Андросов.

 

Но взял у Феклы Ивановны бумажку, стал читать, держа ее в вытянутой руке. Потом, словно покорившись, согласился:

 

— Действительно, довольно участливо.

 

— Вот именно! — оживился Сапожков.

 

Не выпуская из рук резолюции митинга, Андросов попросил Сапожкова:

 

— Извините меня, Петр Григорьевич, но я сейчас чувствую себя неважно. Если не возражаете, прекратим на этом нашу беседу.

 

Сапожков поднялся, пожал потную, горячую руку Андросова, слабо, но все-таки ответившую на его пожатие, и вышел на цыпочках в сопровождении Феклы Ивановны.

 

В передней Фекла Ивановна сказала с отчаянием:

 

— Я так беспокоюсь за него, так беспокоюсь! Он очень плох. Не знаю, откуда у него силы брались последние дни работать! На морфии одном держался. А сейчас и морфий не помогает. Боли ужасные, — задумалась и шепнула тоскливо: — Одна надежда на Дмитрия Ивановича.

 

— Но позвольте, — не мог скрыть своего удивления Сапожков, — он ведь, кажется, с Неболюбовым довольно-таки…

 

Фекла Ивановна прижала ладони к впалым щекам:

 

— Да, да, совершенно верно. Но Неболюбов зашел к нам, и, насколько я поняла, Павел примирился с ним на почве их общего возмущения доктором Ляликовым, который позволил какую-то резкость по отношению к челоБеку, решившему проверить на себе пригодность вакцин, полученных из губернии, и добавила: — Правда, этот человек, кажется, очень жесток к людям и работает в самом ужасном советском учреждении. Но, представьте, в этом случае проявил такое благородство. Не правда ли, это так странно?

 

Петр Григорьевич горячо пожал руку Фекле Ивановне и проговорил:

 

— Я очень рад, что Дмитрий Иванович и Павел Андреевич теперь вместе! и повторил горячо: — Весьма рад!

 

— И я тоже, — тихо произнесла Фекла Ивановна. — Павел Андреевич согласился, чтобы Неболюбов оперировал его.

 

Почти все городские врачи дежурили по очереди в палате, где лежал после операции Андросов. Но болезнь оказалась слишком запущенной, организм истощенным, сердце изношенным.

 

Неболюбов, дав согласие оперировать Андросова, знал, как мало шансов на спасение больного. Но Павел Андреевич сказал ему с доверчивой улыбкой, твердо глядя в глаза:

 

— Дмитрий Иванович, я понимаю, как ничтожны шансы, но помогите мне завершить жизнь, борясь за нее и веря в медицину. В случае летального исхода будьте мужественны, дорогой, и постарайтесь перенести все, не теряя веры в себя, — и спросил: — Вы обещаете?

 

Хоронить Андросова пришел весь город. Гроб с телом его везли на орудийном лафете.

 

В эти дни к Тиме пришел его старый приятель Яша Чуркин. Он работал теперь вместе с Колей Светличным у Яна Витола.

 

В коротко обрезанной шипели, подпоясанной солдатским ремнем, на котором висела брезентовая кобура с револьвером, он выглядел суровым и мужественным. Но угловатое лицо его с опухшими веками было растерянно и печально.

 

Тима стал угощать приятеля больничным киселем. Но тот, сердито оттолкнув от себя миску, сказал зло:

 

— Кисели сладкие жрете, а сами Павла Андреевича зарезали! Когда он Зинку от смерти спасал, из жилы кровь свою не пожалел, — всхлипнул: — А я его одного оставил, когда кругом одна сволочь!

 

Тима оскорбился:

 

— Это ты оттого так говоришь, что у Яна все вы тохих людей ловите, а хорошие вам не интересны. А ты их не знаешь. И Неболюбова не знаешь. А папа его знает и теперь дома у него ночует, боится, как бы он что-нибудь с собой не сделал.

 

— Может, боится, чтобы не удрал? — злорадно осведомился Чуркин, потом сообщил: — Мне Витол самому велел в дровяном сарайчике сидеть и его дом караулить.

 

— Дмитрия Ивановича? — изумился Тима.

 

— Ну, не его самого, — неохотно признался Чуркип. — А от всяких, которые к нему лезли оскорблять.

 

— Но ты про пего тоже плохо думаешь?

 

Яков пошаркал по полу разбитыми сапогами.

 

— А зачем брался резать, ежели выручить не мог?

 

Другого, половчее, не могли сыскать, что ли?

 

Тима папиными словами стал объяснять Якову, почему не удалось спасти Павла Андреевича.

 

Яков молча, недоверчиво слушал, потом сказал жалобно:

 

— Это верно. Мы там у Витола в глаза всяким гадам глядим. Даже от своих отвыкнул, — и сказал шепотом: — Я целый месяц в банде служил, — потупился. — Думаешь, это так… руки в карманы сунул и гляди, как партийцев при тебе связанных в проруби топят или еще чего хуже с ними делают?!

 

Тима отшатнулся, с ужасом глядя на Якова. А тот, словно не замечая, объяснил равнодушно:

 

— Такое называется у нас агентурной работой. Прикинешься, что ты ихний, и делаешь, что они велят, а главное — навести на них свой отряд.

 

— Как же ты можешь так притворяться?

 

— Значит, могу, ежели еще целый, — сухо сказал Яков и предупредил: Только ты никому, смотри! — и угрожающе свел темные брови на переносице.

 

Спустя два дня уездный совдеп вынес постановление назначить доктора Д. И. Неболюбова заведующим первой народной больницей имени П. А. Андросова.

 

Рыжиков вызвал Сапожкова и сказал:

 

— Ты, конечно, понимаешь, Петр, мы назначили Неболюбова начальником больницы, чтобы сразу отсечь мерзостные обывательские сплетни, которые распустила всякая сволочь по городу насчет старика, основываясь на его неприязненном отношении к Андросову. И его самого и трибунал буквально завалили подлыми анонимками.

 

Дабы у Дмитрия Ивановича не возникло никаких сомнений в том, доверяем ли мы ему, комиссара при нем держать нечего. А для тебя есть новое поручение: поедешь в рудный район. Надо помочь наладить там для горняков медицинское обслуживание, — помедлил и сказал, хитро сощурившись: — Твою Варвару тоже туда посылаем. Поможет в работе тарифно-расценочной комиссии.

 

— Спасибо… — сказал Петр Григорьевич.

 

— И Асмолов с вами поедет. Так ты смотри. А то вот тоже травят человека. — Рыжиков вынул из стола бумагу и прочел: — "Всероссийский союз инженеров призывает бросать работу, если большевики будут вторгаться во внутренний распорядок деятельности предприятий и учреждений. Инженеры не должны принимать никаких полномочий и поручений от Советской власти", — и добавил: — Асмолова они уже из своего союза исключили. — Устало откинувшись на стуле, сказал участливо: — Ток что, Петр, там тебе придется весьма решительно действовать, — ласково улыбнулся. — Вареньку тоже береги, мы ее очень ценим. Все ее статистические данные по уезду в губсовнархоз отправили.

 

— Ей бы, знаешь, на аттестат зрелости подготовиться и сдать, а то не успела гимназии закончить. Посадили ужасно не вовремя, — пожаловался Сапожков.

 

— Аттестат политической зрелости там оба будете сдавать, на рудниках, сказал Рыжиков. — Это вам не в нашем мещанском городишке. Там, брат, настоящий пролетариат, гордость рабочего класса — горняки, — и, уже провожая, в коридоре шепнул: — Я тебе, конечно, по секрету от Вари, но ты против Тимки не возражай. Стосковалась мать все-таки, пусть он с вами едет. Завидую, всем семейством покатишь!

 

Вынул из кармана перочинный нож, мастерски сделанный из полотнища пилы, протянул Сапожкову:

 

— Дашь Тимофею. Вспомнил, понимаешь, как оп на него глазами блеснул, да все некогда подарить было.

 

И чехольчик возьми тоже, с чехольчиком наряднее.

 

Отдавая Тиме перочинный ножик Рыжикова, папа упрекнул:

 

— Человек должен уметь владеть собой и подавлять чувство, когда оно побуждается жаждой приобретения того, что ему не принадлежит.

 

Тима не понял так сложно выраженную мысль папы, а может, не хотел понять. Чувство радостного обладания овладело им: ведь он стал собственником такого замечательного ножа — с двумя лезвиями, со штопором, шилом и ручкой, сделанной из коровьего рога с перламутровым оттенком, словно копыто у настоящей скаковой лошади!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

 

Уже по одному тому, как откровенно папа и мама радовались поездке всем семейством на новую работу, Тима понимал, как тоскливо им было последнее время друг без друга, и чувствовал, что не меньше его они любят жить все вместе.

 

Тима посоветовал папе попросить у Хрулева кошевку, обшитую ковром, — он ее видел в сарае транспортной конторы.

 

Папа ответил иронически:

 

— Может, тройку с бубенцами?

 

— Хрулев добрый, он даст, — настаивал Тима.

 

Папа оглянулся на маму, сказал негодующе:

 

— Странно, Варвара, неужели ты до сих пор не могла разъяснить Тимофею…

 

— А ты? — возмутилась, в свою очередь, мама. — Я вовсе не считаю, что это только моя обязанность.

 

— Ладно, — сказал примирительно Тима. — Не ссорьтесь. Не хотите в хорошей кошевке ехать, не надо. На дровнях тоже ничего. Только в кошевке важности у нас было бы больше.

 

— Откуда у тебя такое? — с отчаянием воскликнул папа.

 

— Что же, ты хуже Георгия Семеновича? — искренне удивился Тима. — Он теперь на ковровых санках по городу ездит.

 

Папа выразительно взглянул на маму и сказал, понизив голос:

 

— Действительно, зачем Георгин завел себе такой выезд? Образованный человек — и совсем лишен такта.

 

— Если б только такта! — сердито отозвалась мама.

 

Папа почему-то виновато поморгал глазами, вздохнул, прошелся по комнате, остановился и сказал:

 

— Меня тоже стало многое беспокоить в Савпче, — порылся в карманах, достал какой-то журнал и, подняв очки на лоб, объявил: — Вот статья в "Сибирском горнорабочем", писал не Савич, а мысли его, — и стал читать с негодованием: — "Вообще в период развала промышленности неокрепшему демократическому государству не дело брать на себя обузу ответственности за судьбу всей промышленности, не дело пролетариату становиться пока всюду на хозяйское место, делать своими руками то, что должна сделать сама буржуазия под его контролем. Совершая это самоубийственное дело, пролетариат рискует потерять самое дорогое, что у него есть, — свою классовую самостоятельность, свою марксистскую социал-демократическую идеологию, свою самостоятельную политику". Какое негодяйство! — возмутился папа и стукнул тыльной стороной ладони по растрепанному журналу так, что посыпались страницы. — И это они пишут тогда, когда горняки, взяв в свои руки управление шахтами, перейдя на восьмичасовой рабочий день, почти вдвое увеличили добычу угля.

 

Мама подняла на папу свои серебристо-серые глаза и заявила, гордо откинув голову:

 

— Позвольте вам напомнить, уважаемый товарищ Сапожков, следующее: перед победившим пролетариатом открылась земля, ныне ставшая общенародным достоянием, и он сумеет организовать новое производство и потребление на социалистических принципах.

 

Папа, прищурившись, слушал, потом воскликнул обрадованно:

 

— Ленин на Третьем съезде Советов…

 

— Не перебивай, — рассердилась мама и продолжала тем же торжественным голосом: — Раньше весь человеческий ум, весь его гений творил только для того, чтобы дать одним все блага техники и культуры, а других лишить самого необходимого — просвещения и развития.

 

Теперь же все чудеса техники, все завоевания культуры станут общенародным достоянием, и отныне никогда человеческий ум и гений не будут обращены в средства насилия, в средства эксплуатации.

 

Тима похватал маму:

 

— Здорово, совсем как стихи прочла! — и порекомендовал: — Вот бы в Клубе просвещения выступила.

 

Мама вздохнула и сказала с сожалением:

 

— Не понимаешь ты еще всего, Тима.

 

— А чего тут не понять? — обиделся Тима. — Раньше богатым все, а остальным ничего, а теперь наоборот.

 

Папа поощрительно улыбнулся. Но мама, сделав строгое лицо, напомнила:

 

— Почему ты до сих пор дома, когда тебе было сказано взять брошюры у Осипа Давыдовича?

 

— Ладио, — сказал Тима, — привезу, не беспокойтесь, я свои дела помню.

 

Осип Давыдович Изаксоп теперь назывался комиссаром печати. Но у него не было никакого кабинета, почти всегда оп находился в типографии и, если не имел поручений от ревкома, надевал синий фартук и становился к наборной кассе или, сидя на высокой трехногой табуретке, что-нибудь делал для цинкографии.

 

— Вот, — сказал Тиме Осип Давыдович, ткнув пальцем в угол, где стояли стопки книг, туго перевязанные бечевкой. — Классиков издаем, конфисковали для этого у лабазников всю оберточную бумагу, — и, вытянув тощую шею, продекламировал высоким голосом:

 

Эх! эх! придет ли времечко,

 

Когда мужик не Блюхера

 

И не милорда глупого

 

Белинского и Гоголя

 

С базара понесет?

 

И заявил торжественно: — Пришло это времечко.

 

— Косначев стихи сочинил? — степенно осведомился Тима.

 

Осип Давыдович развел руками:

 

— Боже мой, ты стал совсем невежественным человеком! — и, с ожесточением царапая грабштихелем сизую пластинку, брезгливо забормотал: Если в подпольных изданиях некоторые отпечатки клише походили на оттиски грязных пальцев, то теперь клише должно быть, как гравюра. Иначе нужно снять Шпигель "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" и поставить "Позор, товарищи печатники!". Подняв пластинку и любуясь ею, сказал одобрительно: — Теперь, кажется, ничего.

 

— Осип Давидович, — напомнил о себе Тима, — я же за брошюрами пришел.

 

— Ах, ты еще здесь, темный человек! — притворился удивленным Изаксоы и спросил высокомерно: — Позвольте узнать, зачем вам литература, когда вы так далеки от нее?

 

— Это не мне, а рабочим, — объяснил Тима.

 

— Рабочим, да? Им это интересно. А тебе больше нравится играть в чух-павар на улице, чем читать книги? — иронизировал Осип Давыдович, вытаскивая из-под верстака зашитые в рогожу тючки.

 

Уложив брошюры в сапки и обвязав их толстой веревкой, чтобы по дороге не вывалились, Тима вернулся в типографию и сказал:

 

— Оспп Давыдович, я же уезжаю, — и прибавил трагическим голосом: Насовсем.

 

Осип Давыдовнч встал, вытер руки о халат, взял Тиму за щеки, долго смотрел ему в лицо добрыми усталыми глазами, наклонился, поцеловал в лоб. Потом вдруг ни с того ни с сего рассердился, замахал руками и закричал:

 

— Ну и ступай, ступай! Мне нельзя сейчас расстраиваться. Надо работать, а когда дрожат руки, какая это работа!

 

Когда Тима уже был в дверях, Осип Давыдович снова крикнул:

 

— Завидую! Вместо городишки, набитого мещанами, ты увидишь настоящий пролетариат, гордость рабочего класса — шахтеров, — и еще раз произнес дребезжащим голосом: — Завидую!

 

Тима вез санки, нагруженные тючками с брошюрками, и размышлял над словами Пзаксона. Почему Осип Давыдович так нехорошо отозвался о городе, который Тима любил и которым гордился? Ну, пускай нет водопровода и канализации. Ну и что ж? Зато есть пожарная калапча.

 

Нет каменного театра? Зато построили Народный из досок. Правда, папа говорил, что этот театр похож на сарай, а ложи в нем — как стойла. Но зато много места, и когда устраивают сеансы синематографа, то в середине картины пускают всех, у кою пет билетов. Раньше, при царе, з синематографе «Фурор» специальный человек читал публике надписи. А теперь все сами их вслух читают, — значит, выучились и обходятся без специального человека.

 

И Клуб просвещения есть. В отстроенном военнопленными Доме общества содействия физическому воспитанию Косначев открыл Народную художественную академию.

 

Возле всех советских учреждений заборы побелили известью, и каждое воскресенье студенты Художественной академии рисуют на заборах карикатуры на мировую буржуазию.

 

Да мало ли хорошего, замечательного в его городе!

 

Разве всё перечислишь? А вот на шахтах, там, наверное, ничего нет. Живут в землянках, хуже чем на заднем дворе в Банном переулке. И весь день сидят под землей и только откалывают уголь кирками. А когда вылезут наружу, уже ночь.

 

"И потом, что значит: мещанский город? Конечно, не всем тут Советская власть нравится, особенно тем, кто при царе хорошо жил. Потом понаехали всякие, кто из России от революции бежал. Но у нас тоже свой пролетариат есть, и не хуже их, шахтерского, — обиженно думал Тима. — Рабочие с затона — раз, кирпичники — два, с лесопилки — три, пимокаты да всякие промысловые — четыре… Да мало ли! Революцию-то они в городе делали.

 

И не хуже, чем у других, получилось". Нечего завидовать, что Тима уезжает на рудники, пожалеть его надо!

 

Сколько у него тут товарищей всяких, друзей, и никогда он их больше не увидит, никогда!

 

И Тима так расстроился, что стал шмурыгать носом от волнения.

 

Дыхание весны ощущалось уже во всем. Снег потемнел, запекся стеклянной коркой. С крыш свисали остроконечные сосульки. Отваливаясь, они вонзались в сугробы прозрачными клиньями. Небо было чистое, глубокое, и, когда подымешь лицо, солнце слепило. На завалинках обнажилась сухая глина, и в канавах вкрадчиво журчала мутная вода. Только ночью весь город застывал в стуже и хрустел льдом. Утром его снова заливало теплыми желтыми солнечными лучами, будто потоками нагретого постного масла, а сугробы с протеками выглядели словно мешки с водой.

 

В конном дворе готовили подводы для обоза Сапожковых.

 

На сани поставили телеги со снятыми колесами. Соорудили из бересты будки, чтобы в дороге, если пойдет снег с дождем, было где прятаться. С полозьев саней содрали железные полосы, потому что сани придется бросить посреди дороги и дальше ехать в телегах, а железа в городе не хватает и из него можно сделать чтонибудь нужное.

 

Хрулев озабоченно говорил Тиме:

 

— В самый распуток едете. В такое время ямщики и те дома сидели. Каждая падь — море-океан. Искупаться вместе с конями можно.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 37 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.053 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>